Копирование текста и его озвучка без разрешения автора запрещены.
«Дом медленно наполняется тусклым, синеющим светом. Рассвет лёгким покровом опускается на каменистые склоны Мелхисты, а я проснулась раньше всех. Сквозь тонкую щель в ставнях струится свежий ветер с гор, и в нём терпкий запах шалфея, сырой земли и горечь полыни — чуть заметная, как дуновение...
Едва коснувшись оконного проёма, в комнату вползают тонкие, неторопливые, неуверенные лучи. Они, словно робкие, стеснительные дети, впервые переступающие порог чужого дома, — боятся потревожить мой сон, но я уже не сплю — с той самой минуты, когда первая, едва уловимая птичья трель проклюнулась где-то за стеной. Тело — удивительно лёгкое, но в груди, под рёбрами, трепещет неведомый, сладко-горький огонь, и вся я, от кончиков пальцев до затылка, кажусь себе живым, дрожащим цветком, который вот-вот развернёт лепестки под веянием дня...
Я проснулась, будто в дымке, в зыбкий предутренний час, тени ещё не рассеялись, а солнечный луч только-только целует край башни... Сердце бьётся неровно, — в нём завёлся пугливый птенец… нет, много, целая стайка. Вся я стала ломкой, как тонкая веточка персика, едва тронутая ветром. В груди — сладкая боль, в теле — невидимый огонь, который не сжигает, но тихо томит. Я словно становлюсь прозрачной, и вся насквозь соткана из света и трепетного ожидания...
Утро в Мелхисте начинается с тумана, белого и лёгкого, словно тонкая кисея. Сквозь него пробираются первые золотые лучи солнца, трогая верхушки орешника и старых яблоневых деревьев у стен замка... Я проснулась ещё до того, как петухи возвестили о начале нового дня, и лежу, прислушиваясь к собственному дыханию, к стуку сердца, который отдаётся в груди глухим, тревожным эхом.
Утро разливается по покоям замка нежно и лениво, его молочная дымка скользит по коврам, вместе с запахами трав, собранных нами с Чегарди в дороге и развешанных теперь по высоким стенам. Сквозь окно в комнату струятся полосы золотистого света, ложась на мои руки, на лицо — на всё, что во мне этим утром: я нахожусь будто в зыбкой границе между сном и явью... Я лежу, задерживая вздох, будто сама уже стала частью этого едва заметного света, тонкой нитью сшивающего ночь и день. Кажется, даже сердце моё бьётся не в груди, а где-то в самом воздухе, и трепет его разносится по всему дому, по старым стенам, по каменным плитам пола, по балкам потолка... Я не знаю, как проживу этот день — и хочу, чтобы он не начинался, и одновременно жажду его, как истомившийся путник жаждет глотка воды.
В это утро я чувствую себя и младше, и старше сразу. Я слушаю, как сердце моё стучит, будто кто-то чужой, притаившийся в груди, играет с моей душой в прятки… Я лежу, не смея пошевелиться, и думаю о Тариэле. Вчерашний день весь был опалён его взглядом, его голосом, его образом — и я снова и снова переживаю всё заново.
Вчерашний день весь был как сон, но всё в нём было слишком ярко, слишком остро, чтобы быть сном: тяжёлый, пьянящий запах свежей травы, когда я, смотрела, как Тариэл тренировался с мечом — легко и смело, почти играючи, в тунике с распахнутым воротом, и все движения его были полны странной смеси простоты и отточенного достоинства. Я стояла у него за спиной, замерла и долго смотрела, не в силах оторваться, не смея даже дышать. Движения его были полны силы и какой-то особенной, неведомой мне красоты. Он, будто играючи, выбрасывал вперёд руку, и кисточки его пояса взлетали в воздух, и мускулы на загорелой груди и на плечах перекатывались под кожей... О, как он был прекрасен! Он был похож тогда на танцующее солнце... Грудь его казалась выточенной из живого янтаря, каждый взмах его меча был для меня ударом в сердце…
Я была уверена, что он не видит меня, - но он резко обернулся вдруг, и глаза его, ясные, пронзительные, остановились прямо на мне... С мечом в руке, грациозный и сильный, он встретил мой взгляд — и весь мир тогда исчез, остался лишь он, и я — беззащитная, открытая перед ним, как цветок под порывом ветра. В тот миг я, казалось, перестала дышать: всё во мне сжалось, словно я стояла на краю обрыва, а подо мною была неведомая бездна… Я чуть не вскрикнула, кровь бросилась к лицу…
В тот миг казалось мне: я исчезаю — растворяюсь в воздухе, в солнечном мареве, в его зелёных глазах, и, если только он подойдёт ближе, я упаду к его ногам, как срезанная трава... Хотела убежать - ноги не слушались. Лишь когда он улыбнулся, с каким-то нарочитым вызовом, заговорил со мной, - я, вся горя от стыда и страха, вырвалась из его взгляда, будто серна из тенёт. Я кинулась прочь, едва не споткнувшись о собственную тень, и скрылась в прохладных зарослях сада. Я убежала тогда от него, не помня себя, с жаром на щеках, с дрожью в коленях, но сама чувствовала, что в груди моей сердце бьётся так, будто хочет выскочить наружу, к нему, прильнуть к его рукам…
Он не сказал мне потом ничего, лишь на миг взглянул — так светло... С тех пор не могу забыть этот взгляд — то ли суровый, то ли ласковый, в котором что-то заставляет меня замирать и сгорать одновременно... С тех пор, мне кажется, я и не принадлежу себе больше... Теперь мне не по себе: неужели он всё понял, а если — понял… что же подумал обо мне?!
А я боюсь даже думать о нём теперь; мысли сами стайкой испуганных бабочек возвращаются к нему снова и снова. И тогда тело моё, не спрашивая воли, замирает, а щёки наливаются жаром — я прячу их, зарываясь лицом в кошму, чтобы никто не увидел, какая я теперь… Какая же? — сама не знаю. Я слушаю, как поют в селе петухи, как лают вдалеке собаки, как ржут кони, как хлопают внизу ворота, как Хоси расчищает в саду дорожку, — и сладкие напоминания о Тариэле мягко разрастаются во мне, как горные травы в росе, наполняя каждую мысль блеском пронзительной радости и тонкой боли...
Я поднимаюсь медленно, с опаской, будто любое движение может разбудить не только меня, но и весь мир, и, осторожно ступая босыми ногами по холодному полу, подхожу к блестящему медному подносу на стене — он отражает предметы неясно, точно озёрная гладь в пасмурную погоду. Я долго перебираю свои скромные наряды, тереблю вышивку на рукавах, глажу ладонью волчьи зубы и когти на старом обережном ожерелье — том самом, что когда-то, в детстве, кто-то повесил мне на шею для защиты. А мои туьйдаргиш… Позавчера я нечаянно их сломала, а теперь из-за этого открылась теперь во мне новая, пугающая и сладкая сила...
Я украдкой провожу ладонью по волосам, по щекам — и тут же сильно краснею, будто кто-то может видеть меня и слышать мои мысли... Одеваюсь неспешно, будто всё ещё не готова войти в новый день, и долго смотрю в это отражение, пытаясь разглядеть себя — не глазами, скорее сердцем. Там отражается смущённая девушка — разбросанные огненные кудри, такие же огненные щёки, узкие плечи, длинная тонкая шея, на которой начинает дрожать жилка, как только я вспомню, как он смотрел на меня вчера во дворе… Я вдруг подумала: а что же видит он, когда на меня смотрит? Быть может, я похожа на те дикие жёлтые розы, что растут у дальних водопадов, — такие же хрупкие, такие же упрямые, с тонкими лепестками и острыми шипами...
Отражение зыбко, расплывчато, но я вижу в нём, как во мне просыпается нечто новое, неведомое, тревожное... Я долго смотрю на свои руки — тонкие, не загоревшие, с длинными пальцами, и думаю: неужели они могут быть красивы? Я приподнимаюсь на цыпочки, чтобы полностью рассмотреть своё отражение в медном подносе, отполированном до блеска, — ища в себе признаки той прелести, что могла бы пленить Тариэла, но вижу там лишь растерянную девушку с большими глазами, как у испуганной косули. Как мне узнать, о чём мечтают мужчины, как же понять, достойна ли я его мечтаний... Красива ли я? Или только мне так кажется, когда я думаю о нём?!
Мой взгляд скользит по чертам лица, по тонкой шее, по длинным рыжим волосам, спадающим с плеч... Мне так хочется быть красивой — для него, для Торолы-Жаворонка, который смеётся так, что у меня в голове начинается звон, и по жилам бежит что-то горячее и пронзительное... Я ищу в своём лице хоть тень той красоты, с которой мечтала бы показаться перед Тариэлом, — но не могу понять: хороша ли я, или просто печальна, как девочка, потерявшая последнюю куклу… Может быть, это вовсе не красота, а лишь отражение его взгляда, когда он смотрит на меня — будто бы невзначай, но так пристально, что у меня дрожат колени и по спине пробегает стая невидимых мурашек…
Чегарди, бойкая, неугомонная, вечно шаловливая, уже суетится где-то за дверью, я услышала её тихий смех, звенящий тонкими серебряными бубенчиками… Вот она уже, крадучись, бесшумно вбегает в комнату – озорная, но осторожная, с глазами, чуть подёрнутыми затаённой тревогой.
Чегарди заговорщически подмигнула, подошла ко мне ближе и, озираясь, прошептала:
- Смотри, сестрица, что принесла я тебе!
Девочка вынула из-за пазухи маленький гребень. Он был деревянный, резной, с тонкими спиральными узорами, — совсем не такой, как тот мой, старый, деревянный, с солнцем, потерянный в лесу. Этот чужой, но всё равно — красивый… как подарок из другого мира.
-Вот, держи, — шепнула мне Чегарди доверительно, пряча взгляд. — Ты ведь теперь без гребешка осталась.
- Откуда он?! — сердце моё сжалось: неужели она украла его?!
Чегарди потупилась, поджав губы:
- Я… взяла его у княжны Мархи. Она же всё равно не заметит… А тебе гребень пригодится, иначе без него твои волосы спутаются, как колосья на ветру!
Сердце у меня дрогнуло не только от сестринской признательности девочке, но от чего-то более сокровенного: теперь я тоже одна из тех, кому что-то подарено тайком, с глубоко запрятанной тревогой...
Я поблагодарила Чегарди, виновато улыбаясь. Она украла его – ради меня!
- У Мархи и так их много, — развеселясь, лепетала Чегарди. — знаешь, сколько?! Я со счёта сбилась! Десять, не меньше, а то и целая дюжина! И бронзовый у неё есть, и железный, и из оленьего рога, и из слоновой кости, и из пасты голубой, а этот, деревянный — самый нелюбимый, она к нему и не прикасается почти! Одного хватится, так тут же забудет, другой возьмёт. Тебе нужнее, чем ей, своенравной! Тебе, Мелх-Азни, вообще больше, чем ей, всё к лицу.
Я с грустью припомнила свой прежний, любимый, деревянный гребешок с вырезанным солнцем — тот, которого я лишилась в лесу, на пути к замку, когда неизвестный похититель украл мою сумку с ветки дерева у къулли... Я тогда не плакала — просто сжала губы и решила: не судьба, значит, не судьба.
Этот же — тяжёлый, с узорной резьбой, пахнет чужой рукой и каким-то особым, не моим счастьем - сладким яблоком, далёким базаром… Он незнакомый, и оттого прохладный, равнодушный к моим волосам…
Я брала его из рук Чегарди неуверенно, будто боясь, что вместе с этим гребнем на меня перейдёт и часть чужой судьбы… Я провела новым гребнем по прядям, и мне показалось, что он холоден, как утренний ручей. Но волосы мои, густые, тяжёлые, полуденным облаком покорно легли меж его зубьями — и я вдруг почувствовала странную нежность к самой себе, к своим рукам, к этому утру, к каждому звуку, каждому дыханию в этом замке...
Утро — прозрачное, звонкое, как струна... Но, стоит мне на миг отвлечься, — в сердце раскалённой стрелой трепещет и ярко вспыхивает имя: Тариэл. И тут же по телу разливается неведомое, опасное, сладкое томление, от которого я становлюсь хрупкой, как тонкий ледок над родником, и мне кажется: если кто-нибудь сейчас войдёт, если кто-нибудь увидит меня такою — я рассыплюсь на тысячи осколков, и никто уже не сможет собрать меня заново.
Я молю богов, чтобы не догадался сам Тариэл, как я люблю его... Но больше всего я боюсь теперь того дня, когда он уедет от нас — и вместе с ним покинет меня этот мучительно-прекрасный свет, который вдруг наполнил мою жизнь.
Теперь я медленно, осторожно, словно боясь себя поранить, расчёсываю волосы новым гребнем. Руки у меня дрожат, когда я заплетаю косы, и щёки вдруг покрываются жаркой волной — мне чудится, что Тариэл стоит за спиной и смотрит, как я причёсываюсь... Я не смею признаться даже себе, что хочу понравиться ему, хочу для него стать не просто обычной девочкой, как раньше, а девушкой, в которой есть тайна.
Я пыталась отвлечься, взяла кувшин, умылась холодной водой из горного ручья, снова и снова плескала на щёки, чтобы унять внутренний жар... Вода в медном тазу была ледяной, и умывалась я долго, будто пыталась смыть с себя всю тревогу ночи, все беспокойные, жгучие мысли... Но всё равно они лёгкими мотыльками трепетали в груди, в животе, глубоко под кожей — и чем старательнее я их отгоняла, тем быстрее они возвращались, настойчиво и нежно. Всё напрасно. Мысли вновь и вновь улетают к нему.
Я вспоминаю, как вчера он тренировался во дворе, как легко и красиво двигался, как солнце играло на его груди и плечах, как он вдруг резко обернулся — и посмотрел на меня с таким удивлением, будто впервые увидел меня; хотя… Неужели он заметил меня сразу, просто играл, как играет с ветром молодой орёл, не боясь упасть, и нарочно стал двигаться ещё ловчее, чтобы я не отводила от него глаз?!
Я вспоминаю снова, как он учил меня держать кинжал, как руки его, сильные и тёплые, сверху легли на мои, как посмеивался он, когда я делала неловкий выпад, и как становился вдруг серьёзным, когда смотрел мне в глаза... Я помню, как пел он вчера вечером, играя на пандури… Голос его был то глубок, как ущелье, то светел, как весенний ручей. Я слушала, забыв обо всём, и думала: ах, если бы остаться в этом мгновении навсегда!.. В эту ночь я долго не спала — словно плавилась, таяла, как воск у огня, и не знаю теперь, что же делать мне со своим телом. Оно то и дело всё полнится тянущим, мучительным, сладким томлением...
Я немного постояла так, часто дыша и прислушиваясь к тому, как по всему существу моему поют и отзываются отголосками воспоминания о Тариэле. Вот он, в лёгкой тунике, с обнажённой смуглой шеей, с мечом, сверкающим в его руке, — ах, я снова ощутила, как в груди моей всё сжалось, а в животе разлился жар... О, я боялась этого чувства, как боятся огня, но не могла от него отказаться, потому что оно было прекраснее любой сказки!
Умываясь над тазом из кувшина, я дотронулась пальцами до своего отражения — будто увидела новую себя, ещё не до конца мне знакомую: трепетную, бледную, доверчивую… но уже не такую ребячливую, как вчера. Щёки разгорелись от ледяной воды, пальцы невольно задрожали, когда я коснулась груди — там, где прежде лежали мои туьйдаргиш. Я вспоминала, как говорил наставник, что без оберега душа девы становится уязвимой для чуждого ветра, для силы, что приходит извне, — и понимала: именно поэтому сердце моё теперь так беззащитно перед Тариэлом.
Я вдруг словно очнулась, взглянула на Чегарди, – та была бледна и взволнована, - и тихо спросила её:
- Что с тобою, сестрица? Ты сегодня сама не своя…
Девочка вздохнула, оглянулась на дверь… Глаза у неё были круглые, горячие, — в них боролись страх и осторожная надежда.
- Мелх-Азни, — выдохнула она — и снова замолкла, едва её губы зашевелились.
Я ждала, повернувшись к Чегарди, слабо улыбаясь, — похоже, она сейчас вот-вот разразится каким-нибудь страшным детским секретом… Наконец она встала на цыпочки, дотянувшись до моего уха, и прошептала так тихо, что я едва расслышала:
- Мелх-Азни, я… я должна тебе сказать… Помнишь ты того паренька, которого недавно арестовали за кражу коня? Так вот, это…
В этот самый миг на пороге комнаты появилась моя приёмная мать, княгиня Тийна — благодушная, миролюбивая, в простом льняном платье, с лопаточкой в руках.
Я едва не выронила из рук своих гребень — гребень Мархи! — и поклонилась ей. Щёки горели, я чувствовала, как дрожат колени... Я боялась, что матушка заметит моё смятение, и молила богов, чтобы никто не догадался, что со мной. Она весело улыбнулась мне.
- Мелх-Азни! — позвала она меня, с доброй твёрдостью в голосе. — Отложи все хлопоты, дитя. Идём со мной во двор — будем помогать садовнику высаживать новые цветы. Хоси уже ждёт нас.
Я кивнула поспешно, уклоняя от неё своё смущённое лицо.
Чегарди бросила на меня взгляд, полный тревоги и мольбы, но ничего не сказала. Она не уходила, топталась на месте, перебирала подол, будто боролась с собой; видно было — что-то её тревожит, но при княгине никак не решалась поделиться. Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, и я увидела, что она действительно чем-то очень обеспокоена. Я чуть заметно коснулась её локтя на прощание, давая ей понять, что я буду ждать её и смогу выслушать, как только будет время... Девочка опустила глаза и мигом исчезла за дверью, унося с собой тень невысказанной тревоги.
Вздохнув, я последовала за матушкой во двор, где уже рассыпался солнечный свет — мягкий, как шерсть ягнёнка. Утренний воздух был свежее первого глотка воды после долгого пути, и дрожал от птичьих голосов и едва заметного звона кузнечного молота за оградой.
* * *
Рассвет над горными хребтами Мелхисты пробуждался нежно и невесомо, словно взмах невидимого крыла. Синева гор, как безбрежное море, обнимала небеса, а утренний туман плавно нисходил в долины, растворяясь в солнечных лучах. Природа, готовясь к празднику богини Тушоли, наряжалась в яркие весенние краски, прикрываясь дымными облаками и зелёными берегами горной речки Меши-хи, над которой клубились лёгкие облака. Вдали мирно паслись на пастбище овцы, а ещё дальше виднелся сосновый лес, тихо шумевший на ветру.
Среди росы, мы с наной и садовником Хоси сажали цветы — новые кустики душистой мяты, несколько редких луковиц белых нарциссов, принесённых Хассой накануне из леса, бело-жёлтые оборочки башечниц, низкие кустики шиповника... Я опустилась на колени, вдыхая терпкий запах сырой земли. Земля была холодной, но податливой; я вдавливала в неё пальцы, ощущая, как влажная глина прилипает к коже, и старалась не думать о нём… о Тариэле… но мысли мои всё равно возвращались к нему, как ручейки к реке…
Мы обе вслушивалась в наставления Хоси:
- Госпожа, дорогая, держи лопаточку покрепче, - настойчиво говорил он, показывая, как правильно рыхлить. - Вот так, смотри. Прежде чем сажать ростки, нужно правильно подготовить землю. Это позволит корням легче проникнуть вглубь. Почва должна быть мягкой и воздушной, чтобы ростки могли легко прижиться.
Тийна, ловко управлявшаяся со своей лопаточкой, кивнула в знак согласия, сосредоточенно рыхля землю. Движения её были плавными и уверенными, как у человека, привыкшего к труду. Чувствуя её одобрение, я с усердием принялась за работу и, опустившись на колени рядом с нею, осторожно сажала ростки цветов руками.
- Теперь ты, Мелх-Азни, - продолжал Хоси, обращаясь ко мне, – возьми один из ростков и аккуратно помести его в ямку. Корни должны быть полностью покрыты землёй, но не слишком глубоко. Осторожно прижми землю вокруг ростка. Нужно сажать их аккуратно, не повреждая корней. Смотри, как я делаю.
Я внимательно наблюдала за каждым его движением, затем, стараясь верно повторить, осторожно брала маленькие ростки и опускала их, один за другим в подготовленную ямку. Мне казалось в это время, что я провожу какой-то древний ритуал…
- Я поняла, Хоси, - отозвалась я. - Но почему мы именно сейчас сажаем эти цветы?
Хоси, прищурившись, взглянул на меня.
- Весна — время пробуждения и обновления, - пояснил он. - Земля, напитанная зимними дождями, сейчас полна сил и готова принять новые жизни. К тому же, - добавил он с важным видом, - цветы, посаженные в это время, расцветут особенно пышно к празднику Тушоли. Это знак почтения к ней и к нашей земле. Цветы ведь не просто украшение, это - воплощение жизни. Они напоминают нам о рождении, о смерти и новом возрождении.
Княгиня Тийна, слушая наш разговор, не могла не улыбнуться. Сердце её наполнялось теплом, когда она наблюдала за тем, как её приёмная дочь с таким рвением учится у садовника.
- Каждый росток - как новое начало, - задумчиво произнесла я, поглощённая процессом. - Мне кажется, мы сейчас не просто сажаем цветы, но даём жизнь чьим-то новым мечтам и надеждам.
Хоси закивал, глядя на меня с уважением:
- Ты права, Мелх-Азни. Именно так. И в каждом движении, в каждом прикосновении к земле заключена наша связь с миром и богами.
Тийна вдруг остановилась, лопаточка застыла в её руке…
- Ты взрослеешь, Мелх-Азни, - сказал Хоси, и глаза его засветились гордостью и любовью. - Ты уже много знаешь, и я уверен, что однажды ты станешь великой жрицей.
Тийна молчала, с нежностью и скрытой болью в глазах смотря на меня...
Меня смутили непривычные похвалы… Я чувствовала, что не заслуживаю их. Я продолжала работать, вкладывая в каждое движение свою благодарность и уважение к своей приёмной матери и к природе. Мои руки бережно укладывали каждый росток в землю, словно это были драгоценные сокровища...
В воздухе витал аромат цветущих деревьев, смешиваясь с запахом свежей земли и утренних рос... В этот момент природа и люди, казалось, сливались воедино, создавая гармонию, которую можно было лишь ощутить сердцем.
- Мелх-Азни, помни, что цветы отзываются на прикосновение, - добавил Хоси, наблюдая за мной. - Если заботиться о них с любовью, они воздают за это своей красотой и ароматом.
- Я тоже это чувствую, Хоси, — с благоговением произнесла я. - Кажется, они рассказывают тебе свои тайны!
- Цветы всегда говорят с теми, кто умеет слушать, - улыбнулся Хоси, его загрубелое лицо светилось добротой, - а уж ты, Мелх-Азни, обладаешь этим даром.
- Она хорошо справляется, всё делает прекрасно, - подтвердила княгиня Тийна. Она уже закончила рыхлить землю, подошла ко мне и погладила по голове:
- Твои руки творят чудеса, дитя моё.
Я подняла глаза на свою приёмную мать:
- Спасибо, матушка, - тихо сказала я, стараясь выразить ей всю свою любовь, насколько могла. - Я учусь у вас обоих, у тебя и у Хоси.
Вдалеке, на пастбище, мирно паслись овцы, и сосновый лес, видневшийся на горизонте, казался живым существом, внимающим нашему разговору. Природа вокруг замка была в гармонии с людьми, каждый день здесь был наполнен тихим счастьем. На востоке медленно поднималось солнце, заливая всё вокруг золотым светом…
- Завтра будем служить Тушоли, - произнёс Хоси, глядя на цветущие деревья. - Пусть эти цветы украсят наш дом и принесут благословение богини.
- Да будет так, - подхватила я. Наши голоса слились с утренним пением птиц, и музыка эта наполняла сердце радостью и миром.
Тийна же опустила глаза и молча вздохнула…
Я думала тогда: в каждой женщине, наверное, с рождения есть крохотный цветок, ещё не проросший... А Чегарди… пусть теперь до вечера ещё хранит свой секрет; всему свой срок. Сейчас же — утро, сад, расцветающая радость в душе… я пока не могу думать ни о чужих тайнах, ни о воре, ни о коне... Я опустилась на колени рядом с Тийной и Хоси, взяла в ладони нежный стебелёк… Руки мои были в земле, прохладной и живой, – я ловила себя на том, что пальцы мои дрожат, когда втыкала в землю маленькие корешки, и пыталась отдать земле своё волнение... Я чувствовала: всё во мне стало другим. Воздух был гуще, травы пахли сильнее, солнце будто ласкало кожу теплее, чем прежде! Я была вся полна неведомой, мучительной нежности, и мне казалось, что все вокруг — даже Хоси — видят во мне это пламя.
Мне вспомнилось вдруг, как Тариэл вчера, улыбаясь, играючи, учил меня ловко обращаться с кинжалом — по-настоящему. Я, как ребёнок, украдкой бросала тогда на него взгляды, любуясь им: то на кисти его рук, то на мимолётную складку на лбу, то на предплечье... Он смеялся так свободно и искренне, а в зелёных глазах можно было тонуть бесконечно, не достигая дна - как в пховских озёрах. Я старалась не думать о нём, но всё внутри было как натянутая струна: я боялась случайно встретить его взгляд, боялась даже услышать шаги его во дворе… Стоит мне вспомнить любое его слово, любой взгляд, любое мимолётное прикосновение, — и тут же неодолимое жжение разливается внутри теплом по всему телу, медленно, тонко, томительно, невыносимо сладко...
Вот и теперь я вдруг почувствовала, как по руке пробежал лёгкий трепет, словно вчерашний день вернулся и Тариэл снова незримо дотрагивается до моего запястья... Сердце сжалось, я замерла, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть. Всё вокруг — цветы, земля, небо, люди — исчезло, оставался лишь он, его глаза, его руки, его голос… Я вдруг сильно покраснела, и, чтобы скрыть смущение, наклонилась ниже к земле. Только бы они не заметили, как всё пылает во мне!
- О чём мечтаешь ты, Мелх-Азни? — спросила княгиня, ласково дотронувшись до моего плеча.
Я не знала, что ответить, боялась, что, если скажу хоть слово — выдам себя... Улыбнулась и пробормотала:
- О цветах, матушка… о том, как они ищут солнце…
- Пусть солнце согреет твои руки, а земля даст силу твоим мыслям. Ты сегодня задумчива, и молчишь больше обычного. Что на душе у тебя, Мелх-Азни?
Я вздрогнула, ещё больше смутившись:
- Я просто думаю… о празднике, матушка. О том, как всё будет…
- Ты ещё девочка, — улыбнулась она, — а уже столько думаешь!
Мы закончили с цветами, и я, собравшись с духом, попросила у Хоси:
- Хоси, а можно… повесить мне качели в саду?
Он выронил свою мотыгy, будто его ужалили, и, всплеснув руками, испуганно посмотрел на меня, как на сумасшедшую:
- Качели?! Нет, нет, Мелх-Азни, нельзя! После княгини Бетты…
Тийна строго подтвердила:
- Не стоит, дитя.
Я опустила глаза и покорно кивнула. Лучше при них теперь об этом и не вспоминать...
* * *
Я иду по тропинке сада, где на траве ещё лежит роса, и каждый шаг отзывается в моём теле лёгкой дрожью. Утро в Мелхисте — само дыхание богини Тушоли: всё трепещет, всё живёт, всё наполнено невидимыми нитями. В саду пахнет мокрой землёй и цветом диких яблонь, с гор доносится крик орла... Я иду босиком по траве — мне нравится чувствовать под ступнями прохладу, будто земля разговаривает со мной на своём языке. В этот миг я почему-то особенно остра, особенно ранима: каждый звук, каждый запах, даже прикосновение ветра к щеке — всё кажется мне знаком, предвестием чего-то важного.
Когда я попросила у Хоси качели, он взглянул на меня с таким ужасом и удивлением, будто я просила у него ключ от чужой жизни, и матушка тоже отказала... Я поняла – нельзя, и послушно ушла от них; но сердце моё не отпустило эту детскую мечту, сердце моё не унималось. Я ушла в самую глубину сада, где никого не было. Там тени были густы, и листья старой ивы сплетались в полумраке, я сама, тайком, непослушными руками, смастерила себе из тонких ивовых ветвей и дощечки нечто похожее на качели — слабенькие, шаткие, хрупкие, как мои сны... Села, и легонько покачалась – так, чтобы не слышно было ни скрипа, ни шороха, — только помечтать немного, едва-едва раскачиваясь… Солнце просачивалось сквозь листву, золотило мои волосы, и я на миг почувствовала себя птицей, которую никто не держит в клетке.
То утро было для меня испытанием: я была слаба, рассеянна, тело не слушалось меня, мысли роились, как пчёлы в улье, и каждая из них жалила меня, оставляя след из стыда, страха, вины, но и нежности — такой, что хотелось плакать и смеяться одновременно. Я была вся — как натянутая тетива, готовая лопнуть от малейшего дуновения. Я боялась, что кто-нибудь заметит наконец моё состояние… особенно — он сам! - и решила не попадаться ему сегодня на глаза. Я умоляла богов, чтобы никто не догадался, что со мною происходит, чтобы никто не видел, как горю я изнутри, как дрожу от единственного взгляда, от одного лишь воспоминания...
Всё утро то было странно: мысли снова возвращались ко вчерашнему вечеру, к Тариэлу. Вчера я робко уговорила его спеть — и он пел мне о пховском рае, играя на пандури... Он пел мне, и я слушала, затаив дыхание, не смея шевельнуться, чтобы не спугнуть этот миг. Я не понимала слов, но в голосе его было столько силы и нежности, что мне хотелось плакать и смеяться одновременно...Эта музыка звенела во мне теперь, как жаркий грозовой дождь, размывая пределы: где он оканчивался, там начиналась моя робкая, неуклюжая жажда касаний...
Едва очнувшись от прерывистого сна, я думаю о нём, и каждое прикосновение ко мне — холодная вода на щёки, ткань платья, слабый свет из окна — отзывается внутри, будто трогают не кожу мою, а что-то глубже, внутри... Я уже не прячу от себя самой, что люблю, пусть и страшусь этого — моя душа, как обнажённая молодая лоза на ветру, дрожит, но цепко держится за жизнь.
«Вот вырастешь, — говорит Тийна, — и думы станут тяжелее, но и радость будет глубже...»
Как же скажу я ей, что радость моя уже тяжелее грозовой тучи, и слаще дикой малины в середине лета?!
Внезапное воспоминание о Тариэле пришло изнутри и накрыло ласковой волной. Стоило мне закрыть глаза, он будто снова вставал передо мною – плечи его, смуглая шея, рука на рукояти меча... Я вспоминала его голос, его улыбку, его руки, и во мне растекалась сладкая река нежности. Казалось, будто внутри зажгли маленькое солнце, и оно медленно плавит меня изнутри, разливая по жилам тёплый мёд, от которого хочется то ли заплакать, то ли засмеяться, то ли исчезнуть вовсе. Я не знала, что же происходит со мной, не понимала, откуда рождается во мне это тепло, эта тонкая боль, желание снова видеть его, слышать его смех... незаметно чуть прикоснуться к нему…
Снова ощутив непреодолимый жар, внезапно поднимающийся изнутри, я испугалась самой себя. Я прикусила губу, чтобы не застонать вслух, и слегка потянулась, крепко сжав дрожащие колени, втайне надеясь, что это пройдёт… Увы, стало только хуже.
Я поспешно встала с качелей, схватившись за верёвки и ветви... но так и не сумела избавиться от жгучего томления — так глубоко вошло оно в меня сразу, словно дыхание, словно кровь, словно сама жизнь! Колени сводило так, что я едва могла стоять. Ноги подкашивались, они стали будто не моими, я чувствовала, как толчками пульсирует в них кровь, — будто сотня маленьких мотыльков билась под кожей. Будто стискивала всю меня в эти минуты изнутри неведомая горячая рука, и я становилась прозрачной, как горный родник, в который кто-то бросил золотую монету. Всё тело сделалось вдруг чужим, дыхание сбилось, а изнутри нахлынула томительная усталость... видно, это ко мне пришло наказание за отсутствие туьйдаргиш!
Соскочив с качелей, я долго так стояла, прижав ладонь к груди. Я дышала часто, жадно вдыхая воздух сада, но он не приносил облегчения: наоборот, казалось, что эта мучительная сладость всё нарастает во мне с каждым вдохом!.. Мне представилось: если я буду двигаться слишком сильно — новый, неведомый огонь, вспыхнувший внутри меня, вырвется и сожжёт всё вокруг…
Я больше не стану смотреть на себя в медное зеркало — наверное, чуждый огонь уже поселился в моих глазах.
Должно быть, я теперь больна и скоро умру, ведь никто уже не сможет меня исцелить. Впрочем, мой наставник наверняка мог бы справиться с любым заклятием; но я никогда, ни за что не созналась бы ему, для чего мне потребовалась его помощь!.. Ну что ж… Кхуллам у меня такой. Значит, придётся умереть, ничего не поделаешь...
Я горько вздохнула, смирившись с неизбежностью, и поплелась обратно к замку, едва не запнувшись о корень дерева.
* * *
Во дворе столкнулась я снова с Чегарди, — ах, эта Чегарди, весёлая, озорная, она уже наведалась к княжеским конюшням и, возвращаясь, весело щебечет, что видела у Жаворонка новую диковинную находку: выронил на пол из седельной сумки деревянный гребешок с вырезанным солнцем…
Я вздрогнула — неужели?..
Чегарди же, как всегда, болтает без умолку, как сорока, но вдруг, заметив Тариэла, идущего через двор со своей кожаной сумкой на поясе, шепчет мне на ухо:
- Смотри, смотри, а вот и Жаворонок!
И уже бежит навстречу Тариэлу, звонко смеясь:
- Ой, Жаворонок, что это у тебя? Покажи!
Не успела я убежать… Тариэл останавливается, удивлённо смотрит на нас, потом достаёт из сумки деревянный гребешок… Я сама увидела: у него в руках — тот самый гребень. Я тихонько вскрикнула, потом опомнилась. Он ещё не знает, что это — мой. Чегарди хватает гребешок, вертит в руках, поднимает к свету:
- Ты где его нашёл?
Тариэл недоуменно улыбается, пожимает плечами:
- На лесной тропинке подобрал, когда за туром ходил… на охоте. Не знал, откуда он, думал, кому вернуть. Странная вещица… но хорошая работа. Чей бы это мог быть?
Он замечает мой взгляд и смотрит на меня — задумчиво, пристально, с лёгкой улыбкой:
- Твой?!
Я не выдержала — глаза выдали меня: удивление, радость, испуг, кровь прихлынула к шее, щёки горят… Но не могу вымолвить ни слова. Сердце моё бьётся так, что, кажется, его слышат уже все вокруг. Я опускаю ресницы, лицо моё пылает, руки дрожат. Я хочу поблагодарить его, но язык не слушается. Я боюсь, что, если посмотрю на него — он сразу всё поймёт: и как я его люблю, и как страшно мне от этой любви, и как сладко мне от его взгляда…
- Кажется, да, мой… Потеряла недавно...
Он протягивает гребень мне, сдержанно улыбаясь, и в его глазах мелькает что-то ясное и доброе:
- Береги его, не теряй больше… — говорит он, чуть мягче, чем обычно.
Чегарди, очень довольная, подмигивает мне:
- Вот видишь, Мелх-Азни, я же говорила: Жаворонок - хороший!
Тариэл, смущённый, смеётся, но в глазах его — что-то тёплое, ласковое, он сам словно не знает, что сказать…
Мне вдруг хочется убежать, спрятаться, раствориться в воздухе; но вместо этого я осторожно беру гребень из рук Тариэла, пальцы мои едва касаются его руки — и в прикосновении этом столько огня, что весь мир на миг становится прозрачным, как утренний туман над ущельем…
А потом он просто постоял рядом со мной — как друг, как брат… или — как тот, кто только что поймал птицу и боится её спугнуть...
И весь оставшийся день тот я ходила, словно несла внутри себя огонь: мне казалось, что теперь в нашем мире что-то стало иным. Я стыдливо радовалась, пугалась от собственного счастья и каждую минуту убеждала себя, что всё ещё будет хорошо, — новое, неузнаваемое чувство.
* * *
Я вернулась в замок, стараясь ни с кем не встречаться взглядом...
В кухне у Хассы пахло луком, пряностями, свежим горячим хлебом… Хасса, жена Хоси, добрая и болтливая, рубила мясо на тяжёлом деревянном пне и делала ещё с десяток разных дел одновременно, только успевай поворачиваться за нею по кухне и смотреть. Рядом в глиняной миске лежали очищенные овощи — тыква, редька, морковь... Медный котёл бурлил на очаге, а на полках стояли расписные кувшины для кислого молока и глиняные чаши с толстыми стенками. Кухня была полна запахов будущего праздника: в воздухе висела сладкая тяжесть топлёного масла, пряная терпкость кинзы, и что-то ещё — неуловимое, словно дыхание самой весны.
Хасса, круглолицая, быстрая, как вспугнутая куропатка, сновала от печи к столу, от стола к очагу, не давая покоя ни себе, ни посуде. Она встретила меня радостными возгласами:
- Вай, Мелх-Азни, дитя ты моё золотое! А я вот тут, видишь, всё кручусь да верчусь, чтоб никто на праздник не остался голодным, — и, не дожидаясь ответа, Хасса уже неслась дальше: — А вчера у Мозы коза окотилась — двойнятки-козлятки, ты бы видела, какие хорошенькие!.. Вот скажи ты мне, Мелх-Азни, слышала ты когда-нибудь, чтобы у одной курицы сразу три цыплёнка были разного цвета?! Вот, а у Дзаббари — белый, жёлтый и чёрный! Я ей говорю: «Это к счастью!» А она боится, что сглазят. Вот как у Зары, — говорят, опять все куры у неё сдохли, — не иначе как сглазили, вот увидишь, опять к бабушке Сатохе пойдёт за отворотом…
Я робко протянула ей пучки сушёного чабреца и дикой мяты:
- Это тебе, Хасса, как обещала… Ещё зимой, помнишь, говорила, что как только снег сойдёт — соберу для тебя самые лучшие.
- Ох, спасибо тебе, звёздочка моя, — Хасса с нежностью погладила травы, будто младенцев. — Ты всегда обо всём помнишь! Гляди-ка, какие у тебя ручки тонкие, а травы-то собрала — словно сама Тушоли тебе помогала! Вот этими, синими, я как раз на пироге сверху узор выложу — все ахнут!..
- …А знаешь, что ещё? От Висамби, говорят, жена молодая сбежала — не вынесла его характера. А ещё, слышала, у Хох сын её, Ирбаха, жениться надумал, да только мать невесту не отдаёт — мол, слишком беден он для них. Ну, разве богатство главное? Главное — чтобы сердце было доброе, а не как у некоторых… А туьйдаргиш твои, выходит, сломались? Княжна Марха вчера всем рассказывала, смеялась…
- А… — я замялась, — кто бы мог их починить, как думаешь? Может, мастеру Бехо отдать? Успеет ли он их закончить до праздника?
- Конечно, давай я сама и отнесу ему сегодня! К утру будут готовы, даже не сомневайся, сама тебе их обратно принесу.
Я кивнула, облегчённо выдохнув, и чуть улыбнулась, но сердце моё билось неровно. Всё во мне было сейчас почему-то как в тумане — и свет, и тени, и мысли... Не глядя на Хассу, я тихо спросила:
- Может, помочь тебе? Я могла бы, например, масло сбить…
Хасса засмеялась, обмахиваясь концом передника:
- Ну если только ты сейчас не с похорон, а то, знаешь, дурная примета! Собьёшь тогда не масло нам, а все наши надежды на праздник! — она подмигнула, и вдруг, остановившись, посмотрела на меня пристально, с хитроватой улыбкой: — Только скажи, детка, чего это ты в этот раз весной пришла к нам, а не летом? Всегда ж к нам — как солнце в самый разгар, а тут, смотрю, ещё и снег на горах местами не весь сошёл…
Я смутилась, запуталась в собственных мыслях, будто в тонких ветвях шиповника... Я не хотела выдать Марху, но и лгать не умела, и слова из меня выходили тихо, неуверенно:
- Я… просто… хотела побыть с семьёй на праздник. Кажется, в этом году… всё будет по-другому…
Хасса одобрительно кивнула, приобняла меня, похлопала по плечу:
- Вот и умница! Праздник в честь Тушоли будет такой, что все запомнят! Жаворонок вот тоже приехал — все мечтают услышать, как он будет играть и петь… А ещё говорили, что на джигитовке он — первый в Пхейн-Муохк, не зря его каждый раз к нам так зовут! Вот тебе и новости все! А ты, красавица, всё молчишь…
Я опустила глаза, и в груди моей вдруг стало тесно, будто сердце хотело выскочить наружу. Имя Жаворонка — Тариэла — весенним ветром пронеслось по мне. Я не могла сейчас думать ни о чём, кроме его голоса, его улыбки… Вчера, под вечер, он стоял у ворот сада, и солнце падало на чёрные его волосы, словно по ним пробегали золотые волны...
Хасса расспрашивала меня, тормошила, ворковала... Я отвечала рассеянно, чувствуя, как внутри меня трепещет что-то неведомое.
-Ты, гляжу, куда-то в облака улетела, — рассмеялась Хасса, — осторожнее, не то гам-саг тебя унесут, если будешь такая задумчивая! Джиннам дорогу в своё сердце не открывай! Заберут в свой горный замок — и станешь потом всю жизнь ночами по саду призраком бродить!
Неужели кто-то вчера заметил нас в саду?! Я вспыхнула, поспешно подхватив кувшин, который Хасса сунула мне в руки:
- Сходишь к колодцу за водой, хорошая моя? А то у меня руки не доходят! Только смотри, не разбей — кувшин-то новый, только-только у Бошту заказали.
Я вышла во двор, направилась к колодцу… Замок отца был оснащён подобием хинсил [1] - системой из длинных глиняных труб, уложенных в каменные короба, так что далеко ходить за водой не было необходимости, разве лишь ради общения с молодыми людьми у родника, как вот Марха, например... Я так боялась встретить во дворе Тариэла, боялась даже его тени, — но всё же жадно искала глазами, не мелькнёт ли где его фигура, не донесётся ли до меня звук его голоса или смеха... Я уже почти успокоилась, наклонившись за кувшином, - и тут-то как раз… навстречу мне опять вышел он! Возник он внезапно — и повернул в мою сторону.
Ноги мои будто сами искали тропинки к тем местам, где он должен был появиться. Он улыбнулся — весь мир вдруг стал светлее, живее, звонче... Я вздрогнула, споткнулась и едва в самом деле не выронила кувшин. Молоточки стучали в висках...
- Позволь, я помогу, — сказал он, и голос его был теплее весеннего ветра.
- Нет-нет, я сама, — торопливо ответила я, чувствуя, как горят мои щёки.
- Ну, если бы с дальнего родника пришлось нести, тогда бы, может, только согласилась? — в глазах Тариэла промелькнули весёлые искорки. Голос его был мягким, но в нём слышалась та странная, щекочущая усмешка, которая заставляла меня теряться и бледнеть.
Я вдруг вспомнила, как брат, ухаживая за Берлант, тоже говорил про дальний родник... Покраснев ещё сильнее и, не зная, куда себя деть, я ускользнула от него обратно в кухню к Хассе. Та встретила меня новым потоком речей:
- Видела ведь Жаворонка уже, да? А что-то он третий день ничего толком не ест, не пьёт — всё в саду с пандури своим бродит. Говорят, о пропавшем коне переживал… А может, сглазил его кто? Вот уж мужчины — загадка, хоть всю жизнь с ними проживи! Взять хоть моего Хоси…
Я слушала, но не слышала — звуки путались, в голове шумело, сердце колотилось. Когда она упомянула о Тариэле, я вздрогнула – значит, он страдает? Выходит, ему плохо здесь, у нас, а я ведь не решусь предложить помощь…
Затем я тут же поймала новую мысль: неужели и сегодня, как раз в ту минуту, Тариэл тоже был в саду и видел меня – и что тогда мог подумать обо мне?! Сердце моё отбивало тревогу: вдруг он заметил, как я сидела на качелях, и в душе посмеялся надо мной, как Марха?.. Вдруг я кажусь ему нелепой? Я не знала, как выглядела в тот момент со стороны, и это терзало меня сильнее всего… Я едва не расплакалась от стыда и тревоги.
Незаметно улизнув от Хассы, я снова вошла в замок, где меня, оказывается, уже опять поджидала госпожа Тийна.
Матушка встретила меня с ласковой улыбкой, поправила выбившуюся на висок прядь:
- Мелх-Азни, солнышко, иди ко мне, — сказала она. — Завтра праздник - в чём хочешь пойти? Посмотри, как красиво! Вот это голубое платье — тебе будет очень к лицу, под цвет твоих глаз… а вот сюда бирюзовые ленты… На празднике будешь как сама весна…
Я стояла в покоях Тийны перед её серебряным зеркалом в этом лёгком, лазоревом, небесно-воздушном платье... Матушка, как всегда, была заботлива и спокойна, выбирала со мной наряд и украшения для праздника... Я слушала её, но мысли уносились далеко, они витали в саду, на заднем дворе, в гостевой комнате с шахматной доской… – во всех местах, где видела я Тариэла! Мне казалось, что он – как ветер: его нельзя поймать, нельзя удержать, но, если однажды он коснётся твоей щеки, уже не забудешь этот холодок.
Утро было горячее, чем обычно, и солнце спускалось по гладким стенам башни, скользило по камню, прячась в лисьем пушке трав у крыльца... Я подошла к окну — и остановилась, издали увидев идущего внизу по двору Тариэла. Он шёл — высокий, стройный, с вьющимися чёрными волосами, в своей пховской вышитой рубахе, и, не зная, что я на него смотрю, поправил на поясе кинжал, и в этом движении было столько мужества, что у меня захватило дух...
Пульс мой бился, будто ручная птичка об оконную решётку, если за окном вдруг мелькнёт кошачья тень. Вдруг он обернулся, поднял взгляд, удивлённо застыл — сделал мне полупоклон... Сердце моё остановилось на миг — и тут же снова понеслось вскачь, как молодой жеребёнок в поле... Я поспешила уйти, чтобы не выдать своего смущения.
Выходя от княгини, на лестнице я столкнулась с Мархой!
Глаза сестры были холоднее воды в горной реке, каждое слово язвило булавкой:
- С Хассой, значит, со своей на кухне сплетни слушаешь с утра? Ну-ну… - начала она. – А потом, как всегда, к старшим побежала жаловаться?
- Оставь меня, Марха, — едва прошептала я, — ни на кого я не жаловалась…
- Ну конечно, не жаловалась! Как бы не так! Вот, я смотрю, уже платьице новое только что выплакала себе! – не унималась сестрица. – Ты ведь думаешь, что все вокруг должны только о тебе заботиться, да? Но я тебе честно скажу: у тебя в нём… шея слишком длинная! Обхохочутся ведь завтра все на ловдзарге. Не говори потом, что я не предупреждала!
Я опустила глаза, чувствуя, как к горлу подступают слёзы, но сдержалась… Я отвернулась, бросив взгляд в узкое стрельчатое окно: двор и сад были залиты солнцем, ослепительно живы, как человеческое влюблённое сердце. Я стояла одна перед Мархой, с трепетом и болью в груди, полная света и страха, и той немыслимой тайной силы, что витала надо мной после каждой встречи с ним. Теперь в моей жизни был сияющий хрусталик, свет которого не дано потушить ни одной мархе на свете…
- Я привыкла к боли, Марха, - сдержанно, как могла, ответила я. - Но тебе, кажется, боль других приносит удовольствие.
- А ты всё о боли, да о чувствах… - с ядовитой ухмылкой задумчиво протянула та, донельзя довольная собой, обходя меня по кругу, точно кошка. – Знаешь, какой я дам тебе совет? Во-первых, может, тебе стоит научиться быть сильной, а, как думаешь?..
Я хочу быть сильной, хочу быть гордой, — но вместо этого вся трепещу перед ним, как молодая чинара на ветру...
-Во-вторых – вообще не пойму, зачем такое платье тебе, будущей жрице!
Раздался душераздирающий треск. Я в ужасе обернулась. Везчу Дел [2]… что случилось с моим новым платьем?!. У меня потемнело в глазах…
- Надеюсь, у тебя хватит ума хотя бы сейчас не пойти ябедничать из-за того, что кто-то случайно наступил тебе на подол? – веселилась Марха.
О, Марха ничего и никогда не делала случайно!
- Ты же ничего красивого носить не умеешь, - снисходительно бросала она мне, не забывая между тем воровато оглядываться наверх, на двери госпожи Тийны: не выйдет ли та внезапно, не услышит ли? – третьего дня туьйдаргиш сломала, это все теперь знают; только что вот платье новое порвала, которое тебе подарила нана… Что, если я прямо сейчас войду и скажу нане, что это ты порвала её платье, - когда качалась на своих качелях... У нас ведь это запрещено! Тогда уж тебе никто больше не поможет… Обстоятельства изменились, — хотела бы я знать, в чём теперь ты пойдёшь на праздник?!
Резкий свист — тихий шелест — и продолговатый лоскут материи сливочного цвета, будто бледный осенний лист, тихо спланировал на каменные плиты…
Марха ахнула, оглянулась, - но поздно.
Волки подходят тихо.
Позади неё на лестнице стояла нежная Седа, в платье цвета фиалок...
Рукав же платья Мархи, сливочного цвета, покоился на полу у подножия Седы.
Седа, высокая, стройная, величавая, была подобна башне… Башне в гирлянде из фиалок.
Седа с улыбкой, аккуратно, не торопясь, вложила изящный женский кинжал в ножны, привязанные к поясу:
- В самом деле, Марха? Ты хотела бы это знать? Ну что же, я могу ответить на твой вопрос! Мелх-Азни наденет то самое платье, белое с золотым, что я привезла в подарок к празднику — тебе! Что ж поделать, раз обстоятельства так быстро меняются…
Марха резко развернулась, шумно дыша. Глаза её быстро наливались слезами отчаяния и бессильной ярости…
- Ты ведь ещё не видела его, Мелх-Азни, верно? Посмотри, – Седа бережно развернула свёрток, что был у неё в руках, приложила к себе светлую, даже с виду шелковистую, будто лепестки башечниц, ткань, чтобы показать. – Завтра праздник, родная моя, – пойдём примерим, как оно будет на тебе сидеть. Не волнуйся, всё будет хорошо!
Мы с Мархой обе замерли и онемели. Я – от нежной, нереальной красоты этого платья, Марха же… от целого букета чувств.
Это теперь будет мне… - мне?! Белое и золотое — цвета света, цвета надежды... Я втайне хотела на завтрашнем празднике быть красивой; я так хотела нравиться ему, — и в то же время в душе мне было совестно за такое желание, ведь я словно предавала так свой будущий обет, свой путь жрицы...
Белое и золотое, как облако на рассвете, как цветок кизила в тёплом ветре... Я потрогала тонкую ткань, и вдруг поняла: если Тариэл увидит меня в этом, он сразу без слов узнает обо всём — о моей любви к нему, о моём смущении, — и об этой непонятной, незаживающей тоске, которая теперь не даёт мне покоя!
- А у тебя, Марха, появился теперь интересный выбор, – проговорила Седа таким тоном, будто всё произошедшее было обычным, повседневным делом. – Ты завтра пойдёшь либо вот в этом платье Мелх-Азни, что ей подарила нана, а ты сейчас на моих глазах только что испортила, – в голубом, без подола… Либо в том, что на тебе сейчас – сливочном… без рукава! Выбирай, на твой вкус! Если случайно повезёт, к утру починить успеешь…
- Остальные твои платья побудут пока у меня, – продолжала Седа, – до моего отъезда… это с недельку, пожалуй, – чтобы и с ними невзначай не случилось того же. Кстати, никто тебе помогать сегодня не будет, не надейся! Служанки в замке сейчас все заняты перед праздником, отрывать их от дел я бы не стала, – твоё счастье, что хоть этот позор они не видели!
- А вот и видели! Цу цаьстор [3]! – торжествующе прозвенел на бегу боевой медный колокольчик… моего будущего жреческого посоха. - Всем расскажу!
Чегарди, как всегда, шаровой молнией проносилась по замку, успевая за минуту побывать во всех уголках сразу. Марха полыхнула бурным пламенем... краснее той меди, которой только что поклялась её маленькая служанка.
- Ты… хочешь отобрать у меня перед праздником все хорошие платья и оставишь только эти два… рваные?! Интересно, как ты это объяснишь нане?! – ядовито вопрошала она Седу.
- Очень просто. Я прямо сейчас войду к ней и скажу, что ты порвала их оба… когда раскачивала на качелях Мелх-Азни! Ты же у нас ничего не умеешь носить красиво – ни платье, ни тамгу.
Марха опустила глаза.
- Качели вещь опасная, – ровным голосом продолжала Седа. – Ты ведь знала уже, что запрещено, – добром такое не могло кончиться. Тебя предупреждали!
Повозмущавшись для порядка и потешившись от души, Седа увела меня, заодно и мою клятвенную сестру – помогать мне с примеркой.
* * *
…Чегарди, не унимаясь, шептала мне на ухо:
- Я ведь сразу узнала — твой. Значит, на память взял! Значит… это он нас ночью в домике увидал, и косыночку твою, что ты у камина обронила, это он от огня отодвинул — вот и гребешок прихватил, пока на тебя любовался…
- Но ты же мне, помнишь, вчера говорила — Жаворонок чистый, хороший?!
- А разве сегодня я сказала, что он плохой?! Что же тут дурного, если Жаворонок думает о тебе…
- Чегарди! Прекрати!!!
- Да, ведь ты ему нравишься!
- Чегарди!!!
- Ну, это ясно. Он проходил мимо нашего къулли, хотел подёргать тебя за косичку, но побоялся разбудить, вот и взял на память гребешок! А что ещё ему оставалось делать?
Я подумала — а если правда?! Он видел меня ещё тогда — спящую?! А если… если и он теперь мечтает обо мне… так же, как я о нём… Я была почти в оцепенении: страх, радость, восторг и стыд смутили меня, как весеннюю воду, поднятую жеребцом у брода.
- …А что же нам теперь делать с тем, вторым, гребнем? – размышляла вслух Чегарди.
Я словно очнулась и, долго не раздумывая, отправила её как можно скорее вернуть гребень Мархи на место. Нехорошо без позволения брать чужие вещи… и, к тому же, с тех пор как Тариэл нашёл мой настоящий гребень, больше нет никакой необходимости мне прикасаться к вещам Мархи...
Чегарди — нельзя сказать, чтобы охотно, — тем не менее отправилась выполнять моё поручение. Отпустив девочку, я выглянула из комнаты в прохладный коридор замка.
С верхнего этажа доносились мужские голоса — это Леча и его друзья Ламберд и Тарх готовят к завтрашнему празднику ритуальные напитки. Пиво, сваренное для богов, должно простоять всю ночь в священной роще, впитывая в себя силу земли и неба, прежде чем его можно будет пить. А арака, крепкий напиток из фруктов и ягод, готовится для тех, кого уже нет среди живых, но чьи души возвращаются в день праздника, чтобы разделить веселье с потомками…
Я замерла, не в силах сделать ни шагу, ни вдоха... Мимо шёл наверх по лестнице Тариэл!
-Мелх-Азни, — тихо сказал он, — ты что-то печальна сегодня.
Я едва не задохнулась:
- Нет… просто устала немного.
Он улыбнулся, и в улыбке этой было столько нежности и лёгкой насмешки, что я почувствовала, как щёки мои вспыхивают алым...
- Не бойся меня, — сказал он, — я тебя не обижу. Хочешь вечером послушать новую песню?
Я кивнула, не смея смотреть ему в глаза...
* * *
Я наблюдаю, как Хасса руками, унизанными медными кольцами, выводит узоры на лепёшках. Пальцы её двигаются уверенно, словно помнят движения, которым научили её ещё в детстве. Она не доверила бы это дело служанкам — приготовление священной пищи в нашем замке считается негласной привилегией Хассы.
- Смотри, Мелх-Азни, говорит она, обращая ко мне своё лицо, смягчённое каким-то внутренним светом. — Вот так должен выглядеть настоящий ч1апильг [4] — круглый, как солнце, с семью лучами, которые идут от середины! В нём должно быть семь разных начинок, по одной для каждого луча.
«Она и сама похожа на ч1апильг», — думаю я и с интересом наблюдаю, как она укладывает в разные части лепёшки начинки: из орехов, мёда, дикого чеснока, сыра, пахучих трав, сушёных ягод и толчёного мяса с пряностями... Каждая начинка имеет своё значение, но об этом знает всё только она, всеведущая Хасса.
- А для чего этот узор по краю? — робко спрашиваю я, указывая на волнистую линию, которую она выводила острой костяной палочкой по ободу лепёшки.
- Это лестница времени, — понизив голос, отвечает она. — По ней Тушоли спускается из мира богов в наш мир. Если эта линия прервётся, богиня не сможет найти путь и пройти к нам!
В дальнем углу кухни ещё две служанки, Айна и Алие, растирают на каменных жерновах пшеницу для даьттаха [5], напевая древнюю песню без слов — одну мелодию, повторяющуюся, как круги жерновов, как смена времён года, как вечное возвращение жизни... Чегарди, которая пообещала помочь им, дремлет, свернувшись калачиком у очага, словно котёнок... Но никто не будит её — перед праздником Тушоли детям позволяется многое, ведь они особенно любимы богиней!
Хасса берёт третью круглую лепёшку — последнюю из «солнечных» — и принимается украшать её особенно тщательно. В середину она кладёт кусочек масла, чтобы оно таяло во время выпечки, питая тесто своей золотистой влагой.
- Эта — самая главная, — объясняет она, заметив мой взгляд. — Её мы оставим в святилище. Тушоли первой должна отведать её, а уж потом можно начинать праздник.
Закончив с круглыми лепёшками, Хасса приступает к приготовлению боджольга — треугольной лепёшки в честь Тамаша-ерды. Эта выглядит проще — без узоров и сложных начинок, но тесто для неё замешивают особенным образом, с добавлением корня растения, название которого нельзя произносить вслух.
Ар дац, дер дац…
Мне вспоминаются уроки, которые давал наставник: чтобы понять Тушоли, нужно помнить, что в ней соединяются все противоположности — как в этом тесте соединяются горечь и сладость, огонь и вода, мужское и женское начала. Тушоли — сложное божество, многоликое и непредсказуемое, как сама природа. Благословение её может обернуться испытанием, а гнев — скрытым благом…
Вот и последняя лепёшка готова, — Хасса раскладывает их особым образом на большом деревянном подносе, покрытом чистой белой тканью: три круглые образуют треугольник, а боджольг лежит в центре.
- Вот так, — удовлетворённо произносит Хасса. — Теперь они должны остыть под звёздным светом, впитать в себя силу ночи перед тем, как встретить день.
Она выносит поднос во двор и ставит его на специально подготовленный столик под открытым небом. В этот момент внизу, в селе, из дома выходит другая женщина, тоже с подносом лепёшек, потом ещё одна, и ещё... Так делалось в каждом доме Цайн-Пхьеды —словно все одновременно подчинялись невидимому сигналу.
* * *
Весь день тот я была как в тумане. Всё казалось нереальным: цветы, сад, голоса домашних, даже собственное тело... Я то и дело ловила себя на мысли, что жду появления Тариэла, его голоса, его взгляда — и каждый раз, когда он проходил мимо, сердце моё сжималось и замирало, а внутри поднималась горячая волна нежности и страха, радости и боли. На кухне, помогая Хассе, я роняла плошки, не слышала, как она обращается ко мне, а когда нана вошла на кухню и дотронулась до моего плеча, я вздрогнула, будто меня обожгли.
Весь день словно проходил в ожидании, в странном, томительном наслаждении... Я старалась не попадаться на глаза Тариэлу, но всякий раз, когда он проходил мимо, невольно ловила его взгляд, и в этот миг всё вокруг исчезало: не было больше ни замка, ни гор, ни людей — только он и я, и этот нестерпимый жар, мгновенно вспыхивающий внутри меня...
Весь день боялась я, что это всем будет видно: что Тийна заметит, как я краснею, едва появляется он; что Хасса поймёт, почему я тоже не могу ничего есть за столом; что Леча догадается обо всём по моим глазам; что Марха опять будет смеяться надо мной... Я старалась быть незаметной, тихой, как тень, сдерживать мятущееся дыхание, но это чувство — оно было сильнее меня, оно всё разрасталось, как весенний разлив, затапливая всё вокруг, и я не могла, не могла его унять…
Весь день, с утра я затаённо следила за его движениями, слушала его голос, как зачарованная. Адаты и строгие правила семьи не позволили бы мне проявлять своё восхищение им открыто; но как замирало моё сердце всякий раз, когда проходил он мимо!.. Оно начинало биться во мне так громко, что мне казалось — его слышит весь дом. Я боялась встретиться взглядом с Тариэлом, но не могла не искать его глазами, не могла не ловить каждый его жест, каждую улыбку, каждое слово. Вдруг он всё-таки догадается, что я всё время думаю о нём?! Я так страшилась его взгляда — и так жаждала его! Я хотела растворяться в его голосе — и боялась, что он узнает, как я слаба, как ранима, как не умею скрывать своих чувств...
В тот день всё было наполнено светом и тревогой, нежностью и страхом, радостью и болью. Я была — как тонкая веточка, гнущаяся под ветром, как капля росы на рассвете, готовая скатиться с лепестка, если кто-то дотронулся бы до меня слишком резко. Я изнемогала, страдая и наслаждаясь одновременно, и умоляла богов, чтобы никто не догадался, как изменилась я, как люблю, как боюсь и жду его взгляда, слова, случайного прикосновения…
Весь день потом проходил для меня как в тумане: за что я только ни бралась — снова помогала Хассе по дому и по двору — раскатывала тесто на лепёшки, кормила кур, мыла кувшины… Я плела вместе с Седой венки из полевых цветов к празднику... отбирала с Чегарди травы для будущих зелий, которые надо будет передать потом наставнику, учила с нею молитву Тушоли… Я слушала, как отец беседует с гостем, — и всё время, чувствуя на себе зелёный взгляд, трепетала, словно лист на ветру... Я пугалась себя самой, пугалась своих чувств, пугалась, что все вокруг заметят мою тайну... В голове моей роились мысли — лёгкие, как пушинки в ветре, такие же быстрые и неуловимые.
Весь день тот я ходила, как во сне, путала слова, за столом роняла ложку, не слышала, что мне говорят. Но в душе теплилась тихая, светлая радость: и гребень мой вернулся ко мне, и теперь в нём — словно частичка Тариэла, его руки, его дыхание, его улыбка… Вечером, когда мы все собрались в зале, он взял пандури и запел. Я сидела в тени, стараясь быть незаметной, но каждая нота его голоса, каждый перебор струн отзывались во мне болью и восторгом. Я исподтишка любовалась на его руки, на его шею, на его губы, и мне казалось, я сейчас вот-вот расплачусь — от счастья, от страха, от того, что мне нельзя даже мечтать о нём…
Весь день тот словно был намечен ещё вчерашним вечером, когда в соседних долинах закатное небо сходило на плечи гор и запах молодой травы носился по двору и саду, напоминая, что всё живое — переменчиво, хрупко... Я ходила — то по комнатам замка, то по лестнице, то будто по краю сна собственной души, и всё внутри меня жило тайной, светлой, непрерывно щекочущей внутри невыносимостью...
Весь день моя Чегарди пыталась что-то мне сказать — только соберётся говорить, как тут же или кто-нибудь подходил к нам, или раздавался крик из замка, - то она срочно требовалась Мархе, то её звали к себе старшие слуги, - или налетал ветер, унося её слова... Я чувствовала, что девочка хочет открыть мне нечто важное, но не может. Всё вокруг меня было полно недосказанности, и оттого сердце моё становилось ещё более уязвимым, ещё более открытым для боли и счастья…
Я только и могла, что вновь и вновь возвращаться мыслями к тому, чей образ стал для меня светом, и тьмой, и ветром, и дождём. Я жила в огне, трепетала в нём, как мотылёк; я не знала, что делать с этим томлением, пропитавшим каждую ниточку моего тела, таким сильным и мучительно-сладким... Тариэл. Я думала: «Скоро я от этого умру... Но пусть; лучше умереть, чем не знать его зелёного взгляда, его дыхания, присутствия его на земле!»
Весь день пребывала я в этом странном, зыбком мире — меж страхом и надеждой, меж стыдом и восторгом, меж детской наивностью и внезапно проснувшейся, неведомой мне доселе тоской… Я шептала себе: это всё б1ехадар [6], чуждое поле силы, это потому, что я сломала свои туьйдаргиш — и всё же знала: никакой оберег не спасёт меня больше от меня самой, от этого чувства, что растёт во мне весенним побегом, пробивающимся сквозь камень.
Я была тонкой, как паутинка, натянутая между двумя ветвями, и любое неосторожное движение могло разорвать меня. Я была ранимой, как лесная лань, которую вот-вот настигнет стрела... Я была полна трепета, страха и восторга — и всё это было так ново, так страшно, так сладко, что я просто не знала, как жить дальше. И всё же я жила в тот день — каждый миг, вдыхая этот резкий горный воздух, слушая, как поют птицы за окном, и надеясь, что сегодня я ещё раз увижу его, услышу его голос, почувствую на себе его взгляд... Пусть это было пыткой — но то была самая сладкая пытка на свете.
Несмотря на страх и стыд, я не хотела бы, чтобы это вдруг закончилось. Я была хрупка, как цветок на рассвете, ранима, как крыло бабочки, но в этой хрупкости было что-то сильное, упрямое, неодолимое. Я жила — впервые жила по-настоящему, и пусть это была не моя воля, пусть я была игрушкой в руках богов, — я благодарила их за этот день, за этот свет, за эту боль, за этот сладкий, томительный огонь, который сжигал меня изнутри, но делал меня живой!
Я впервые почувствовала, что значит быть девушкой — беззащитно влюблённой. Я впервые вдруг поняла: я жива! Я… люблю, — чувство это сильнее страха, сильнее обетов, сильнее меня самой. И пусть никто никогда не узнает, пусть никто не поймёт, — я сохраню это внутри, как огонь жертвенника в ладонях, как песню, что поёт весна в горах Мелхисты...
* * *
Вот и вечер. На горизонте, где вершины касаются неба, медленно угасает тёплое, тёмно-янтарное сияние… Солнце клонится уже к склонам мелхистинских гор, синие тени начинают ложиться на каменные стены, а в замке зажигают свечи и светильники... Воздух наполнен тяжёлым ароматом вечернего сада. Там сейчас цветы медленно закрывают свои венчики, пряча тайны дня... Сквозь окно в комнату крадётся последний золотистый луч, и я чувствую, как он ласкает моё лицо, едва касаясь виска, будто руки Тийны в детстве…
Вечернее небо опускается на замок Эрдзие-Бе, словно украшенный бисером истинг... Из такой же плотной ткани шьются пховские рубахи, все сплошь вышитые крестами. Шёлком и тесьмой расшиты грудь, спина, воротник, обшлага рубахи. Кресты на груди, кресты на рукавах, кресты на спине…
Я сижу у окна в своей комнате, пытаясь сосредоточиться на вышивке. Однако мысли мои мотыльками порхают вокруг образа Тариэла. Этот голос, мелодичный, как песнь горного ручья, не покидает моего сознания. В пасмурном небе мне видится глубокая зелень пховских глаз… Я подбираю нитки для узора, но всё время путаюсь в цветах, то и дело ошибаюсь… Где-то далеко отсюда, не в нашем мире, из таких же цветных нитей кем-то незримо плетётся живая история нашей жизни…
Торола-Жаворонок. Друг отца и брата, но для меня он сделался чем-то большим… Мечтой, которой никогда не стать реальностью. Скоро уже он должен будет покинуть Цайн-Пхьеду. Жаворонок улетит к себе в Шедалу, в Пхейн-Муохк, я останусь здесь, в Мелхисте – пленница своей судьбы и своих чувств. Сердце моё сжимается от тоски…
Отъезд его, я знаю, окончательно разобьёт мне вдребезги душу, а новая встреча, в следующую весну – будет вновь собирать эти осколки... У меня впереди ещё долгие месяцы ожиданий и мечтаний, до следующей весны, до следующей безнадёжной встречи... В глубине сердца искоркой горит надежда, что наши пути, быть может, ещё пересекутся… но следующей весной – узнает ли он моё лицо, когда увидит меня под жреческим покрывалом – уже непоправимо другую, вспомнит ли прежнее моё имя?! А, быть может, мне и никогда больше не суждено уже увидеть его потом!
В самом скором времени мне предстоит принять жреческие обеты, и потому чувства к Тариэлу кажутся мне преступлением против судьбы и совести… против отца и наставника… против самого Тамаша-ерды, избравшего меня! Я ругаю себя за эти мысли, но не могу остановить их.
Я с детства знаю, что судьба моя давно предрешена. Обещание, некогда данное за меня отцом в миг, близкий к гибели, и затем торжественно утверждённое наставником, не оставило в моей жизни места земному чувству. Я знаю, что мечты мои обречены, как узники, приговорённые к казни; но сердце не желает покориться этому... Все эти дни, каждый вечер, глядя на сумеречные тени, я мысленно придумываю повод завтра заговорить с Тариэлом - одновременно и страшась заранее этих мимолётных встреч, и желая их…
Священный сан – почётное звание: не всякого смертного приблизят к себе ерды… Мой грядущий обет так же неизбежен, как восход солнца над этими горами. К тому же, я люблю заниматься сбором трав, лечением больных; вот и вчера, на удивление, даже с трепанацией черепа вполне достойно справилась… Но почему же тогда сердце моё так упорно отказывается смириться с этим?! Почему же каждый взгляд, каждое слово пховского гостя вызывают в моей душе такую бурю, и я не могу её усмирить?!
После ядовитых слов Мархи обида щемит сердце, внутри меня что-то сжимается, и я чувствую себя ещё более одинокой, чем обычно... Я решила сегодня больше не разговаривать с сестрой, ушла к себе, хотела вышить дикую жёлтую розу, похожую на те, что я когда-то видела у дальних водопадов, — и не могу. Игла дрожит, и нити путаются, как и цвета их, отражая хаос, царящий в моём сердце, которое я словно пытаюсь так залатать, - безуспешно. Каждый стежок - мысль о Тариэле, и каждая из этих мыслей заранее отречена, как и мои чувства к нему!
Я не могу сосредоточиться, в голове роятся образы, воспоминания, мечты, тревоги, - так и мечутся стаей вспугнутых бабочек...
Я опускаю глаза на собственные ладони — они тонкие, почти прозрачные, как лепестки той розы, которую я тщетно пытаюсь вышить, — и мне кажется тогда, что сама я вся соткана из света и тревоги. Сердце моё — маленькая белая птица, пойманная в сети, — бьётся, трепещет, в каждом его ударе — зов, который я не умею ни назвать, ни заглушить...
Я сижу за столиком, честно пытаясь заниматься рукоделием, но игла всё время ускользает из пальцев... Собственные руки, обычно ловкие и умелые, сегодня кажутся мне чужими и непослушными. Должно быть, виной всему чьё-то проклятие, кто-то навёл его на меня, когда я появилась перед Тариэлом без туьйдаргиш... скорее всего, Марха! Или, быть может, духи гор нарочно сглазили меня, прежде чем я успею дать обеты Тамашу-ерде?.. Значит, так я и умру, не став ни жрицей, ни земной женщиной, — останусь лишь тенью, забытой в прохладных стенах этого замка!.. Или… неужели это и есть любовь, о которой поётся в песнях, которой все так жаждут, но от которой я должна бежать?! Не знаю... Только чувствую, что скоро он уедет, и, если я больше не увижу его — не смогу больше жить, не смогу без него дышать.
Отложив вышивку, я встала, подошла к окну и вдохнула свежий вечерний воздух, глядя на тёмные силуэты гор... Меня тихо осенила идея: а ведь я могу подарить ему что-нибудь на прощание! Что же может пригодиться ему в дороге?.. Например, мазь для лечения ран — всегда полезно, особенно для воина, как он... Мысли мои витали уже далеко, над горными тропами, по которым скоро отправится Тариэл… любимый Тариэл… Я старалась убедить себя, что делаю это лишь по адату, из попечения о госте и страннике; но сердце знало правду. Я уже тогда любила его, любовь эта и была моим тайным преступлением, сладким и горьким одновременно.
В глубине души, однако, я понимала, что хочу вложить в этот дар частицу себя, и лукавлю перед самой собой; я осознавала, что поступаю неправильно, что это не просто долг заботы и милосердия… но мечта о том, что и Тариэл там, вдали, в своей земле, когда-нибудь, может быть, хоть на миг почувствует ко мне то же, что я чувствую теперь к нему, заставляла меня решиться на этот шаг. Наступит день его отъезда, и я отдам ему снадобье. Этот прощальный дар был бы моим тайным признанием, последней, хрупкой надеждой на невозможное чудо, - чтобы он вспоминал меня каждый раз, когда прикоснётся к этой вещи, — как я вспоминаю его, когда беру в руки хрусталик!
Ах, если бы могла я стать невидимой, исчезнуть, раствориться в весеннем воздухе, в аромате диких роз у водопада, в песнях Тариэла про горные тропы, утраты, про боль любви, которую скрывают даже от себя!.. Но я — всего лишь Мелх-Азни, никудышная будущая жрица, сердце моё слабее крыла бабочки; бьётся оно, как листок на ветру, и жаждет того, чего не смеет даже назвать…
Я боюсь, что больше не выдержу — но не хочу, чтобы чувство это покинуло меня. Оно делает моё сердце живым, настоящим, и в то же время — хрупким, как роса на лепестке... Я снова украдкой смотрю на себя в медное блюдо на стене, и впервые улыбаюсь своему отражению, этой новой Мелх-Азни, какой никогда себя раньше не видела: ломкой, тонкой, ранимой, и в то же время — наполненной тайной, которую мне одной и дано хранить...
Я замираю, слушая тихий, неясный, чуть слышный звон издалека, — может быть, это сейчас где-то в саду звучит струна пандури? — и во мне разливается горячей рекой нежность, мучительная и сладкая, как сама жизнь… Когда я впервые услышала его мелодии, они звучали для меня заклинанием, способным унести мою душу далеко за пределы Мелхисты, - в верхний мир, где не властны правила, принятые людьми… и обеты, в одночасье ломающие пути наших сердец!..
Ах, он позвал меня сегодня, мне не послышалось... Я подожду ещё немного, и, когда все в замке уже уснут, выйду в сад, где ходит он… Тариэл… где ходил он вчера, и сегодня снова он будет играть мне на своём пандури, и голос его будет уноситься к облакам, а моё бедное сердце полетит за ним следом туда, ввысь, как маленькая белая птица… И, только я представлю Тариэла, его руки, его губы, то, как он поёт, — снова приходит то тёплое томление, от которого хочется самой запеть и заплакать одновременно… Хотя я знаю, что мне вскоре предстоит принимать жречество и новое имя, но не могу заставить своё сердце отказаться от последнего утешения! Вновь и вновь мысли мои возвращаются к нему…
В орлином замке тихим вечером
Я голос слышу твой,
Трёх свеч сиянием отмеченный
Охотник молодой.
О Тариэл, мой друг далёкий,
Средь звёзд твоя стезя!
Свой жребий деве одинокой
Переменить нельзя.
Мне подарил хрусталь ты горный,
В нём тайна древних лет.
В душе храню твой образ гордый,
Как самый дивный свет.
О жаворонок, птица вольная,
Взлети под облака!
Ты спой о том, как сердцу больно,
Как жизнь моя горька.
Прощай, ведь я богам навеки
Обречена служить!
Лишь души птицами во свете
Останутся кружить...
И я шепчу, закрыв глаза:
- О боги, пусть только он — только он один… пусть он поймёт, но не скажет мне ни слова… Пусть никто не узнает, пусть никто не догадается…
Крепкая рука горячей грозной тяжестью легла на моё плечо. Я в ужасе распахнула глаза и первое, что успела заметить – серебряное, с чернёной орлиной головой, кольцо…»
ПРИМЕЧАНИЯ:
[1] Хинсил (чеч.) - водопровод
[2] Везчу Дел! (чеч.) – "О, Боже!"
[3] Цу цаьстор (чеч.) – "Клянусь медью!"
[4] Ч1апильгиш (кист.; чеч. чепалг1аш) - национальное блюдо вайнахской кухни, тонкие закрытые лепёшки с начинкой из творога (или сыра), яйца и зелени, приготовленные на сухой сковороде. Обычно готовят из мягкого пресного пшеничного теста на основе кислого молока. Подаются под растопленным сливочным маслом. К столу ч1апильгиш подают обычно на подносе, с которого едят все, или в тарелке для каждого отдельно, разрезав на несколько кусков.
[5] даьттаха (чеч.) - мука, поджаренная на масле
[6] Б1ехадар (чеч.) – поле действия зловредных сил; разрушение
ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА:
https://dzen.ru/a/aGLFKo81hlx-rrwJ
НАЧАЛО ПОВЕСТИ:
https://dzen.ru/a/YvGpJtbzuHm6BuNv
ПРОДОЛЖЕНИЕ:
https://dzen.ru/a/aJb2MiUDZnB_71H9