— Ты всё неправильно поняла.
Губы у него были синие. Может, от мороза, а может, от лжи. А может, у него всегда такие были, просто я раньше не смотрела. Он стоял, руки в карманах, глаза на носках ботинок, плечи высоко, как будто холодно.
А было жарко. Конец апреля. Та самая неделя, когда женщины снимают колготки, мужчины начинают пахнуть потом, а кошки вопят под окнами про весну, как будто её кто-то не заметил.
— Ты всё неправильно поняла, — повторил он.
Я кивнула, но не в знак согласия, а потому что иначе бы взорвалась. Чтобы голова как-то занялась. Дала себе дело.
А потом пошла на кухню. Не хлопая дверью. Не со спины. Не со скандалом. Просто — пошла.
Там чайник. Стол. Таблетки. Хлеб. Всё знакомое. Всё понятное.
Кроме одной вещи.
— Я не знаю, что это было, — сказала я в трубку.
Люба молчала, а потом зевнула.
— Опиши.
— Обнимались. Он и мать. Долго.
— Насколько долго?
— Секунда. Две. Три.
— Три — это немного.
— Ну… четыре.
— А, тогда да. Это уже почти инцест.
Я усмехнулась. Внутри что-то колыхнулось, но не рассосалось. Боли не было. Была… какая-то вода. Теплая. Мутная. И ты в ней по грудь. Ни шагу вперёд, ни шагу назад.
— Ладно, — сказала Люба. — Может, ты просто устала. Или завидуешь.
— Завидую?
— Ну… чужой ласке.
— Я не собака.
— А ты вспомни, когда тебя мама в последний раз обнимала.
Я вспомнила.
Третий класс. Зима. Я бегу по двору, волосы развязались, лицо красное, шарф болтается, как хвостик у зайца. Вижу качели. Прыгнула.
Не села. Промах. Удар — и сразу темно.
А потом свет.
И мама.
Нагнулась.
— Всё-всё, девочка, моя, хорошая, сейчас-сейчас…
И обняла.
Не так, как делают в кино. Не как подруга. Не как женщина женщину.
А… руками, телом, запахом.
Как будто я снова в животе.
Потом — ни разу.
Ни в четвёртом. Ни в пятом. Ни на выпускном. Ни после развода. Ни когда умер папа.
Мама — как табуретка. Старая, надёжная, без спинки.
— Ты всё неправильно поняла, — снова сказал он, когда я вернулась в комнату. Он не ушёл. Он ждал. Это было странно. Обычно он убегал от напряжения, как кот от пылесоса.
— Объясни.
Он смотрел на меня как-то жалко. Как будто я без рук. Или без языка.
— Она волновалась. Ты видела, как она выглядела?
— Видела.
— Мы не виделись две недели. У неё давление, ты помнишь?
Я не помнила. Или помнила, но не придала значения.
— Она мать.
— А я — нет?
Он не понял. Он забыл. У меня был выкидыш. Год назад.
Он с тех пор ни разу не спросил, как я.
Я вспомнила, как лежала в ванной. Плитка — белая. Вода — розовая.
И одна мысль в голове, как у пьяного попугая: «Теперь никогда».
Утром я проснулась в семь. Он спал на диване. Смотрелся на нём чужим. Как плед в автобусе.
Я надела тапки. Нашла хлеб. Сыр. Заварила чай. Без сахара. Потому что так привычно.
И села.
А перед глазами — она.
Его мама.
Зинаида Борисовна. Рост сто шестьдесят. Волосы крашеные. Пахнет духами и капустой.
Женщина-рубеж. Между нами всегда была дистанция. Линия фронта. Она — как забор из живых клеток: не обойти, не перепрыгнуть, не пролезть.
А тут — он её обнял.
Как?
Всем телом.
Словно в неё упал.
Как в подушку.
Как домой.
— Мам, а почему ты не любишь бабушку?
— Я люблю. Просто мы не разговариваем.
— Почему?
— Потому что у неё свои представления.
— А у тебя — неправильные?
— У меня — свои.
Так мы с мамой говорили, когда мне было девять. Мы сидели на кухне, а на плите варился компот. Я рисовала человечков в тетради по математике. У одного был треугольник вместо головы. Мама сказала, что это похоже на папу.
— А ты сама хочешь быть мамой? — спросила она.
— Хочу.
— А какой ты будешь?
Я сказала:
— Доброй. Чтоб обнимать.
Она засмеялась.
Грустно как-то.
Как будто я пошутила неудачно.
— Поедем к маме, — сказал он. — Она нас ждёт.
— С какой целью?
— Просто посидим. Поболтаем.
— А ты её ещё обнимать будешь?
— Что?
Я молчала.
— Ты же понимаешь, что это… ненормально.
— Что? Что я люблю свою мать?
Опять это слово.
Люблю.
Как будто есть кнопка.
Люблю — нажал.
Не люблю — выключил.
А я?
Я свою мать… не понимаю.
Я стояла, а в груди нарастал звук. Как будто внутри включили миксер. Медленный такой, блендер на первой скорости.
— Ты когда меня последний раз обнимал?
Он пожал плечами.
— Ну, я не считал. Это же не спорт.
— А её — считал?
— Это по-другому.
Тогда я вышла.
Я шла по улице, как лиса. Осторожно. Прижав руки к себе. Не глядя в лица.
Ноги несли к вокзалу.
Не потому что хотела уехать. Просто там — шум. Люди. Чужие запахи. Вокзал — как зоопарк для одиночек.
Я села на скамейку у киоска. Купила кофе. Горький, как прошлый Новый год.
И смотрела на людей.
Вот мальчик. Вот женщина. Вот бабушка с собачкой.
И вдруг — укус.
Изнутри.
Воспоминание.
Как я лежу в больнице. Пятая палата.
И никого.
Потом — мама. С авоськой. Без цветов. Без улыбки.
— Ты как?
— Нормально.
— Ну, хорошо. Выздоравливай.
И ушла.
Я тогда не плакала.
Я стала жевать губу. До крови.
Потому что чувствовать боль — хоть какая-то близость. Хоть что-то.
— Алёна, я нашёл твой альбом, — сказал он вечером. — С рисунками.
— И?
— Там был дом.
— Удивительно.
— С дымом. Из трубы. Это же символ.
Я не выдержала.
— Это символ того, что я жила с родителями.
— Нет, это — тоска. По теплу. По детству.
— Ты психолог?
Он замолчал.
— Я просто хочу понять, что с тобой происходит. Ты злишься?
— Я не злюсь.
— А что тогда?
— Я просто не понимаю, почему ты к ней прижимаешься, как будто больше никого нет.
— Потому что она — моя мать.
— А я?
Он посмотрел на меня.
— Ты — не она.
Вот так.
Просто.
Как гвоздь в колено.
Я легла спать под утро.
Сон был странный. Я стояла на качелях.
Подо мной — снег.
Мама смотрит.
Я машу.
Она отворачивается.
Я падаю.
И снова — её руки.
Горячие. Пахнут мылом. Пальцы дрожат.
А потом — тьма.
Проснулась в панике.
В комнате тихо.
Он ушёл.
Или ушла я?
Я не поняла.
Потом был день. Второй. Третий.
Я не звонила. Он не писал.
Я снова смотрела на чужих людей. Слушала голоса в маршрутке. Пыталась вспомнить, что такое объятие.
Видела, как подросток прижал к себе сестрёнку. Как пожилая женщина гладила мужа по руке в аптеке. Как парень поправлял шарф девушке.
Мелочи.
Но они — как бинт.
Сначала давят. Потом лечат.
Через неделю он пришёл.
— Я не знаю, как быть, — сказал. — Я думал, ты просто приревновала.
— К кому? К Зинаиде Борисовне?
Он замер.
— Я понял, что у тебя с этим… сложно.
— С чем?
— С… теплом. С близостью.
Я рассмеялась.
— У тебя — гиперблизость. У меня — гипотермия. Мы идеальная пара.
— Я не смеюсь.
— А я — да. Потому что если не смеяться, то…
— Что?
— Тогда начинается третья секунда.
Он не понял.
Я не стала объяснять.
Потом я уехала.
В город, где никто не знал моего лица.
Сняла комнату.
Работала в кафе.
Резала хлеб. Варила суп.
Разговаривала с бабушками.
Они рассказывали, как обнимали своих внуков.
Я слушала.
Пробовала.
Разучивалась быть льдом.
Через год он написал.
— Мама умерла.
Я поехала.
Он стоял у ворот. Поседевший. Худой. Руки в карманах.
Я подошла.
Он шагнул.
Обнял.
Тихо. Без слов.
Секунда.
Две.
Три.
И я вдруг…
обняла в ответ.
Не его.
Мир.
Всю эту лоскутную жизнь.
Мам, — подумала я. — Я всё же хочу.
Обнимать.
И быть.
Теплом.