Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ТЕТРАДКА И РОЗА

Евгений Сухарев — Тьма внутри матрёшки (проза)

Разговаривать с ночью – это будто приносить покаяние безбожнику… Подсветка телефона с резкостью насквозь пронзила темноту, и врезалась в сетчатки его глаз. Нет ночи, нет утра. На часах ровно четыре. Есть только визгливые отголоски оргий, которые устраивают вьюга, мгла и месяц над дряблыми карнизами. Каждая минута – как одухотворение новых, проходимых, с самой удивительной и проникновенной машинальностью шагов – за чертой границ рассудочности. Он – идейный беженец из узости сознания. И ни в одной стране, где даже демократия клонится к анархии, нет более живительного воздуха свободы, чем воздух, подгоняющий к мозгу кислород. Он всегда испытывал эти дуновения примерно к упомянутым четырём часам. Он работал мусорщиком. Он по долгу службы спозаранку шёл на улицу, чтоб граждане сегодня не столкнулись, не дай Бог, с тем, что они щедро нагадили вчера. Уже давно не помнилось, какой десяток лет минул с того момента, когда при первом рейсе ему запоминалась нищавшая дорога от города до свалки. И в
Хоррор. Люди бесследно исчезают - ежедневно, ежемесячно и ежегодно. Но что, если кто-то просто заранее собирает то, что от них остаётся, и умеет это прятать от нас? И для кого ужас изнанки существования - как бесконечная луковица, под каждым новым слоем которой находится новый леденящий душу слой.
Хоррор. Люди бесследно исчезают - ежедневно, ежемесячно и ежегодно. Но что, если кто-то просто заранее собирает то, что от них остаётся, и умеет это прятать от нас? И для кого ужас изнанки существования - как бесконечная луковица, под каждым новым слоем которой находится новый леденящий душу слой.

Разговаривать с ночью – это будто приносить покаяние безбожнику…

Подсветка телефона с резкостью насквозь пронзила темноту, и врезалась в сетчатки его глаз. Нет ночи, нет утра. На часах ровно четыре. Есть только визгливые отголоски оргий, которые устраивают вьюга, мгла и месяц над дряблыми карнизами.

Каждая минута – как одухотворение новых, проходимых, с самой удивительной и проникновенной машинальностью шагов – за чертой границ рассудочности. Он – идейный беженец из узости сознания. И ни в одной стране, где даже демократия клонится к анархии, нет более живительного воздуха свободы, чем воздух, подгоняющий к мозгу кислород. Он всегда испытывал эти дуновения примерно к упомянутым четырём часам.

Он работал мусорщиком. Он по долгу службы спозаранку шёл на улицу, чтоб граждане сегодня не столкнулись, не дай Бог, с тем, что они щедро нагадили вчера. Уже давно не помнилось, какой десяток лет минул с того момента, когда при первом рейсе ему запоминалась нищавшая дорога от города до свалки. И всё бы ничего – но он возил не мусор.

Он возил никем не убранные трупы. Количество смертей его клиническим усилием покрывалось мраком – тем же самым мраком, в котором эти смерти успели состояться. Потом он возвращался и брал из гаража метлу или лопату — смотря какой сезон – и брался подметать, приветствуя прохожих. С годами всё сильнее казалось, что покойники – просто чрезвычайно ранние прохожие. Если философствовать, то он вполне был прав…

Однажды он наткнулся, делая ремонт, на слишком уж изящную выпуклость в стене. В голову ударило, как водка – роковое понимание. Стремительно сняв пласты, он сел на табуретку, куря, пока вокруг него весь пол не стал усеянным тленом сигарет. Тлен взял его в кольцо. Буквы отразили: стена была стеной, но только сделанной из могильных плит. Дом, конечно, крепость, но сильно обнадёжит крепость, состоящая из дат и эпитафий? Комната шептала – он узнавал своё призвание…

Он стал жить смертями. И не столько ими, как свершившимися фактами. Просто в одиночку избавляя себя и горожан от вездесущей мертвечины, с каждым вывезенным телом, он терял своё одно, какое-либо человеческое чувство. Это как, во время отмирания клеток в голове, верить и надеяться на лучшее. Летальность перестала быть данностью, трагедией, ужасом, статистикой. Можно во плоти завыть ночами привидением – сведущим в страшнейших тайнах «замка» и мучительно не могущим взять и успокоиться… Общество слюнявит мякоть рощенных не ими плодов благополучия. Общество того не заслужило…

Вероятность угодить под подозрение в убийствах из-за чего-то непредвиденного при транспортировке, напрочь отметалась внутренним мотивом – жадным, фанатичным, стремящимся предстать самим объектом преданности – блАгом населения… Если он решался думать за всех нас, как мы удостоимся думать за него?

Выдержка испытывалась лёгкой тошнотой. Тени навсегда вселялись в коченеющие впадины на лицах. Те черты, что жалобно сжимались, горестно пытаясь закупорить в морщинах, утаить, хоть задержать чуток прижизненного света, вдруг отвердевают – прахом, вещью, маской. Маской, никому не принадлежащей. Тело будет таять, высыхать и незаметно впитывать собой небытие. И всякий раз – глаза, как чёрные икринки, снесённые плывущей во вселенском море рыбой – символом молчания…

Сквозило убеждение – вершитель наших судеб способен воспринять из эстетических деяний, совершаемых человеком, лишь одно – наслаждение внезапной тишиной, которая осталась после многих, и останется от нас.

Замёрзшие пьянчуги; наркоманы в передозе; убитые, зарезанные парой метких втыков в тоскливой подворотне; с жестокостью запинанные по углам двора; скончавшиеся сами; прошедшие навылет очищение свинцом; расчленённые и сложенные в чёрные мешки; жертвы изнасилований; сбитые машинами; бродяги, исчерпавшие своё существование – здравствуй, «клиентура». Хотя, зачем им здравствовать… Белые халаты им больше не помощники: он просто ненавидел морги с их «врачами», не переносил стальные противни, где мёртвые лежат, совсем не будоражась ни за наготу, ни за прохладу, ни за бирку на пальце на ноге. Ушедшим в мир иной не нужно прихорашиваться… Годы среди нас позволили сполна им этим утомиться. Вскрытие и подготовка к погребению – вот, что демонстрирует чувство упоения собственной ещё не разложившейся персоной. Чувство превосходства живых к уже почившим.

Что же тут поделаешь, если в неотступном страхе умереть эмоции, зашкалив, переваливают в радость…

Мороз пахнУл с могильной беспристрастностью. Недостижимо близко блеяли мольбы и покаяния метели. Сцена нашей жизни, наше место пребывания, лишается в отсутствие солнечного света обиходных декораций. ДомА вдруг превращаются в большие монументы братских усыпальниц. Улицы становятся подобиями кладбищенских аллей, где тени так похожи на складки бесконечных занавешенных зеркал… Вообще, если и есть ад на Земле, который люди сами друг другу создают, то этот ад замешан на обязанности видеть, как кто-то иногда не возвращается…

Порой он проникался благодарностью к природе – в собираемых им трупах ещё не поселялись черви разложения. Однако, благодарность – совсем не по причине отвращения и ужаса. Он не мог смириться с тем, что человека, потерявшего возможность дышать дарами неба, как будто наждаком стирает со скелета бывшая реальность. С которой, к сожалению, тот стал несовместим. Это удручает…

В целом же, любое обнаруженное тело ему напоминало пророческие строфы какого-нибудь страстного трагичного поэта. Однажды захватившего с похмелья свою лиру и ушедшего звенеть в иные измерения. А строфы уже явно не нуждаются в редакторстве – их можно перечитывать и только лишь задумчиво искать на языке вкус кем-то поцелованной Судьбы. И морщиться от горечи…

Уснувшие навечно – полностью готовы обойтись без опознаний, панихид и погребений. У них другие сны, и много вероятности, что сны их – поприятнее, чем послепохоронные кошмары в нашем мире. Он знал, насколько важно – не дать успеть почувствовать, что город – не пристанище трудов и развлечений, а зловонный склеп. Может быть – не знал; только лишь хотел знать; убедил себя за всех…

Сегодня – как инкогнито прошёлся Карабас, разбрасывая гипсовые куклы. В лицах не проскальзывало мраморной задумчивости, все были застывшими безэмоционально. Хрупкими, пустыми. Гипсовыми…

Это бы сходило за невинную, печальную сказку о несчастьях в ледяной стране. Если бы не кровь и не шприцы поверх залузганного семечками снега. Вот, товарищ Дарвин, вам и эволюция. Вот – каннибализм; индивиды жрут друг друга. Кто не будет съеден собственным сородичем, будет выедаться кайфовыми растениями. Правда, выживать – некому и незачем. Кроме, разве, тех, кто ни о чём подобном, опять же – не догадывается. О тряпичных ношах, чьи веки навсегда прикрыты инеем…

Утро начиналось – значит, пора ехать. Последний бедолага, нашедший заключительный ночлег в мусоровозе, был немного странным. Он лежал с разбитым виском возле подъезда. Перевёрнутым на спину он являл собой кровавую запёкшуюся маску из сломанного носа; что, впрочем, не скрывало переливчатых фингалов. Спирт витал вокруг, словно его призрак, метавшийся в растерянности. Поразительней всего была его одежда. Пиджак, рубашка, галстук, брюки и ботинки – выглядели купленными по лихой цене и указке моды. Такая состоятельность казалась исключительной для смерти у заплёванного ржавого крылечка. Наш герой дубеющими пальцами пощупал ему пульс. Фанфарон был мёртв…

Обычно за рулём мысли отвратительно облепливали голову, точно ниоткуда валимые отбросы. Каждый день: чем меньше расстояние до свалки, тем реалистичнее внушаемая совесть серийного убийцы. Тысячи конвульсий, тысячи затихших мольб и бормотаний. Страдающие жертвы ещё одного глупого витка нашей планеты в Солнечной системе. Все они – в контейнере, который везёт мусорщик. В контейнере, как в сейфе, закрыта его мнимая причастность ко всем этим смертям.

Но совесть – птица вольная, она не запирается под ключ. Она шипит под ухом неким насекомым, ниспосланным когда-то из Эдемового сада вслед за человеком. Что нужно для вины? Немногое – чужая свежепролитая кровь, приставшая к рукам; а там уже неважно – с какими обстоятельствами ты в ней запятнался…

Пролетающие фары почти не ослепляли, а лишь объединялись с резями в глазах. Впитав грехи убийств – убийств, что совершались с недрогнувшими нервами. Раскаиваясь в них, пусть даже не имея к ним прямого отношения, он верил, что тем самым вернёт телам часть долга. За то, что был единственным свидетелем отплытия тех неотпетых тел по реке Забвения…

И всё равно он ждал. Когда его накажет из-за поворота Бог на самосвале, рвущийся по встречке в лобовое столкновение. Мучительный салон…

Музыка всегда в сравнении с нескладной, бессмысленной кончиной, возмутительно жива. «Похоронный марш» и «Реквием», конечно, гениально разъяли скорбь по нотам – как будто прижимаешь стакан к стене, соседствующей с шепчущими душами. Однако обращённость даже столь мистичных композиторских творений направлена на нас, на тех, кто ещё дышит – чтоб нам дышалось чаще. Чтоб нам хотелось дольше оставаться на Земле, а не безмолвствовать под нею.

Но он уже давно осел и притерпелся в потустороннем мире… Поэтому, сейчас – набор случайных звуков, свирепствующий двигатель и стёкла безысходности…

Последовал удар. Далёкий и невзрачный, словно замечаемое со скалы бревно, сносимое потоком в горный водопад.

Удар стал повторяться, оттягивать внимание, в налаженной и чётко уже слышной колотьбе всё больше различались осознанность и требовательность.

Он съехал на обочину. Молчанию мотора мешали воцариться продолжавшиеся звуки. В кузове, похоже, впервые воспротивились доставке к апостолу Петру.

Он вышел из кабины, усмешка просочилась сквозь мускулы лица, как вода сквозь сито. Он слушал доносящиеся вопли и скобление.

Гелий эйфории накачивает лёгкие, когда вдруг выясняешь, что при несчастных обстоятельствах кто-то не погиб. Каким бы ни был выживший…

Минутами спустя нечаянный пассажир отряхивал с себя очистки и ошмётки. И явно понимал происходящее не лучше, чем зритель, для которого на весь сеанс врубили 25-й кадр.

Это был тот самый богатый потерпевший с треснутым виском. Держался он неплохо, страдая в меньшей степени от внешних повреждений, нежели от жуткого похмельного синдрома.

Собственно, любому из принятых веществ, сумевших обеспечить его кайфом накануне, он должен промычать отдельное «спасибо». За то, что он теперь в беспамятстве, шатаясь, подпирает колесо. За то, что он избавлен от шока узнавания своей физиономии. Сейчас его лицо больше похоже на вымазанный краской, доверху наполненный картофелем мешок…

Постепенно они стали замечать присутствие друг друга. Приязнь порхнула мимо. Мимо для обоих – будто верезг выстрела над теменем у каждого – стрелявшего в другого и скрывшегося чудом от ответной пули. К разговору вынуждала только озадаченность.

Мусорный счастливец недоумевал:

– Если день, который я сейчас припоминаю – всё-таки вчерашний, то, похоже, что на наш корпоратив закупали коктейль Молотова… Так башка взрывается… Кажется, я вылез из мусоровоза? Я вам отвечаю, когда я наширялся, нирвана надвигалась на меня, как пробуждение… Ты кто такой, мужик? Вообще, есть впечатление, что харя у меня – мятый пластилин. Я её не чувствую! Допраздновались, мудени, допраздновались…

– Давай договоримся – я тебя везу в город до медпункта, а ты нигде не будешь смотреть в зеркало. До тех пор, пока тебя не подлатают.

– Согласен. В медпункте хоть найдётся спирт на опохмелку…

Стоит уколбаситься, как простота явлений снимает все засовы своих кованых дверей… Плевать, что ты избитый, и вынырнул из бака с отбросами и трупами. Это где-то в прошлом. Додуматься, что спирта в организме не хватает – куда необходимее.

Вопросы и ответы – они же не находятся в сферах производства, продажи, потребления. Они – для тех, чьи головы не отяжелены корпоративами и дурью.

Полувменяемый ротшильд из помойки довольно-таки долго осмотрительно молчал, усердно обдуваясь колючим встречным ветром. Сочтя, что его стало потихоньку отпускать, он решил нарушить границы тишины:

– В связи с вашей работой у вас не возникает впечатления, что люди не живут и радуются жизни, а только жрут и гадят?

Мусорщик смущённо скрючил пальцы на руле. Ему давно казалось, что чужое понимание – как вымерший язык, и сам себя считал единственным его оставшимся носителем. Он всегда был сейфом с кодовым замком. Сейфом, где всё чёрное на тысячи оттенков чернее чёрной краски на квадрате от Малевича. Сейфом, отворявшимся на пару комбинаций человечно сформулированных вежливостей…

– Да, возможно, что вы правы. Я вижу этот город с отвратительного ракурса. Я будто благотворная бактерия в мерзопакостных кишках нашего общества. Я много чего знаю…

– Я тоже много знаю. У меня были простые небогатые родители, по молодости я пытался выбраться из неблагополучного спального района. Я словно заблудился там. Правда, заблудился. Я бредил о деньгах, и деньги появлялись как по щучьему веленью. Порой других, таких же бредивших, осаживали битами или кормили гранатами и пулями. И вот я депутат. В Думе за моей спиной – народ, который поручил мне свою волю. Народ мне доверяет. Потому что у народа нет от меня тайн.

– Забавно то, что мусорщик и думский депутат имеют одинаковое мнение…

– Вас смущает пропасть в социальном положении? Это ерунда! Нет никакой пропасти! Мы с вами легко бы поменялись в должностях. Я сам был тесно связан с низами населения. Я так же, как и вы, уверен, что первейшая проблема – экология. Разные гниющие пластики, пластмассы… Бензины, загрязнения, токсические выбросы… А с чем ещё бороться? Всё уже поборено, что б там ни слюнявили бездельники-хулители. Наркотики? А где они, эти наркоманы? Торчки из девяностых успели окочуриться, а новые – откуда? Как дятлы объявляем: «Нету криминала! Нету криминала!» – не доходит ни черта. Где его находят? Когда от нехрен делать пытаются отнять коробку у бомжа, а бомж даёт им в репу – это они что ли криминалом называют? Забыли, как братки средь бела дня стреляли? Сейчас средь бела дня на улице – одни лотки с цветами. А пьянство я вообще проблемой не считаю. Ну вот сижу я, пьяный, вчера я веществами баловался – что мне угрожает? Ой, надо же, держите меня, я покайфовал – умираю, умираю…

Депутат в притворном пафосе закатывал глаза, прижимая пятерню к правой стороне груди.

Мусорщик с размаху дал по тормозам. Думский прожигатель жизни едва не получил ещё один фингал – об бардачок. Развязность речи улетучилась:

– Ты чего, мужик?!

Мусорщик зло припечатал ладонями по рулю:

– Пошёл нахер отсюда!

– Да я же шучу!

– Открой дверь и вали! Я тебя сейчас электрошокером вымету! Катись пешком, долбоящер!!

Ещё сильнее обмякший депутат тихо ковырнул крючок двери и сполз куда-то в темноту наружу, что-то бормоча. Мусорщик вытянулся набок, захлопнув за ним с ненавистью.

Вывернул руль до упора.

– Какая же сука, – процедил мусорщик зеркалу заднего вида.

----------

Прошло несколько дней.

Мусорщик нашёл загубленную девочку. Нет другого слова. Девочка лежала изнасилованной, дьявольски замученной. Зарубленной с такой горячей беспощадностью, которая, наверное, заставила бы лаву в Преисподней испариться и плавать в чистом небе беленькими облачками… Шёлковый, ухоженный, умильный… – ломоть детства на лестнице в подвал.

Эпитеты? – не нужно, и страшно, и неточно. Душа. Ещё не ставшая потёмками – в недавних озарениях заливистого смеха. Загублена!.. Убита за доверие, умерщвлена с жестокой изощрённостью… Жалость, скорбь и ужас. Эти детские останки…

Опыт мусорщика приучил его к устойчивой цене за очное присутствие при уличных кошмарах. Оплата проводилась в сожжённых нервных клетках. Нейроны полыхали и испепелялись, как миллионы Библий, брошенных в костёр… – при виде игр взрослых, сдыхающих в дерьме, кончающих террором и насилием нецелесообразные Крестовые походы.

У каждого – свои Крестовые походы. И каждому не жалко расправиться с другим под знаком благородного креста, особенно когда крест с блеском благородного металла. И каждая из жертв как минимум достойна одного седого волоса на чьей-то голове. У хотя бы одного из очевидцев-обывателей. Но только нет цены у зверства и глумления над плачущим ребёнком!

Смерть дала отмашку пухленькой ручонкой неживого ангелочка. Нерешаемых проблем не существует, а если они есть – то, значит, нет тебя, и эти же проблемы, бывшие твоими, снова и для всех становятся ничьи. Самоликвидируются…

Что мусорщик забыл в мире, где в любом увиденном предмете можно разгадать забрызганную красным непосредственность малышки, беспомощной и крохотной, её мольбы о помощи… Её никто не спас, никто не выиграл время. Которого отныне достаточно для общества рахитиков, слепляющих подборки доказательств того, что они сильные характеры, из заплесневелых песенных цитат…

А он не собирался справляться с крупной дрожью. Она звенела в нём с бескомпромиссностью будильника, готового на собственном будоражном трепете приблизиться до края и вдребезги разбиться с прикроватной тумбочки…

Растерзанное тельце… Бросало на сознание не только обагрённую вбирающую тень. Оно, помимо тени, бросало ему вызов. Страхи и надежды как две сестры-причины, почему мы так покорно до летального исхода перетерпеваем всё, что нам отпущено.

Страхи и надежды, начиная с этой ночи, для него уже не реяли на прежней высоте. Они за миг обрушились в доверии и значимости, словно гильотины.

Пальцы встретились в кармане с рукояткой перочинного ножа.

Без колебаний он саданул себе лезвием запястье.

Вскрываемые вены взъерошивались, будто обезглавленные гидры. Окружающие краски оплавлялись и сходили с надлежащих им цветов. Стоять посреди мира становилось всё скучнее и скучнее. Он уподоблялся догорающему факелу.

Несколько минут – и он, почти что призрак, секундами подумал о том, что его жертва – справедлива и ничтожна. Жизнь, напоминавшая потёртый старый ватник, больше не укутывала. Жизнь – как старый ватник… Даже не способный спасти от холодов и снова сделать тёплой исстрадавшуюся девочку… Осталось ожидаемым единственное чудо – упасть и раствориться. Упасть и раствориться…

Упал – и растворился.

----------

Очнуться было выше его сил, однако высшим силам заблагорассудилось вернуть его в реальность. Жизнь лилась раскатистой щербатой темнотой, как заставка фильма в кинотеатре. Мрак толкал быстрее покинуть помещение, словно подступившая снаружи тошнота.

Он не шевелился. Он не понимал, где он заключён. Но удостоверился, что пока не умер. Рука не поднималась и сочилась с ядовитостью. Смерть ошеломляла таким своим капризом. Как неглубокий сон – ложишься, изготавливаешься, едва не пропадаешь в его ритме беззаботности – и вдруг от всего этого шарахаешься – всё! ни покоя и ни отдыха…

Он чуть приподнялся на выставленном локте. Много мягкости и вони. Мозг был генералом – искалеченным морфием и боем, отдававшим невменяемые последние приказы. Он вдруг ощутил себя плевком Всевышнего, растёртым об асфальт; бесформенный мазок втоптался не хватающим паззлом в биографию. Тёмным мокрым местом…

Он начал понимать, что мусоровоз мчит его на свалку. Молнии проклятий к тому, кто за рулём, азартно ослепили, как свет в конце тоннеля.

Пламенеющая рана каплями сплавляла его в прошлое. Он порванной струной запястья-грифа испытывал сравнение с песочными часами. Вскрытый пульс выплёскивался толиками времени, и с бледностью острее и острее проступала невозвратность…

Но – не в мусоровозе, не на пути на свалку! – где вороны и черви отыскивают свой особый привкус в безвестной и бесславной мертвечине…

Он выгнулся и пяткой шарахнул в стенку кузова. Металл задребезжал от его бунта против гибели. Он снова выгибался и снова раздавалась гулкость несогласия. Он выл и снова бился, непереносимый запах «саркофага» заставил бы вертеться даже фараонов.

Тухлость, крики, слабость, подлетание на кочках, суета телодвижений – сливались с непрерывным грохотом металла…

Угасание и медленность – как будто бы огромный литой тяжёлый шар, степенно опускаясь, давил его собой. Внутри этого шара злорадно барабанили ликующие черти… Мыслей больше нет. Попытки – продолжать стучаться! Доказывать отличие себя от мусора и гнили!..

Настала та секунда, когда удар от судорожного выпада ноги замер сплошным звоном. Словно пальцы вечности прошлись неосторожно по звуковым волнам…

На скорости тряхнуло. Его лицо застыло и сразу же исчезло за подброшенными тряской цветастыми обёртками…