Найти в Дзене
Соседские вечера

Узнал секрет отца, но все равно смолчал

- Ма, ты где? - Я снова кричу из коридора, но слышу только скрип шкафа. Наверное, раскладывает платки по стопкам. Она всегда так делает, когда злится или чего боится. Шкафные платки - как ритуал, как оберег. Я стою на коленях перед старой табуреткой, на ней - картонная коробка. Чужой, чужущий запах - сырой табак и мята. Отец... Отец, которого я не видел двадцать семь лет. Последнее письмо он прислал в девяносто седьмом - поздравил с окончанием школы. Всё. И вот теперь, среди пожелтевших газет, фотографий с кудрявым мальчиком - я вдруг нахожу конверт. Без марки. Нацарапано шариковой ручкой: "Для Наташи. Лично". Мамино имя. Я дрожу. Я не собирался этого делать. Искал в кладовке насос для велосипеда. Честно. Рву край конверта - и там всего один лист. Почерк нервный, будто он торопился, будто стыдно было писать: "Наташа, я тогда ушёл не только из-за нас. Прости. Я запутался. У меня давно была другая. Я слабый, понимаешь? Прости. Ты достойна лучшего. Я уехал, потому что боялся — ты узнаешь

- Ма, ты где? - Я снова кричу из коридора, но слышу только скрип шкафа. Наверное, раскладывает платки по стопкам. Она всегда так делает, когда злится или чего боится. Шкафные платки - как ритуал, как оберег.

Я стою на коленях перед старой табуреткой, на ней - картонная коробка. Чужой, чужущий запах - сырой табак и мята. Отец... Отец, которого я не видел двадцать семь лет. Последнее письмо он прислал в девяносто седьмом - поздравил с окончанием школы. Всё. И вот теперь, среди пожелтевших газет, фотографий с кудрявым мальчиком - я вдруг нахожу конверт. Без марки. Нацарапано шариковой ручкой: "Для Наташи. Лично". Мамино имя.

Я дрожу. Я не собирался этого делать. Искал в кладовке насос для велосипеда. Честно.

Рву край конверта - и там всего один лист. Почерк нервный, будто он торопился, будто стыдно было писать:

"Наташа, я тогда ушёл не только из-за нас. Прости. Я запутался. У меня давно была другая. Я слабый, понимаешь? Прости. Ты достойна лучшего. Я уехал, потому что боялся — ты узнаешь и возненавидишь. А так ты хоть верила в лучшее."

- Господи... - вырывается у меня. - Господи, папа... ты...

Ма хлопает дверцей шкафа. Я слышу. Я чувствую, как сжимается воздух между нами. В груди глухой страх - тот самый, детский: когда в доме случается что-то непоправимое, и ты маленький, беспомощный, не знаешь, что делать. Спрятаться? Сказать? Промолчать?

Я стою у окна и смотрю, как она в саду подвязывает розы. Худые руки в перчатках, волосы, собранные на затылке в узелок. Ей шестьдесят три. Она всё такая же. Сильная, молчаливая. Когда отец ушёл, она сказала только: "Он не выдержал. Мы ему слишком много." Я тогда ничего не понял. Потом много раз спрашивал - с кем? почему? - она улыбалась мягко: "Да что ты, сынок, не было никого. Просто слабый он был." И я верил. Я должен был верить, чтобы не чувствовать эту обиду, этот горький осадок.

А теперь... теперь у меня в руках кусок её правды. Или, может, неправды?

Вечером она наливает чай. Садится напротив. Я прячу письмо за пазухой, сердце бьётся где-то в горле.

- Чего такой хмурый? - спрашивает. - Опять на работе завал?

- Да нет... - говорю тихо. - Ма, ты... ты его вспоминаешь часто?

Она усмехается.

- Помнить? Сынок, знаешь, это как старый шрам. Вроде и не болит, а погоду чувствует. Чего это тебя вдруг?

Я сжимаю кулаки. Слова толпятся в голове: скажи ей, скажи, пусть узнает, пусть правда в глаза - она сильная, она всё переживёт! И тут же - зачем? зачем ей это? пусть остаётся её миф, её утешение... ты хочешь быть этим ножом?

- Просто... - бормочу. - Просто я насос нашёл.

- Молодец, - улыбается. - Завтра колёса накачаем.

Она не спрашивает больше. А я... я сижу, и у меня во рту вкус бумаги. Письмо дрожит в кармане. Оно живое. Оно хочет наружу.

Ночью я сажусь на кухне. Курю. Смотрю на письмо. Дрожащими пальцами подношу его к пламени. Огонёк подбирается к углу, темнеет бумага, сворачивается.

И вдруг - нет. Я тушу. Пепел осыпается на плитку.

Смотрю на обугленный край. Думаю: я боюсь не того, что она узнает. Я боюсь, что это узнаю я. Что я приму сторону - его или её. Что я перестану быть между.

Утром я кладу письмо в шкатулку. В ту самую, где она хранит крестики, отцовский перстень, обручалку. Ей ли - решать. Ей ли - вытаскивать правду или хоронить. Я больше не мальчик, но и не судья.

Когда она входит на кухню, я улыбаюсь:

- Ма, чай будешь?

- Конечно, сынок.

Она гладит меня по плечу, и я чувствую - она всё знает. Всегда знала. Только берегла не себя. Меня.

В детстве я думал, что отец - это что-то вроде дальнего радио.

Где-то там, за стенами, за улицей, за Москвой, за жизнью - он шумит, потрескивает, говорит что-то непонятное, но его голос всегда можно услышать, если долго вслушиваться.

Мы с мамой тогда жили в маленькой двухкомнатной. Холодильник "ЗиЛ" гудел так, что по ночам я прятался с головой под одеяло: казалось, он вот-вот оживёт и утащит меня. Мама шептала: "Тихо, сынок, это просто техника старая". Но я знал: это отец. Это он гудит. Он следит.

Она держалась на удивление легко - носила широкие юбки, пахла ромашковым шампунем, смеялась, когда мы с ней смотрели "Кабачок 13 стульев" по телевизору. Но когда закрывала дверь на ключ - накрывалась пальто и плакала в ванной. Я слышал. Я не знал, что делать. Просто сидел у стены и считал трещинки в штукатурке. Один, два, три, сорок семь...

Сейчас, взрослая жизнь - это квартира с разводами на обоях, жена, которая ушла, не выдержав моего вечного молчания, и работа, где я всё время улыбаюсь чужим людям. Вечерами я приезжаю к маме. Приношу хлеб, мандарины. Чиню розетки. Смотрю, как она всё такая же, только уже глуше. Словно старое радио - ловит только одну волну. "Сын, сын, сын".

Той ночью, когда я пытался сжечь письмо, я видел сон.

Отец сидел на краю кровати, совсем седой, с руками, покрытыми пятнами, и спрашивал:

- Ты меня простил?

А я, мальчишка лет семи, отвечал:

- Нет. Но я тебя всё равно люблю.

И просыпался я со страхом: вдруг я вру даже себе?

В один из дней, когда маме стало плохо - сердце, давление, эти слова, которые звучат как приговор времени - я вдруг понял, что письмо не имеет значения.

Она лежала в больничной палате, в белой рубахе, а я сидел рядом и держал её руку.

- Ма, - сказал я, - ты когда-нибудь его простила?

Она открыла глаза и посмотрела на меня так, как смотрят только матери: сквозь, мимо, в самую душу.

- А ты, сынок? Ты простил?

Я не знал, что сказать.

После выписки мы долго сидели на кухне. Она вязала. Я курил.

- Ты знаешь, - вдруг сказала она, - я всегда думала, что у него кто-то был. Ну и что? Он же ушёл, чтобы не разрушить нас. Значит, по-своему он был порядочный.

Я чуть не уронил чашку.

- Ты знала?

- Я мать, сынок. Мать всё чувствует.

В ту ночь я всё же сжёг письмо.

Только уже не с испугом, а с облегчением.

Не потому, что хотел что-то скрыть.

А потому, что оно стало неважным.

Мама умерла весной. Тихо. Я держал её за руку.

И когда всё кончилось - я вышел на улицу и впервые в жизни почувствовал, что радио наконец замолчало.

Никаких шумов, потрескиваний, призраков прошлого.

Только я. Только май. Только звуки города, в котором я больше не был сыном, не был мужем, не был мальчиком, ждущим чуда.

И это было - страшно и прекрасно.

Мир не рушится от измены.

Мир рушится, когда ты перестаёшь любить тех, кто всё равно остаётся в тебе.

Правильно ли сделал главный герой? Поделитесь своим мнением в комментариях и ставьте 👍

Подписывайтесь на канал, Буду рада новым читателям 🩷