— Вонь хозяйственного мыла, — брезгливо морщится Ирина, вешая мокрые сорочки отца.
Нет, не вонь - запах. Запах жизни, такой привычной, до боли известной, другой — теперь недосягаемой. Я улыбаюсь краешком губ, смотрю сквозь солнечные блики в окне: его полосатая рубашка, моя любимая — светлая в тонкую синюю клетку — живёт.
Как он любил её… как я любила его в ней.
Каждую неделю — стираю, полоскаю, переглаживаю рубашки, вдыхаю — и будто бы возвращаюсь туда, где ещё слышен его глуховатый смех, где скрипит половица, где за окном хрустит первый, самый ранний снег.
Ирина вздыхает глубоко и прямо:
— Мама… Ну, ты не можешь так вечно, надо бы вещи разобрать.
Слова её колкие, правильные, у неё уже свои дети.
Я знаю, что надо бы… но…
Память не складывают по полочкам, не выбрасывают в контейнер, она внутри зыбкой волной, не рубашками…
— Доча, потом… дай ещё немного, пусть будут.
Она отводит глаза, прикусывает губу.
— Ладно, мама, подумай сама…
В тот день солнце вдруг стало ярче, будто бы само не верит: в этой квартире всё по-старому.
Прошлым утром она приходит не одна — с каким-то молодым мужчиной.
— Вот, мама, — улыбается через силу, — Павел, нам бы кран в ванной починить, наконец…
Я киваю; мне всё равно. Сижу на краешке кресла, а Павел лезет в трубы — стучит, шумит, кидает на стул куртку.
Я злюсь, ведь чужой человек в нашем доме.
— Может, — негромко говорит Ирина, — ты сходишь к Валентине Петровне? Давно ведь не видела…
Да, Валентина… у неё всегда чайник вскипает, от неё пахнет яблоками и какой-то особой, вновь упрямой надеждой, но я не хочу, однако, накинув шаль, плетусь к соседке.
Открывает сразу, с улыбкой, в её квартире тепло и пахнет пирогами.
— Марина, ну наконец.
Здравствуй, — шепчу я.
— Проходи, я тут шарлотку испекла…
И вдруг слёзы - прячу глаза.
— Всё у тебя ещё… вот он… — говорю и плачу.
Она садится рядом, ладонь у неё крепкая, со старческой синевой вен.
— Сколько ты его держишь?
— Вечно, — почти шепотом. — В каждом предмете, не могу отпустить, как будто… если выкину все… он исчезнет совсем.
Она гладит меня по плечу.
— Марин… это не вещи - это ты. Всё твое — внутри и он внутри.
В окно светит закат — розовый, чуть золотистый, совсем, как в тот год, когда мы переезжали сюда. Валентина рассказывает про свою боль, про то, как когда-то тоже мыла чашки мужа, прятала их, чтобы не тронул никто.
— А потом… себя новую нашла...
По её щекам катится слеза — светлая, будто бы из самой середины души.
Ночь, серебристая от луны, в квартире — странная тишина, будто на мгновение мир затаился вместе со мной. Я открываю шкаф, где висят его рубашки… Иногда кажется — стоит прислушаться, и будет слышно, как он дышит рядом.
Провожу пальцами по ткани — мягко, будто поглаживаю не вещь, а плечо родного человека.
«Как я снова засну?» — думаю.
Вдруг зазвенел телефон: смс от Ирины.
"Мам, как ты? Не обижайся… Я просто хочу, чтобы тебе лучше стало… Люблю тебя".
Я улыбаюсь своей девочке:
— Всё хорошо, спи, родная… — шепчу в тишину.
Утром, как обычно, включаю чайник, беру стопку рубашек — и в стирку… Рука тянется к той, голубой, самой любимой. Сегодня решаю замочить её подольше, добавляю свой любимый порошок.
Машинка жужжит, время идёт.
Раскладываю рубашки на сушилке, вдруг замечаю — пятно: большое, ржаво-коричневое, разлилось по ткани.
Вжикнуло где-то внутри — больно, словно кто-то невидимо увёл на секунду воздух.
Я пытаюсь его оттереть, тру яро хозяйственным мылом, потом щеточкой — не уходит…
Пытаюсь снова - не уходит.
Стою, сжав рубашку в руках, хочется выть.
А потом, словно что-то переворачивается — злость, бессилие, и вдруг покой.
Смотрю: да ведь она уже отслужила.
Он свою жизнь отслужил, сколько в этом было всего — поездок, праздников, ссор, примирений…
В тот вечер Валентина заглянула ко мне неспроста:
— Чайник поставлен, а у тебя глаза — на мокром месте…
— Одна рубашка… испортилась.
— Так не рубашками память измеряется, Марин.
Сидим вдвоём, тишина посреди слов.
— Я боялась, что если их не станет — он исчезнет…
— Ничего не исчезает. Просто внутри становится тише.
Она рассказывает, как в какой-то момент половина её старых вещей уехала в дом престарелых — подарили.
— Думаешь, я не боялась? — смеётся сквозь слёзы, — Но знаешь, мне как-то даже стало легче — будто дала кому-то кусочек своего счастья…
Я мрачно улыбаюсь, а потом… решаюсь.
На следующее утро, с тёплым комком в груди, собираю аккуратно две рубашки мужа — не самые любимые, но хорошие, крепкие.
— Мам, ты точно готова? — тихо спрашивает Ирина, завязывая узелок на пакете.
— Точно, пусть кому-нибудь они ещё пригодятся.
Дома пустота делится надвое.
День тянется как нитка — серый, с редкими солнечными просветами между облаками. Я сижу на кухне, смотрю сквозь прозрачную занавеску, как дворник метёт у подъезда мусор. Всё идёт своим чередом, как всегда.
Но ощущение… что-то незаметно сдвинулось.
Только — странное ощущение внутри: как будто дышать стало чуть легче.
В этот же день Валентина снова заходит — с подносом пирогов.
— Ну что? — хитро подмигивает, разливает чай по чашкам. — Как себя чувствуешь?
Я молчу, думаю: невероятно странно.
— Легче?
— Как ни удивительно… да, наверное, хотя вчера плакала, как девчонка, когда пакет собирала…
— Хорошо, Марин, очень хорошо.
Её слова идут не умом, а сердцем — тихо, почти шепотом, будто сама жизнь качнула головой: «Пора».
— Между прочим, — говорит Валентина, — ты завтра пойдёшь со мной на концерт.
— Валенька, да перестань ты, какой там концерт, мне зачем…
— А вот послушать струнный квартет — очень даже зачем! Да, и Ирина велела не спорить!
Я ловлю на себе взгляд подруги - нет больше ни нажима, ни настырного сочувствия — только спокойная забота.
Может, во мне за эти месяцы что-то изменилось? Или просто время стало по-другому вести себя?
В тот вечер — перед концертом — долго перебираю платья. В шкафу висят не только они: моя старая голубая блузка, в которой с мужем танцевали на юбилее, почему-то кажется теперь уместной.
— Пусть будет, пусть будет… — шепчу отражению, укладывая серьги.
Перед выходом задерживаюсь у шкафа, провожу рукой по тем самым рубашкам, одна — испорчена, две отданы.
Но запах… всё равно был со мной, теперь где-то глубже, чем даже в ткани.
Я, кажется, впервые за долгие месяцы не чувствую, что что-то краду у воспоминаний. Я их не предаю, не выбрасываю — просто беру с собой. Они во мне.
На улице пахнет весной, чужой музыкой, перемешанной с голосами детей во дворе.
— Идёшь? — Валентина уже встречает меня у подъезда. — Ты прям похорошела, Марин.
Я оборачиваюсь к окнам, вдыхая незнакомое чувство свободы и чего-то совсем нового.
— Ну и что теперь? — спрашиваю её, будто саму себя.
— А теперь — жизнь дальше, — уверенно кивает Валентина, берёт меня под руку.
Мы идём — по мокрому асфальту, навстречу музыке, весне…
И так ясно вдруг понимаю: запах другой жизни по-прежнему держится во всём — в рубашках, памяти, взгляде, дыхании…
Но и жить по-прежнему — это совсем не значит не жить, просто — значит быть собой, со всеми своими рубцами.
Я очень тихо улыбаюсь — впервые за многие дни, пусть будет так.