Найти в Дзене
CRITIK7

Всеволод Санаев: народный артист, который жил в коммуналке и хранил верность

Всеволод Санаев: фото из открытых источников
Всеволод Санаев: фото из открытых источников

Иногда я думаю: какая мощь должна быть внутри мужчины, чтобы прожить всю жизнь — и не предать. Ни себя. Ни дело. Ни женщину, которая с годами стала почти тенью. Не каждый актёр способен на такое. Не каждый человек. Всеволод Санаев — смог.

Он вообще был не про понты. Про прочность, надёжность, вот про это — как дверной косяк, к которому можно прижаться в шторм. Ни скандалов, ни резких углов, ни историй в жёлтой прессе. Но за этим спокойствием — такая личная драма, что если б её экранизировали, получилась бы не комедия «Белые росы», а пронзительная семейная сага. С тишиной, болью, верностью — и без возможности переснять сцену.

Меня в нём всегда поражало одно: он не был прирождённым артистом. Он был прирождённым выживающим. Парень из туляков — грубоватых, практичных, но с хитринкой. Слухом от отца, руками от фабрики, лицом из народа. Детство — впроголодь, образование — четыре класса. Всё остальное — сам. Шаг за шагом. Сначала мастер по гармони. Потом — актёр массовки. Потом — МХАТ.

Даже поступление в ГИТИС — это не романтика, это скорее отчаяние. Родители спрятали пальто, чтобы не сбежал. Он сбежал. С хлебом, салом и помидорами в котомке. И адрес не писал домой — стыдился, что живёт на Собачьей площадке. Только «До востребования». Потому что для семьи артист — это хуже, чем безработный. Это позор.

И вот этот позор поступает в ГИТИС, попадает в поле зрения самого Плотникова, а после — в троицу счастливчиков, которых лично отбирали Станиславский с Немировичем. Из 720 человек. Ты можешь себе представить? Человек, у которого за плечами только 4 класса и фрагменты фабричного потолка, — а его берут в МХАТ.

«Волга-Волга» Всеволод Санаев: фото из открытых источников
«Волга-Волга» Всеволод Санаев: фото из открытых источников

А потом случается «Волга-Волга». Сцена, где он тонет в ледяной реке — не метафора. Он реально тонул. В тулупе, в сапогах. Его вытаскивают без сознания, отпаивают коньяком — и тут же слышится голос: «Ещё дубль». Он молча кивает. И идёт в воду снова. Потому что такой был тогда прокат — и такие были люди.

Но главное в этой истории не студия. Главное — женщина. Лидия. Та самая, ради которой он когда-то не просто выбрал семью, а выбрал мучительно трудный путь. Потому что болезнь жены — это не мелодрама. Это медленно сжимающийся капкан. Это день за днём смотреть, как человек рядом перестаёт узнавать себя. Становится чужим. Страшным. Хрупким. И всё равно не уходить.

Когда она первый раз попала в психиатрическую больницу, ему советовали бросить. Мол, не тяни этот крест. А он сказал фразу, которую я до сих пор не могу забыть: «Дурень ты. Она отдала мне молодость и детей. А ты хочешь, чтобы я предал». И всё. Никогда больше на эту тему не говорил. Только жил. С ней. Ради неё.

Когда началась война, он оставил жену с маленьким сыном и ушёл в военкомат. На фронт не попал — направили снимать фронтовые киносборники. Знаешь, как это было? Камера, реприза, рукопожатие — и проводы в бессмертие. А в это время, в Алма-Ате, в промёрзлом зале школы, где эвакуированных укладывали штабелями, двухлетний Алёша, его сын, умирал. От кори. От дифтерии. От холода и голода — от того, что рядом не было отца.

Лидия Санаева: фото из открытых источников
Лидия Санаева: фото из открытых источников

Лидия похоронила ребёнка сама. Сама нашла Санаева. По афишам. Сама, уже тенью себя, добралась до мужа, чтобы родить ему дочь — Елену. Девочка была хрупкой, часто болела, и Лида словно стала жить не своей жизнью, а ею. С тех пор она уже не вернулась обратно — в себя. В ту весёлую, умную девушку, в которую он когда-то влюбился на гастролях в Киеве. Она стала тенью. Бдительной, напуганной, экономной — и всё равно любимой.

Однажды она рассказала анекдот на коммунальной кухне. Казалось бы — ерунда. Но это был 1940 какой-то там. Через день пришли люди в штатском. Поговорили — и ушли. А она уже не вернулась в прежнее состояние. Бред преследования, мания ареста, тревога на улице, в трамвае, даже дома. И в какой-то момент — добровольный приход в НКВД с просьбой «разобраться».

Михалков — да, тот самый Михалков — повёл её туда сам. А потом звонил Санаеву и говорил: «Срочно возвращайся. Лида — не в себе». Так она попала в психбольницу. И это был не конец — а только начало. Потому что теперь в его жизни было две сцены: одна — в театре, другая — дома, где режиссёром был страх.

Он снимался, выступал, играл. Её оставляли дома с Еленой. И как только девочка заболевала — Лида впадала в панику. Это была не просто тревожность. Это была память тела: она уже хоронила ребёнка, и теперь не могла жить, пока второй не будет в безопасности.

Елена поправилась. Но Лидия — нет. И тогда у Всеволода случился инфаркт. Прямо на съёмках в глуши. Его несли через реку на носилках, везли на грузовике, потом на крыше легковой машины — в люльке из ватного одеяла. В Свердловск. Под дождём.

И вот тут — внимание: едва очнувшись, он уезжает обратно на съёмки. Потому что сцены не досняты. Потому что фильм надо доделать. Потому что подвёл бы команду. А ещё потому, что отступать — не его способ жить.

Он не был человеком сцены, который лез в каждый кадр. Не крутился у режиссёров под ногами. Он ждал. Терпел. И, возможно, именно это терпение спасло его актёрскую судьбу. В сорок три, когда другие уже на спаде, Санаев начал набирать обороты. Именно тогда ему начали предлагать роли с характером, с мясом, с конфликтом — не просто молча стоять в кадре, а действовать. Думать. Играть внутренним жаром.

Но и тогда — никакой эйфории. Каждый сценарий обсуждался дома. Не в смысле — «мне дали, я пошёл», а как настоящий семейный совет. Лидия была его фильтром. Его щитом. Его цензором. Иногда — тормозом. Иногда — единственной, кому он доверял окончательное «да» или «нет».

«Оптимистической трагедии» Фото из открытых источников
«Оптимистической трагедии» Фото из открытых источников

Она не хотела, чтобы он снимался в «Оптимистической трагедии». Была в истерике. Он снялся. Вернулся — и застал ледяную тишину. И замкнутую женщину, которая то рыдала, то просто сидела в углу. Он всё понимал. Но уходить — не его путь.

Они вдвоём тянули коммуналку до 47 лет. Потом, наконец, появилась возможность взять кооператив. Две комнаты, не три — чтобы не влезть в долги. Вот такие были «звёздные» будни Санаева. Без дач, ресторанов, без выезда в Монте-Карло. Только Москва, только работа, только семья.

И ещё — Союз кинематографистов. Он был секретарём почти 20 лет. Не номинально — реально. На нём висели дыры, разборки, организационные проблемы. В то время как другие ездили по заграницам и грели животы в Париже, он затыкал всё, что мог. И дома ему это ставили в упрёк. «Ты никем не пользуешься. Ты наивный. Ты всем помогаешь, а себе — ничего». И, может быть, они были правы. Только вот никто не скажет, что Санаев — продался. Или сломался. Или использовал.

Из открытых источников
Из открытых источников

А потом пришёл тот самый фильм — «Белые росы». Фильм, в котором, если честно, он не играл. Он просто был. Проживал кадр за кадром как свою жизнь. Не случайно в эту роль пробовались и Никулин, и Дуров, и Лапиков. Но когда на худсовете посмотрели пробы Санаева — поняли: это не актёр, это наш народ. Наш отец. Наш дед. Наш идеальный Федос.

После премьеры его будто воскресили. Он снова стал нужен. Его снова звали. Он снова смеялся. Но дома… дома всё было по-прежнему. Лидия Антоновна всё чаще молчала. Всё чаще сидела одна. Всё реже выходила из комнаты.

И вот здесь — момент, в котором сжимаются кулаки. Потому что наступил день, когда она ушла. Просто — перестала дышать. И Всеволод… перестал быть. Остался, жил. Но сам говорил: «Леля, не хочу жить без Лили». Как будто жизнь после неё — это ошибка. Перебор дублей.

Тот самый, когда сердце сжимается — и не отпускает. Потому что здесь — всё.

27 января 1996 года. Всеволод Санаев лежит на кровати в квартире дочери. Болезнь уже близко. Рак лёгких, последняя стадия. Дышать тяжело. Говорить — почти невозможно. Но рядом — не чужие медсёстры, не палата, а дочь. Елена.

— Я прилегла рядом с ним, — вспоминала она. — И сказала: «Папочка, я тебя всегда очень-очень любила».

А он ответил: «Доченька. А я тебя — всегда очень любил».

Ты понимаешь? Вся его жизнь — между двумя женщинами. Одна — Лидия, за которую он держался до последнего вдоха. Вторая — Лена, которую он спасал, не умея обнимать, не умея говорить словами. Только делом. Только тишиной. Только тем, что остался — не ушёл.

Из открытых источников
Из открытых источников

А ведь мог. Когда Лена привела домой Ролана Быкова — мама была в ужасе. «Что за кривоногий, громкий, несерьёзный!» — фыркала она. Санаев вывел дочь в коридор и тихо сказал: «Лёля. Вы не монтируетесь». Он был против. Как отец, как муж, как человек с другими представлениями о приличии.

Но Быков оказался спасением. Он погасил конфликт с матерью. Сглаживал всё — резкие реплики, вспышки тревоги, капканы старости. И даже в тот вечер, когда Елена уехала за кислородной подушкой, Ролан остался рядом с Санаевым. Не как актёр. Как зять. Как тот, кто понял: всё заканчивается.

Елены не было всего 15 минут. Когда она вернулась — Санаев уже тихо ушёл.

Ушёл без шума. Без сцены. Без оваций. Как жил — так и умер.

Я не знаю, насколько это «великая» судьба. Это не легенда, не глянец. Это тяжёлый труд быть человеком — без права на слабость. Без смены ролей. Без тайм-аута. Всё время — в кадре. Всё время — настоящий.

И знаешь, я не уверен, что многие бы выдержали так. Потому что можно выстоять в профессии, в войне, в холоде, в съёмках. Но выстоять в семейной боли — десятилетиями — не всякий может. Всеволод Санаев — смог.

Из открытых источников
Из открытых источников

Вот почему мы до сих пор смотрим «Белые росы» — и верим. Потому что это не кино. Это признание в любви. Человеку. Женщине. Жизни.