Найти в Дзене
Прошлое время

Почему ты бы не выжил во время блокады Ленинграда

Вы идёте по улице, которая больше не звучит, как улица. Она не говорит, не шепчет, не перекликается с каблуками или голосами. Под вашими ногами хрустит лед, словно вы идёте не по асфальту, а по пустым костям города. Ленинград. Январь 1942 года. Температура минус тридцать один. Ветер идёт с Невы, как голодный зверь — и он вас уже унюхал. Вы повёрнуты спиной к миру, в котором когда-то существовали кафе, крики новорожденных, троллейбусы, шутки на лестничной площадке. Сейчас — только белизна, щемящая тишина и ваш дыхательный пар, отскакивающий от шарфа обратно в нос, где тут же превращается в иней. Добро пожаловать в город, который называет себя живым только из вежливости.
Здесь каждый день начинается с вопроса: вы сегодня умрёте от голода или от холода?
Спойлер: чаще всего — одновременно. Да, вы, вероятно, не переживёте этот день. Но это не повод отписываться от жизни. Если вы ещё в силах шевелить пальцем — нажмите "лайк". Это, конечно, не выдаст вам пайку, но морально поддержит.
А в к

Вы идёте по улице, которая больше не звучит, как улица.

Она не говорит, не шепчет, не перекликается с каблуками или голосами. Под вашими ногами хрустит лед, словно вы идёте не по асфальту, а по пустым костям города. Ленинград. Январь 1942 года. Температура минус тридцать один. Ветер идёт с Невы, как голодный зверь — и он вас уже унюхал.

Вы повёрнуты спиной к миру, в котором когда-то существовали кафе, крики новорожденных, троллейбусы, шутки на лестничной площадке. Сейчас — только белизна, щемящая тишина и ваш дыхательный пар, отскакивающий от шарфа обратно в нос, где тут же превращается в иней.

Добро пожаловать в город, который называет себя живым только из вежливости.

Здесь каждый день начинается с вопроса:
вы сегодня умрёте от голода или от холода?

Спойлер: чаще всего — одновременно.

-2

Да, вы, вероятно, не переживёте этот день. Но это не повод отписываться от жизни.

Если вы ещё в силах шевелить пальцем — нажмите "лайк". Это, конечно, не выдаст вам пайку, но морально поддержит.

А в комментариях напишите, сколько сейчас времени у вас и откуда вы нас слушаете. Представим, как из самых разных мест тянутся тёплые нити.

Теперь давайте мягко погрузимся в сегодняшнее путешествие…

Вы идёте.

В доме, мимо которого вы проходите, кто-то медленно переставляет ноги по коридору.

Нет, не чтобы выйти — просто, чтобы согреться. Движение — это жизнь. Даже если всего 125 граммов хлеба на день. Это не преувеличение. Это дневная норма. И то — не всегда.

Историки до сих пор спорят о точной причине, почему в городе так рано закончились запасы муки. Некоторые винят просчёты эвакуации, другие — саботаж. Третьи — погоду. Но согласны в одном: 125 граммов — это не еда, это договор с телом. Подожди ещё немного. Не сдавайся. Не сейчас.

На табличках домов всё ещё красуются надписи:

"Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна"

Вы смотрите на неё как на открытку с другой планеты.

Когда пушки молчат, звучат животы.

-3

Вы мимоходом замечаете вывеску булочной — стекло выбито, внутри темно.

Кто-то однажды зашёл туда, не за хлебом — за надеждой.

Возможно, чтобы понюхать стены. Да, люди так делали.

Или чтобы попробовать найти крошки в щелях пола.

Это было в декабре, когда в городе начали умирать не поштучно, а десятками.

Улицы стали — как воронки памяти. Шагаешь и вспоминаешь: тут продавали газеты, тут смеялись, тут кто-то играл на гармошке. Теперь — только пустые окна, похожие на глазницы. В одном из таких домов раньше находилось "Кафе Север". В 1941 году оно стало пунктом обогрева, а потом — пунктом молчаливого прощания. Там умирали сидя. Тихо, с достоинством, как на приёме у парикмахера.

Вы сворачиваете налево — и вас встречает запах.

Он не описывается. Он
невесомый и жёсткий, как паутина. Запах умирающей еды и выживающих людей. Вы идёте, а за вами тянется цепочка воспоминаний: когда вы в последний раз ели суп? Настоящий, не из обойного клея.

Да, обойный клей — излюбленное лакомство того времени. Он на костном бульоне. Ммм… белок!

Малоизвестный факт: в одном из районов Ленинграда женщины пробовали делать "тушёнку" из кожаных ремней, варив их трое суток.

На вкус, говорили, похоже на картон, переживший развод.

У вас стучат зубы.

От холода или страха?

-4

Может, от чего-то третьего. От осознания: вы в городе, где умерли полмиллиона. Не от бомб. От тишины, от мороза, от пайки хлеба, в которой муки — грамм сорок, остальное — целлюлоза, опилки и надежда.

Вы заходите во двор-колодец.

Там женщина в ватнике роется в снегу.

Вы не спрашиваете зачем. Ответ может быть слишком настоящим.

Иногда находят ледышку с костями голубя. Праздник.

А вы как празднуете Новый год?

Снег ложится на ваши плечи, как плед, который никто не просил.

Он мягкий, да. Но он весит как стыд.

Теперь тихо. Вы остановились.

Слушаете.

И где-то очень далеко — детский голос.

Песенка. На удивление бодрая.

Вы улыбаетесь. Тонко, натянуто.

Идёте дальше.

Добро пожаловать в Ленинград. Тут даже шёпот звучит, как команда выжить.

***

Утро наступает не по часам, а по смене цвета на окнах.

Оно не золотое и не розовое — оно серо-жёлтое, как бумага в папке с личным делом.

Вы просыпаетесь. Если повезло — не на полу.

-5

Если очень повезло — в кровати с ещё живым человеком рядом.

Вы чувствуете, как холод вползает под одеяло, будто за вами кто-то наблюдает.

Вас ждёт завтрак.

Завтрак в Ленинграде — это философский акт.

Вы достаёте пайку. 125 граммов.

Половина от плотности кирпича.

Запах? Мучной тоской не пахнет.

Скорее — мокрым деревом и воспоминаниями о тепле.

Некоторые делят пайку на семь частей.

На утро, обед, вечер и ещё на всякий случай — если вдруг появится надежда.

Вы берёте нож. Он тупой, как шутки чиновников.

И отрезаете крошечный кусочек. Смотрите. Долго. Потом — в рот.

Вы не жуёте —
вы медитируете.

Это не просто хлеб. Это цивилизация в крошке.

Сколько людей стояло в очереди за этой буханкой?

Сколько погибли по дороге домой, неся её?

Зимой 1942 года на улицах находили тела с зажатым в руке хлебом. Не отдали. Не бросили.

Душа ушла, а тело ещё держало.

Историки до сих пор спорят, сколько именно таких случаев было, потому что не все фиксировались. Но сотни — точно.

Ваша соседка по комнате тихо кашляет.

-6

Кашель звучит, как метроном.

Иногда она говорит, что видела сон про ватрушку.

Вы не спрашиваете, что это — вы забыли вкус ватрушки.

Однажды на кухне соседка сказала:

"Я сегодня ели суп из гвоздей."

Вы не удивились.

Некоторые варили суп из дубовых подоконников. В них был клей.

Клей — это белок.

На самом деле, один из самых странных рецептов времён блокады включал "жареную малярную краску". Выводили из неё нечто, напоминающее печенье.

Оно скрипело на зубах, как снег. Но люди ели. Не для удовольствия. Для смысла.

Вы идёте на работу.

Да, на работу. В условиях, когда тело — уже подвиг.

Заводы работали.

Фабрики производили боеприпасы, лекарства, одежду.

И вы идёте туда. Сосед предложил подвезти на санках.

Вы отказались. Гордыня — последняя валюта.

По пути вы видите очередь.

Она не движется.

Но у неё — тело. Она дышит. Люди в ней — как клетки крови.

Некоторые стоят просто потому, что вдруг привезут. Что? Неважно.

Очередь — это вера.

-7

Вера, что государство не забыло.

(Оно забыло, конечно. Но об этом позже.)

Вы заходите в цех. Там работает токарный станок. Один.

Все остальные умерли — или люди, или станки.

Вы смотрите на него, как на чудо.

Он стучит. Он жив.

Иногда, кажется, что он поёт.

"Тук-тук", — говорит он. — "Ты не умер. Ты пришёл."

На обед вы пьёте кипяток.

Может, даже с солью — если кто-то притащил с рынка.

Да, рынок ещё существует.

Там можно купить собаку.

Не целиком. Хвост.

За серьги или шинель.

Мало кто знает, но в феврале 1942 года в городе открылся даже «чёрный ресторан» — подпольная кухня, где готовили еду из всего, что ползает, прыгает или просто давно лежит.

Цена — всё, что у тебя есть. Даже память.

Вы возвращаетесь домой.

На лестнице — чья-то куртка.

В ней кто-то был.

-8

Недавно.

Сейчас она пуста.

Вы не спрашиваете.

В городе даже дети знают: если не можешь помочь — не мешай уходить.

Вы ложитесь.

Вы всё ещё чувствуете хлеб во рту.

Он уже давно растворился.

Но его вкус — это не вкус. Это чувство.

Ощущение, что вы ещё здесь.

Что вы ещё живы.

Что завтра — возможно.

Вы закрываете глаза.

И слышите: улица снова шепчет.

Она говорит:

"Ещё один день. Пройден. Спасибо."

***

Вы идёте по городу, который одновременно существует и исчез.

Каждая улица — как воспоминание, которое никто не решается рассказать вслух.

Вот Литейный проспект. Когда-то он был полон музыки, запахов, споров, горячих булочек.

Теперь — лишь ветер, гуляющий по пустым пролетам между домами, как бездомный дирижёр.

Вы идёте медленно, будто боитесь наступить на чью-то память.

Пешеходные тропы превратились в тёмные вены — не тронутые снегом участки, где ходили живые.

Они и теперь здесь. Просто медленнее. Просто тише.

Вы проходите мимо вывески "Парикмахерская".

Окна заколочены, но внутри, говорят, до сих пор стоит кресло.

В него уже давно никто не садится.

Разве что случайный кот. Если выживет.

Когда вы доходите до улицы Рубинштейна, у вас возникает странное чувство.

Словно вы были здесь в другой жизни. В кафе. С друзьями.

Смех, чай с лимоном, обсуждение последней пьесы.

И вдруг — как будто выключили свет. И осталась только тень от чашки.

Историки до сих пор спорят, какое количество культурных учреждений Ленинграда продолжали работу в период блокады.

Некоторые театры действительно давали спектакли — актёры выходили на сцену голодные, с трясущимися руками.

Зрители приходили в валенках и полушубках, не для развлечения — для напоминания, что они ещё могут чувствовать.

Вы заходите в подворотню.

-9

Там тише. Теплее.

Один из мальчиков рисует мелом на стене.

Что именно — не видно. Но, судя по выражению лица, это
важно.

Может быть, дом. Может, кота. Может, мечту.

Никто не запрещает детям мечтать.

Но многие забывают, как это делать.

Вы смотрите на него — и вам на мгновение становится легче.

Словно кто-то поставил свечу в самую тёмную комнату.

Мало кто знает, но во дворах Ленинграда в 1942 году всё ещё играли дети.

В снежки. В "молчанку". В "статуи".

Правила были простые: не упасть, не замёрзнуть, не плакать.

Слезы — роскошь. Они забирают влагу.

Один дом мимо которого вы проходите, кажется обжитым.

Из трубы — дым.

Вы подходите ближе.

Оказывается — просто кто-то сжёг книгу.

Не из злобы. Из необходимости.

"Моя любимая — "Преступление и наказание", — говорит мужчина у дверей. — "Хорошо горит."

Вы киваете. Он улыбается. Ползуба.

Он не злой. Он просто выжил. А вы ещё в процессе.

Иногда кажется, что Ленинград стал музеем живой боли.

-10

Но это не так.

Это не музей.

Это организм. Он не мёртв. Он просто экономит силы.

Вы вспоминаете: именно на этой улице, на Рубинштейна, в подвале бывшего музыкального магазина, открылось радио.

Неофициальное.

Каждое утро женщина с хриплым голосом читала новости и… рецепты.

Да, рецепты. Суп из луковой шелухи. Пюре из картофельных очистков.

"Не ешьте снег," — говорила она. — "Он обманывает."

Вы думаете о том, что эта улица когда-нибудь вернётся.

Снова засияет огнями.

Снова прозвучат ноты.

Снова появится запах кофе.

Но не сегодня.

Сегодня она говорит с вами через треск льда под подошвами.

И вы отвечаете ей — шагом.

Пока идёте — живёте.

***

Вы стоите на берегу Ладоги.

Перед вами — белизна. Она не пустая. Она
ждёт.

Ждёт, когда вы ступите на неё.

"Дорога жизни", — говорят. Но вы пока не уверены, что она для вас.

Это единственный путь, по которому в город доставляют еду.

И вы — один из тех, кто помогает это делать.

Волонтёр? Работник? Просто человек с руками и ещё работающим сердцем.

Ветер срывает капюшон. Вам всё равно.

Вашу шапку можно сдать в музей археологии.

Она пахнет соляркой, потом, временем.

На ногах валенки. Внутри — газеты.

Каждое движение — как борьба с нежитью внутри самого себя.

На грузовике — ящики. Мука. Консервы. Иногда — письма.

На обратном пути — люди. Сотни людей, пытающихся уехать.

Не от войны — от холода.

Некоторые не доедут.

-11

Не потому что лёд треснет.

А потому что треснули они.

Вы садитесь в кабину.

Водитель — мужчина по имени Юра.

Он не говорит много. Только одно:

"Если провалимся — прыгай на лёд. Потом назад. Медленно."

Вы киваете.

Это как инструкция по спасению из сна.

Сначала — не кричать. Потом — не паниковать.

И главное — помнить, что лёд хрупкий, как человеческое доверие.

Историки до сих пор спорят, сколько именно рейсов совершили грузовики по Ладоге зимой 1941–42.

Число колеблется от 300 до 900 в неделю, в зависимости от периода.

Но каждый рейс был как последняя надежда.

Вы едете.

Гул мотора заглушает собственные мысли.

Под ногами трещит.

Не лёд — ваши нервы.

Юра включает радио. Там играет марш.

Вы смеётесь.

-12

"Откуда у тебя радио?"

"Собрал. Из чайника и старого утюга."

Вы смеётесь громче. Смех — тоже пища.

Вдруг — крик по рации.

"Осторожно! Провал впереди!"

Юра сворачивает.

Резко. Машина трясётся.

Ящики грохочут.

Вы закрываете глаза.

Думаете о хлебе.

Да, в такие моменты не о жизни — о хлебе.

Как вы вернётесь и дадите его кому-то. Соседке. Мальчику с мелом.

Кому угодно.

Вдали — огни.

Военный пост.

Вы доехали.

Ноги дрожат.

Руки — как дерево.

Вы помогаете разгрузить.

В каждом ящике — продление чьей-то истории.

Иногда буквально — в одной коробке 100 порций каши.

100 историй, которые не закончатся завтра.

Один солдат вручает вам сухарь.

Вы берёте его, как медаль.

Хруст — как музыка.

Вы жевать не спешите.

Пусть тает. Пусть будет дольше.

Вы идёте обратно.

Лёд под вами держит.

Вы — часть дороги жизни.

Она не гладкая. Не ровная. Но она
есть.

И это уже победа.

***

Вы просыпаетесь от звука.

Не шагов. Не ветра. Не крика.

А от
голоса.

Он доносится откуда-то снизу, пробираясь сквозь щели, трещины, сон.

Это радио. Ленинградское радио.

Голос женщины с хрипотцой.

Каждое утро — как обряд.

Она не объявляет новости, не делает прогнозов.

Она просто…
читает.

Иногда — стихи.

Иногда — рецепты.

Иногда — имена погибших.

-13

Иногда — ничего. Просто метроном. Такт.

"Тук… тук… тук…"

Чтоб не забывали: время идёт, и вы с ним.

Вы поднимаетесь.

В комнате холодно.

Стены покрылись узором инея, словно кто-то пытался украсить их на Новый год.

Вы смотрите в окно — улица, как кадр из старого фильма.

Замерла. В ожидании.

Голос с радио продолжает.

"Сейчас прозвучит музыка Дмитрия Шостаковича. Вторая часть…"

Вы прикрываете глаза.

Она льётся, как вода по иссохшей коже.

Грубая, тревожная, но —
живая.

Историки до сих пор спорят, почему власти не отключили радио в самые тёмные месяцы.

С технической точки зрения — неэффективно.

С логической — тем более.

Но радио работало. Каждый день.

-14

Даже когда не было света.

Даже когда не было воды.

Говорят, оно держало людей на плаву.

Не информацией —
присутствием.

Вы вспоминаете, как в декабре кто-то пошутил:

"У нас остались три вещи — холод, хлеб и радио."

Это была не совсем шутка.

Хотя и посмеялись.

Вы выходите в коридор.

Сосед что-то чинит в розетке.

"Может, поймаем волну с фронта", — говорит он.

Вы улыбаетесь. Вряд ли.

Но попытка — это уже акт сопротивления.

Немногие знают, что в 1942 году в городе началась настоящая радиопоэзия.

Люди писали свои стихи, отправляли в редакцию.

Некоторые звучали в эфире.

Там была не рифма. Там была надежда.

Голос в динамике меняется.

Теперь читают письмо.

"Мама, я жив. Не плачь. У нас был суп. Настоящий…"

Вы не слышите концовки. Слишком громко бьётся сердце.

Вы спускаетесь на первый этаж.

На полу сидит девочка лет шести.

Рядом коробка — из неё торчит провод.

"Папа сказал, это антенна", — говорит она.

"И работает?" — спрашиваете вы.

"Иногда. Когда веришь."

Вы киваете. Кажется, это и про город тоже.

Радио — это не техника.

Это пульс.

И сегодня оно стучит.

***

Вы подходите к концу улицы и видите очередь.

Сначала кажется — просто группа людей.

Но вы уже знаете: это не толпа. Это организм.

Дышит, вздыхает, переминается с ноги на ногу.

Очередь за хлебом. За крупой. За чем-то, что может быть заменой еде.

Может — за слухами.

Потому что, если в городе и осталась валюта — это информация.

Вы занимаете место.

Перед вами женщина с косынкой. За вами — старик в шинели.

Никто не говорит "кто последний?"

Тут знают друг друга по лицам.

Время течёт медленно.

Вы слышите разговоры.

— "Говорят, через Ладогу привезли сахар…"

— "Нет, это была соль. Кто-то видел мешки…"

— "Да не, ерунда. Там только сено и ящики с бумагами…"

— "А вы слышали, что вчера кто-то видел апельсин?"

Вы не спрашиваете "где".

Апельсин — это миф. Как единорог или горячая ванна.

-15

Историки до сих пор спорят, как работала логистика в условиях блокады.

Некоторые утверждают, что распределение пайков было удивительно организованным, другие — что хаосом.

Правда, как всегда, где-то посередине.

Очередь движется.

На шаг. На вдох.

Старик сзади шепчет:

"Пусть только не закончится…"

Вы не поворачиваетесь. Это и ваша мантра.

Перед входом в булочную — женщина держит в руках котёнка.

"Меняю на хлеб", — говорит она.

Никто не смеётся.

Кто-то достаёт четвертинку.

"Держите."

Вы замираете.

Это не торг. Это спасение.

Мало кто знает, но в блокадном Ленинграде существовали негласные "очередные старосты".

Люди, которые следили за порядком в очередях, записывали имена, держали список.

Без них всё развалилось бы.

Справедливость — редкий товар. И бесценный.

Вы наконец входите.

Запах — не хлеба, а муки и усталости.

Вы протягиваете карточку.

Женщина на кассе почти не смотрит.

Она делает движение, как хирург.


Отрезает пайку.

Кладёт на весы.

Почти.

Ещё грамм.

Готово.

Вы берёте хлеб, будто он живой.

Он тёплый. Чуть-чуть.

Как дыхание.

На выходе вы снова встречаете ту женщину с косынкой.

Она кивает.

Вы киваете в ответ.

Молчаливое "до завтра".

Если оно будет.

Очередь — это не просто способ получить еду.

Это место, где люди вспоминают, что они —
люди.

И сегодня, несмотря ни на что, вы один из них.

***

Вы стоите у трамвайной остановки.

Да, удивительно, но они всё ещё существуют.

-16

Знаки выцвели, стекла в павильонах разбиты, но рельсы — живы.

И по ним действительно… ездит трамвай.

Он скрипит, дрожит, воет всеми суставами, как старик, которого подняли слишком рано.

Но он едет.

И в Ленинграде 1942 года это звучит почти как чудо.

Вы вглядываетесь в белёсый воздух улицы.

Где-то вдалеке появляется тускло-красный силуэт.

Он медленно приближается, прорезая снежный туман, как корабль в молоке.

Это трамвай №7.

Он работает. Потому что нужно.

Потому что кто-то должен возить людей, которые ещё ходят.

Вы поднимаетесь в вагон.

-17

Деревянные сиденья натёрты до блеска — не потому что кто-то полирует, а потому что руки, пальто, судьбы…

Внутри тепло. От людей.

Они сидят молча.

Смотрят в одну точку.

Кажется, у всех — одна мысль.

"Доехать".

Иногда кто-то заходит с рюкзаком. Или санками.

В санках — дрова, мешок с тряпками, иногда… вода.

Если повезёт — теплая.

Да, в городе есть точки, где выдают горячую воду.

Как клад.

Мало кто знает, но в блокадном Ленинграде работали около двадцати маршрутов трамваев в самые тяжёлые месяцы.

Они двигались медленно, часто останавливались, иногда замерзали прямо на рельсах.

Но люди всё равно садились.

Потому что движение — это противоположность смерти.

Рядом с вами садится мужчина в форме.

Он не говорит.

Но его руки в перчатках.

Редкость.

Вы вспоминаете, как в детстве мечтали о поездке на трамвае по заснеженному городу.

Чтобы было романтично, как в фильмах.

Ну вот, сбылось. Только в фильмах не пахнет горелыми книгами и не трясёт от гипогликемии.

Вдруг кто-то достаёт гармошку.

Да, прямо в трамвае.

Играет "Катюшу".

Тихо, неуверенно. Но пассажиры кивают в такт.

Некоторые шепчут слова.

"Выходила… на берег Катюша…"

Вы поёте вместе. Почти беззвучно.

В этот момент трамвай останавливается.

Посередине улицы.

Механик выходит. Смотрит на рельсы.

Обледенели.

Он кивает водителю.

"Пять минут."

Пять минут — вечность.

Вы смотрите в окно.

И вдруг — видите женщину.

Она идёт по улице с чайником в руках.

Чайник дымится.

Это вода?

Вы не знаете.

Но сам факт — как сон.

Она несёт тепло.

По городу, в котором даже мысли мёрзнут.

Трамвай трогается.

Деревянные колёса начинают движение.

Снова скрип, стук, жизнь.

Вы едете.

Впереди — ещё одна остановка.

И, возможно, ещё один день.

***

Вы входите в подъезд, который больше напоминает колодец.

Стены облупились. Письма на подоконниках заиндевели.

Звонки не работают.

Но кто-то всегда откроет.

В этом доме живут двадцать человек.

И ещё одна идея.

Выжить вместе.

Вы поднимаетесь по лестнице.

На каждой площадке — свой запах.

Где-то варится клейстер, где-то сушат тряпки, где-то — просто… отчаяние.

На третьем этаже вы слышите голос.

— "Валя, неси воду!"

— "Снег тоже сойдёт?"

— "Сойдёт, если не жёлтый."

Смех. Настоящий. Пусть и усталый.

Вы заходите в квартиру.

Там — люди.

Настоящие, живые, хрупкие, весёлые по пятницам.

Здесь не семья.

Здесь — фронт.

Объединённый холодом и чаем из сушёной морковки.

На стене — график.

Кто сегодня идёт за дровами.

Кто топит печку.

Кто дежурит у радиоприёмника.

Кто греет кирпичи, чтобы ночью класть в ноги.

Мало кто знает, но в блокадных коммуналках создавались настоящие системы взаимопомощи.

Люди жили не по паспортам, а по часам: "он даёт мне тепло, я ему — слух, она — стихи".

Ни у кого ничего не было.

Но всё было общее.

Вы сидите на табуретке.

На столе — банка с чем-то бурым.

"Это суп."

"Из чего?"

"Из ничего."

Вы пробуете. Вкус — как прощение.

Горький, но нужный.

Одна из женщин в углу чинит варежки.

Рядом девочка — рисует углём на обоях.

Солнышко.

Солнца никто давно не видел.

Но оно есть. В голове.

Историки до сих пор спорят, почему в некоторых домах уровень смертности был вдвое ниже, чем в соседних.

Гипотеза — дело в взаимопомощи.

Дело в словах.

В супе, где кто-то подмешал не соль, а заботу.

Вечером в этой квартире читают вслух.

Сегодня — "Евгений Онегин".

У кого-то голос хрипит.

Кто-то шепчет вместо чтения.

Но слушают все.

Словно от рифмы зависит температура в комнате.

Вы сидите, и вам впервые за неделю не хочется спать от усталости.

Вам хочется остаться.

Послушать.

Почувствовать, что вы — часть чего-то большего.

Чего-то, что не измеряется пайками.

В комнате гаснет свет.

Кто-то зажигает свечу.

Она качается.

И всё вокруг становится теплее.

Продолжение следует...

Подпишитесь! Здесь будет много погружений в историю.