I. Пролог
Сцена — она, знаешь ли, как женщина с прищуром.
Вся в блёстках, вся зовёт...
А пахнет — гримом, потом и пылью. Старой. Такой, что ещё от номеров, где выступали под живую музыку и без фонограммы. Времена — были. Но закончились.
Теперь всё сияет. Свет, глянец, улыбки на триста ватт. А за сценой... кулисы.
А там — уже не сияние, а слабый свет лампочки над зеркалом, дрожащие руки у новичков и спокойные — у тех, кто больше ничего не ждёт.
Шум — только у тех, кто надеется. Остальные — тихие. Они уже поняли: тут, если кричишь, значит, хочешь спрятать тишину внутри.
В гримёрке — совсем другое измерение. Там не звёзды, там — люди.
У кого глаза — как прожекторы, но без питания. У кого губы — красные, но не от страсти, а от помады номер восемь.
У кого нос — пластмассовый. После трёх операций.
У кого нервы — живые. До сих пор.
И все — с надеждой. У кого в кармане, у кого в телефоне, а у кого — в чайной ложке, которой размешивают кофе перед выходом.
И вот среди этой труппы, где каждая — как будто из рекламы шампуня, появляется Он.
Спокойно так входит.
Не сразу замечаешь.
Потом — видишь: костюм не по моде, но чистый.
Глаза — старые, но видящие.
Он не артист. Хотя когда-то — был. Конферансье. Голос как бархат, только слегка потрёпанный. Не жизнью — временем.
Теперь он… кто? Никто.
Педагог? Может.
Наставник? Возможно.
Костюмер? Иногда.
Просто не ушёл со сцены вовремя — скорее всего.
Он не в первых рядах. И не во вторых. Он вообще — за ними.
Но репетиции не пропускает.
Сидит. Молчит.
Носит с собой маленький блокнот. Иногда делает пометки. В уголке страницы. Мелко. Как будто не для чтения, а чтобы самому не забыть.
Он говорит мало.
Но когда говорит — тишина.
Даже когда чайник кипит, всё равно — тишина.
Потому что у него пауза — как смысл.
И взгляд — как свет софита. Видит всё. И в тебе, и мимо тебя.
Он не судит.
Он помнит.
А память — штука злая. Особенно если она не о тебе.
Когда он заходит в гримёрку, никто не хлопает. Но все как-то… подправляют волосы.
Когда он уходит — остаётся пауза. Такая, что хочется обернуться и спросить: «А вы точно всё сказали?»
Нет, он не звезда.
Но рядом с ним хочется стать лучше. Или — хотя бы настоящей.
Потому что он — как сцена.
Вся в шрамах. Вся в занавесе. Но всё ещё держится. И — принимает.
А снаружи тем временем аплодисменты, музыка, фанфары.
И только Он знает: аплодисменты — это эхо, а сцена — это кулисы, только наоборот.
II. «Блёстки»
Катя приехала на поезде.
С пересадкой. В два часа ночи.
С двумя чемоданами — один с платьями, второй с надеждой. Надежда, кстати, весила больше.
Станция, утро, вокзал, дождь. Ну как дождь — морось такая. Как будто кто-то сверху промывает сцену перед началом.
Катя — девятнадцать лет и ещё две недели.
Из тех, кто поёт везде: в ванной, в автобусе, в голове.
Голос у неё… ну как сказать…
Как чайник, когда уже закипел и вот-вот польётся через край.
С надрывом, с жаром, с паром. А чувства — столько, что на два оркестра хватит. Только оркестров нет. Есть колонка с Bluetooth.
Катя смотрит на афиши — мечтает.
Смотрит на сцену — дрожит.
Смотрит на звёзд — хочет быть ими. Всеми сразу.
А пока ей выдают перья. На голову.
И ставят во второй ряд. Между Машей и Настей. Чтобы не выпирала.
Но она не расстраивается.
У неё план.
Петь — так, чтобы даже фонограмма завидовала.
Улыбаться — так, чтобы у софитов лампочки сгорали.
И ресницы. Чтобы длинные. Такие, чтоб, когда хлопаешь — слышно было.
Она верит, что главное — это вера.
И маникюр. Чтобы камера брала.
На репетициях она старается. Так старается, что у неё даже спина поёт.
Но у режиссёра — другое мнение. У режиссёра — Настя любимая. У Насти — дядя в продюсерах.
Катя — без дяди. С голосом.
Он — тот самый мужчина — заметил её на третий день.
Сидел в углу, листал блокнот, как будто кроссворд разгадывал.
Катя подошла. С конфетой.
— Возьмёте?
Он посмотрел. Улыбнулся. Взял.
— А поёшь зачем? — спросил.
— Хочу быть звездой. Чтобы мама по телевизору увидела.
Он достал из сумки микрофон. Старый. Потёртый. Без провода.
— Дарю, — сказал. — Чтоб не забывала: сцена — это иллюзия. А ты — реальная.
Катя покрутила в руках. Тяжёлый.
Улыбнулась. Не поняла.
Но спасибо сказала.
В тот вечер она пела как всегда. Только крепче.
А когда уходила, долго смотрела на отражение в витрине.
Блёстки — были. Перьев — полный комплект.
Голос — с надрывом.
Но в зеркале — как будто не совсем она.
И только микрофон — лежал в сумке.
Без провода.
Но — с правдой.
Которую она поймёт. Позже.
Когда перестанет ждать аплодисментов.
И начнёт слышать себя.
III. «Тень»
Лена…
Ей двадцать девять. Но лицо такое, что паспорт спрашивают уже из вежливости.
Хотя глаза — как у тех, кто уже понял: микрофон может быть включён, а тебя всё равно не слышат.
Она — бэк-вокалистка.
Уже восемь лет.
На заднем плане. Возле колонки. Чуть правее чужой славы.
Такие, как Лена, держат песню — как невидимая балка держит крышу.
Без неё всё рухнет, а с ней — никто не замечает.
Петь — она умеет.
Поёт — чисто. Так чисто, что у звукорежиссёра просветление.
Но петь громко — нельзя.
Петь ярко — ни в коем случае.
Главное — «не заглушай основную, Лена, ты же знаешь».
Она знает.
И даже когда не поёт — губы двигаются. Привычка.
На гастролях — в одном номере с солисткой.
Солистка — на ужин суши и селфи, а Лена — чай и тишина.
Иногда пишет в блокнот тексты. Свои.
Иногда пишет чужие. Чтобы не забыть, как говорить о себе.
Мужчины у Лены — были.
Но только в первом куплете.
Потом — как проигрыш. Всё тише, тише…
И — пауза.
Он — мужчина из кулис — однажды услышал, как Лена поёт.
Случайно. Репетиция закончилась, все ушли.
Она осталась — попробовать для себя. Без микрофона.
Пела…
Как будто что-то из себя вытаскивала. Медленно. С болью.
Так поют, когда других слов нет.
Он стоял сзади.
Сумку держал.
Молчал.
Потом сказал:
— Ты поёшь… как будто больно. Это хорошо.
Она обернулась.
Улыбнулась. Тихо.
— Просто некуда больше.
Он кивнул.
Как будто понял.
А понял он давно. Просто не мешал.
Лена сидела потом за кулисами.
Смотрела, как на сцене сверкает та, другая.
Та, которая поёт в полтора голоса и требует ветер с двух сторон.
Лена пила чай.
И плакала.
Тихо.
Как поёт.
Иногда ей хочется уйти.
Уехать, открыть булочную. Или школу вокала. Или просто жить.
Но пока — сцена.
И тень.
Её тень.
Которую она сама себе и создаёт.
А вечером снова концерт.
Встать чуть левее прожектора.
Не затмить. Не мешать.
Просто петь.
Чтобы было красиво.
Чтобы кто-то сказал потом:
«Ой, а там кто-то ещё пел? Так приятно звучало…»
И Лена кивнёт.
Про себя.
А вслух — промолчит.
В этом она — мастер.
IV. «Огонь»
Миру узнали бы все.
Если бы не прошли мимо.
Лет пять назад — её знали даже те, кто телевизор включал только в Новый год.
Песня, платье, взгляд — всё совпало. И полетела.
А теперь…
Теперь она сидит в жюри на детских вокальных конкурсах.
Иногда ведёт корпоративы. Иногда — сама не ведёт, а просто присутствует.
Чтобы не забывали. Хотя и так забыли.
Парадокс.
Мире — 35.
Возраст, когда уже поздно начинать сначала, но ещё рано сказать: «Ну и пусть».
Она держится.
На каблуках — по привычке.
На характере — по инерции.
На кофе — по количеству.
Утром она красивая.
Днём — собранная.
Вечером — тихая.
Ночью — настоящая.
Платья — те же, что и на сцене. Только теперь молнии не застёгиваются.
Макияж — боевой. Потому что сражение каждый день: с собой, с прошлым, с отражением.
Её всё ещё зовут на интервью.
Где задают вопросы о «том хите», и никто не спрашивает — как ты там, Мира?
Скучаешь по сцене?
По себе?
Он — тот самый мужчина — рядом часто.
Молчит.
Греет чай, чинит молнию на платье, держит стул, когда она срывается.
Смотрит — как на закат: красиво, больно, не трогай.
Мира его уважает.
Не потому что он великий. А потому что он — остался.
Когда все остальные ушли на репетицию чужой жизни.
Однажды после очередного корпоратива — где жених напился, а невеста упала в торт,
Мира вышла на улицу.
Сигарету не закурила — просто держала.
Он стоял рядом.
Она сказала:
— Хочешь — пойду за тебя замуж. Всё равно никому не нужна.
Он не удивился.
Посмотрел. Тихо.
И ответил:
— Ты себе нужна. Это тяжелее.
И всё.
Больше они про это не говорили.
Он налил ей чаю.
Она надела халат.
И, кажется, впервые за долгое время — не красилась на следующее утро.
Сцена, говорят, не прощает ошибок.
Это неправда.
Сцена не прощает успеха, который закончился.
А Мира — была успехом.
Теперь — женщина.
Красивая.
Уставшая.
Горящая изнутри. Остаточным пламенем.
Тот огонь — уже не для всех.
Только для тех, кто умеет молчать рядом.
V. «За кулисами»
Его никто особенно не замечает.
Он как вешалка в гримёрке — есть, удобная, держит, но не обсуждают.
Он просто всегда там, где «до выхода пять минут».
Где тушь течёт быстрее, чем надежда.
Где мечты надевают каблуки — и идут петь, не зная зачем.
Он заваривает чай.
Не себе — им.
С мятой, с мёдом, с вниманием.
Иногда даже с лимоном, если достал где-то в буфете по знакомству.
Он — мастер маленьких добрых жестов.
Типа: «Ты сегодня хорошо пела».
Хотя никто больше не заметил.
Он гасит сигареты.
Тихо.
Иногда даже чужие. Просто не любит, когда дым в лицо.
А ещё — когда боль в голос.
Он это слышит. Сразу.
Где надрыв — ради слушателя, а где — потому что спать не с кем, а поговорить не с кем ещё дольше.
Он чинит туфли.
Не для славы, не за деньги.
Просто знает: сломанный каблук — это минус уверенность.
А на сцене уверенность — как ухо у певца. Если нет — всё фальшиво.
Когда-то он тоже пел.
И вёл.
И был.
Только сцена — штука странная.
Ты ей душу — она тебе аплодисменты.
Ты ей сердце — она тебе гастроли и воспаление.
А потом — тишина.
Такая, что даже хлопать некому.
Он видел, как мечты сбывались.
Громко, с салютом.
И как потом от этих мечт лечились — долго, неловко, у психотерапевта и без гарантий.
Он — как зеркало.
Но у него стекло тёплое.
Ты в нём — не страшная, не старая, не глупая.
Ты в нём — настоящая.
А это, кстати, не у всех выходит.
Он не учит.
Он присутствует.
Сидит тихо.
Смотрит.
Слушает.
Иногда говорит. Но только когда пауза просится.
Каждая из них что-то в нём нашла.
Катя — поддержку.
Лена — молчаливое понимание.
Мира — то, что не осуждает. Даже когда ты уже сама себя не простила.
А он в них всех…
Узнал.
Себя.
Ту молодость, когда хотел на сцену, а потом — со сцены, а теперь — просто рядом.
Чтоб не забыть, как бьётся сердце, когда горит софит.
И каждый раз, когда новая девочка выходит в коридор перед выступлением, втягивает живот, выпрямляет спину и улыбается, он думает:
— Ну хоть бы одной повезло. По-настоящему…
Чтоб не как в сказке — до полуночи, а как в жизни — с завтраками, стиркой и без пресс-релизов.
Чтоб не ради фотосессий, а ради тишины вдвоём.
Чтоб не аплодисменты, а кто-то, кто скажет:
«Ты устала? Пойдём домой…»
Но он это не произносит.
Он просто снова ставит чайник.
И смотрит, как очередная звезда натирает мозоль до крови — в туфлях на размер меньше.
Ведь на сцене главное — выглядеть уверенно.
А боль…
Боль — потом. За кулисами.
VI. «Огни погасли»
Прошло время.
Как оно проходит?
Тихо.
Сначала — день за днём. Потом — сразу годы.
А потом ты однажды смотришь в зеркало…
и видишь, как прожекторы ушли с лица, а остался просто человек.
Без света. Но с собой.
Катя уехала.
Не сразу — сначала всё: номера, конкурсы, записи, каверы, туры, туры, туры.
Потом — реклама туши. Потом — интервью:
«Как вам удалось?»
И она улыбается в камеру. Говорит, что «всё сбывается, если верить».
А внутри — как в гримёрке после финального поклона: тишина, фантомный запах лака и зачем-то грусть.
Она живёт в апартаментах.
У неё светлый интерьер и календарь съёмок до декабря.
Но вечерами, выключив свет, она ставит чашку на подоконник, и вспоминает голос одного старого мужчины:
— Чтоб не забывала: сцена — это иллюзия. А ты — реальная.
И в эту реальность ей всё сложнее возвращаться.
Лена…
Открыла студию. Маленькую, на втором этаже бывшего ДК.
Там теперь дети.
Поют. С удовольствием.
Иногда с фальшью — но от сердца.
И это — главное.
Она учит их петь. Но больше — слышать.
И себя, и друг друга, и тишину между нотами.
Иногда сама выходит вечером на пустую сцену — и поёт.
Громко.
Так, как нельзя было раньше.
И аплодисментов не надо.
Потому что — слышно.
Потому что — свобода.
Мира…
Ушла.
Просто однажды не вышла на сцену.
И всё.
Теперь — кружок. Театральный.
«Чтоб дети не боялись себя».
Говорит:
— Здесь никто не в фоне. Здесь у каждого — роль. Даже если он дерево. Особенно если дерево.
Она смеётся. Много.
Смеётся — так, как раньше пела: из груди, с истерикой, с теплом.
А когда говорит:
— Когда-нибудь и вы вырастете, и поймёте: публика — это не все, кто хлопает.
Некоторые просто хлопают, чтобы быстрее кончилось.
А он…
Он сидит в зале.
Один.
У него теперь и место своё — третий ряд, слева.
Спина кресла чуть скрипит.
А под сиденьем — термос.
С чаем. Всегда.
На сцене — новая девочка.
Платье сверкает. Глаза — горят.
Поёт, как будто шёпотом кричит.
Он смотрит.
Не мешает.
Только кивнул, когда она с волнением взглянула в зал.
Как будто — поддержал.
Она спела.
Ушла за кулисы.
Свет потух.
Потолочные лампы медленно погасли, оставив только неон над выходом.
Он остался.
Сидит.
Тихо.
И говорит — в пустоту, не глядя на сцену:
— Сцена… Слово-то какое — нежное. А кусается…
Помолчал.
Добавил:
— Но мы ж любим. Даже когда кусает.
Потом встал.
Поправил шарф.
И ушёл.
Тихо.
Как будто и не был.
Но девочка на сцене, выйдя снова в пустой зал, нашла на подлокотнике кресла микрофон.
Старый. Без провода.
И записку.
«Говори. Даже если голос дрожит. Особенно если дрожит.»
Она улыбнулась.
И впервые — не испугалась.