Найти в Дзене

Наследство от бабушки стало проклятием. Никто теперь не говорит друг с другом

«Вот и закончилось», — подумала я, стоя в тесной, пахнущей цветами и нафталином квартире бабушки Валентины Сергеевны. Здесь, где мы когда-то всей семьёй натирали зеркала к Новому году и пили её знаменитый лимонад с мёдом, теперь царила гнетущая тишина. Шторы задёрнуты — свет жалится в уставшие глаза, и где-то позади, за закрытой дверью, мама рыдает — тихо, осторожно, чтобы не привлекать внимание. Я, Ольга, стою среди взрослых, словно опять девочка, уставшая ждать конца затянувшегося застолья. Только вот стола больше нет, и ничто не скрепляет нас — ни мамины угощения, ни бабушкины сказки. Сегодня тут только холод и запах валидола. В гостиной собрались почти все: мой старший брат Павел, вечно начищенный, как медный пятак, сахарящий чужим тётям, будто надеется получить от жизни немного больше. Кладёт одну руку на подлокотник дивана, другой теребит телефон — работа, звонки, а на самом деле нервничает, хотя скрывает это хуже, чем хотелось бы. Рядом с ним, будто в углу за компанию с торшером

«Вот и закончилось», — подумала я, стоя в тесной, пахнущей цветами и нафталином квартире бабушки Валентины Сергеевны. Здесь, где мы когда-то всей семьёй натирали зеркала к Новому году и пили её знаменитый лимонад с мёдом, теперь царила гнетущая тишина.

© Ника Шелби
© Ника Шелби

Шторы задёрнуты — свет жалится в уставшие глаза, и где-то позади, за закрытой дверью, мама рыдает — тихо, осторожно, чтобы не привлекать внимание.

Я, Ольга, стою среди взрослых, словно опять девочка, уставшая ждать конца затянувшегося застолья. Только вот стола больше нет, и ничто не скрепляет нас — ни мамины угощения, ни бабушкины сказки. Сегодня тут только холод и запах валидола.

В гостиной собрались почти все: мой старший брат Павел, вечно начищенный, как медный пятак, сахарящий чужим тётям, будто надеется получить от жизни немного больше.

Кладёт одну руку на подлокотник дивана, другой теребит телефон — работа, звонки, а на самом деле нервничает, хотя скрывает это хуже, чем хотелось бы.

Рядом с ним, будто в углу за компанию с торшером, стоит Игорь. Наш… племянник? Нет, правильнее будет — сын моей двоюродной сестры, мамин внук по другой линии. Самый младший из всех, чуть тридцати не исполнилось: худой, смущённо топчется у входа, будто попал не в траур, а на своё первое собеседование.

Возле окна — мама, Татьяна Валентиновна. Вся съёжившаяся, взгляд на штору устремлён — будто держится за неё, чтобы не распасться окончательно. Я смотрю на неё и впервые за много лет понимаю: не станет её — и мне больше некуда возвращаться.

За столиком — важный и хлопотный, крутится нотариус: чей-то пожилой друг семьи, с портфелем и мятой бумагой. Шуршит листками, кашляет в кулак нюансами закона.

— Так, — бубнит он, заглядывая в папку. — По завещанию Валентины Сергеевны…

Я сжимаю кулаки — нелепо и глупо, никого кроме себя этим не убедишь.

— Основной объект наследства — квартира по адресу…

Все затаили дыхание. Я даже слова «дача» не жду, хотя мечтаю о ней уже лет десять. Но квартира — вот уж что-то, что могло бы удержать нас вместе…

— …переходит в полную собственность гражданину Игорю Александровичу Самойлову.

В комнате повисла гробовая тишина. Такой тишины у нас не было даже тогда, когда бабушку уносили на каталке.

Первым нарушает молчание Павел:

— Что за ерунда?! Простите меня, но иначе не скажешь: его голос режет не хуже звонка будильника ранним утром, — Я не могу говорить, не могу дышать.

Нотариус хмурится, хлопает печатью — внезапно очень уверенно, будто натренирован на кипящих родственниках.

— Всё проверено, завещание подлинное. Ознакомьтесь, пожалуйста.

Павел с шумом хватает листок, мнёт, таращит глаза на подписи.

Мама прижимает руку к груди:

— Несколько лет назад Игорь помогал бабушке, навещал её, — глухо шепчет она, будто пытается защищать собственную мать перед судом.

— Помогал! — отзывается Павел. — Да я работал, у меня семья, у меня ипотека! А ты, Ольга? — резко бросает на меня взгляд, от которого хочется спрятаться под ковёр. — Ты тоже, выходит, не заслужила?

Я ничего не отвечаю. Только моргаю слишком часто. Нет слов — только глухая обида, будто кто-то облил меня ледяной водой.

Из кухни доносится звон кружек. Это, видимо, Игорь налил себе воды, чтобы занять руки.

Он всё это время молчал. Лицо — как у школьника, которого вытащили к доске без предупреждения: виноватый, подавленный, неумелый.

— Я… не знал, что так выйдет, — бормочет он наконец. — Возьмите вы, я… Я даже не просил.

— Может, ещё назад квартиру отдашь? — хмыкает Павел. — Ну и дела…

Мама не выдерживает — разрывается между трёх сторон, как всегда.

— Дети, прошу… Это же бабушкина воля!

Я смотрю на маму и впервые в жизни не чувствую её опоры. Только усталость и какую-то обиду — на жизнь, на бабушку, на себя саму.

А в голове звенит одно:

Бабушка всегда повторяла — «не в квартире счастье, а в семье». Прекрасно, бабушка, только почему у меня внутри всё наоборот?

Когда нотариус уходит, мы остаёмся в этой спальне, каждый в своей норе: Павел у окна, Игорь — на кухонном стуле, мама с двумя платками в руках, а я будто в точке невозврата, где никаких решений не осталось.

Я невольно начинаю вслух перечислять:

— Знаешь, Игорь, — говорю, и голос у меня чужой, — я к бабушке каждую среду после работы приезжала. Готовила ей обед, привозила лекарства, меняла лампочки. Надеялась…

И тут останавливаюсь. Дальше слов нет. Только пустота в груди.

Павел шумно выдыхает:

— Да кому это теперь важно? Всё уже решено. Кто ближе к наследнице подкрался — тот и получил.

Молчание разрастается между нами — густое, тягучее, как прошлогодний мёд. Никто не говорит друг с другом. Никто не смотрит в глаза.

Квартира перестаёт быть родным местом. Всё в ней теперь другое — чужое, выжженное.

И бабушка — как бы ни было стыдно — впервые кажется предательницей.

Неделя тянулась, словно закончилась вся смазка в механизме времени. Обычно после похорон в доме хоть как-то гудит жизнь: звонки, приёмы гостей, какие-никакие хлопоты. Но у нас всё наступило сразу — тишина, вражда, глухие взгляды поверх плеча.

Никто не просил свежей выпечки к чаю, не спрашивал, как я доехала, не слушал мои жалобы на работу. Все только ждали: кто, кому и что скажет первым.

Мама на всякий случай стала спать при ночнике — я слышала, как далеко за полночь трещит включателем. То выключает, то снова включает. Как будто свет может разогнать грозовую тучу, повисшую у нас в квартире.

Однажды я застала её на кухне, когда она мыла одну и ту же тарелку, как будто отмывала не старую керамику, а всю ту грязь, что прилипла к нашей семье.

— Мам, — выдохнула я, — скажи, ведь бабушка… тебе хоть объяснила?

Мама вскинула на меня покрасневшие глаза, с тоской смотрела сквозь меня.

— Нет… Говорила одно: «Про Игоря не забудьте. Пусть своя крыша над головой будет». А что остальным? Я… я не знала.

Я опускаю руки. Что тут скажешь, когда объяснений уже никто никогда не даст?

Мы с Павлом виделись только на похоронах. Прошло несколько дней, прежде чем я наконец набралась храбрости написать ему в мессенджере. Предсказуемо: «Привет». Долгое молчание — и ответ через полдня, холодный, как ледяная вода: «Что?»

Я отменяю свои примирительные тексты, которые столько раз прокручивала в голове.

Нет смысла нырять в омут с головой, если там только острые камни.

Игорь первым отправляет сообщение в наш старый семейный чат: «Может быть, встретимся и обсудим? Я не хочу, чтобы вы обижались. Давайте решим, что делать». Никто не отвечает. Ни Павел, ни я. Вот зачем теперь встречаться, если за этим собранием всегда стоит призрак той самой, окончательной обиды?

Наверное, это и есть настоящая ссора, когда ты не только не разговариваешь, но даже мысленно не можешь позвонить. Чувствуешь себя, как огрызок яблока, который только что выкинули.

С каждым днём жить становилось тяжелее. На работе я всё чаще стала ловить себя на взгляде, устремлённом куда-то внутрь своей головы. Хотелось уже просто забыть, отряхнуться, как после дождя, но воспоминания вязли между пальцами.

Даже мамина привычка складывать всё по своим баночкам перестала раздражать — теперь я бы предпочла хоть какой-то звук на кухне.

Ольга, ты всегда была той самой «душой компании», что всех мирит, всех жалеет. А что теперь? Оказывается, когда тебе самой нужна поддержка, мир слишком холоден даже для малых уступок. Всё, во что ты верила, скользит из рук, как мокрое мыло на ледяной керамике.

С Павлом худо-бедно связывалась только мама. Она всё ещё звонила ему, напоминая о графике врачей. Сам он в квартиру бабушки больше не заглядывал.

Не навестил даже на сорок дней — сказал, не может. «Всё, хватит. Не хочу больше слушать, кто сколько о ком заботился», — сухо ответил мне по телефону пару дней спустя.

Игорь молчал. Его жена — мягкоголосая Катя — написала маме в WhatsApp робко, и в тот же момент официально: «Очень жаль, что так вышло. Держим связь». Ну и держите, что тут скажешь.

Между тем, на поверхности жизни всплывали старые раны. Я поймала себя на том, что начала пересчитывать, кто сколько раз приехал к бабушке, кто закрутил ей лампочку, кто покупал лекарства. Стыдно, ужасно стыдно, но другого способа выплеснуть злость я не находила.

Вспоминала, как Павел приезжал, чтобы просто отдохнуть в бабушкином кресле перед телевизором, а потом уезжал, не прикоснувшись к грязной посуде. А Игорь, оказывается, выполнял бабушкины поручения через раз, но именно он оказался в завещании.

Я пыталась мысленно оправдать бабушку: а вдруг Игорю нужнее, у него свежая ипотека, маленький ребёнок… Но чем больше пыталась оправдать, тем крепче ощущала собственную покинутость. В первый раз за тридцать восемь лет мне стало невыносимо быть дочерью и сестрой.

Шёл второй месяц после похорон. Я вновь зашла к маме и увидела, что она даже не узнаёт меня сразу. Лицо исхудало, шея спряталась в кофте, волосы слиплись. Мама молча смотрела в окно, обернувшись ко мне спиной.

— Мам… — тихо сказала я. — Я не могу. Я не могу больше держаться.

Она даже не вздрогнула.

— Ты же помнишь, что бабушка всегда просила держаться вместе, — сказала мама тоном учительницы начальных классов, уставшей объяснять на пальцах.

— А что теперь? Зачем нам вместе? — невольно вскинулась я. — Ради чего вся эта семья, если внутри только боль и злость? Бабушка, получается, сама всё разрушила.

— Оля… Не говори так, — голос мамы дрогнул, — ты же знаешь, она всё хотела как лучше…

— Может, ей и хотелось. Только получилось, что теперь мы чужие.

Я сидела тогда до самой ночи. На кухне лампа тускло горела, мама держала мой локоть, а я впервые позволила себе заплакать по-настоящему: не на людях, не украдкой. Слёзы текли, как из бочки, которую давно не открывали: и с солью, и со злостью.

Наверное, именно такой должна быть семья: когда даже после того, как разбито сердце, есть с кем поплакать, пусть не ради примирения, а просто для того, чтобы быть — хоть чуть-чуть — вместе.

Параллельно я узнала, что Павел съехал с женой на дачу, работает оттуда, чтобы не пересекаться ни с кем в городе. А Игорь подписал документы и потихоньку начал переносить в квартиру вещи. Семейный чат молчит. Только случайные уведомления — о дне рождения какого-нибудь троюродного двоюродного дяди, которых никто не отмечает.

Мы перестали быть семьёй. Каждый на своём острове. Все обиды — как занозы, которые нельзя вытащить.

Когда в жизни всё идёт наперекосяк, даже привычные мелочи начинают раздражать. Пельмени, которых раньше хватало одной пачки на всю неделю, теперь улетают за вечер — нервный аппетит, говорят психологи, признак внутренней пустоты.

А я просто так устаю ждать, что кто-то из семьи напишет первым, что заедаю эту тоску бесконечными ложками сметаны.

С мамой мы теперь болтаем почти каждый день. Это даже не разговоры — так, проверка: жива ли, ела ли. Она утонула в собственной немоте, перестала встречаться с подругами, а про бабушкину квартиру ходит по кругу: «Всё равно звонить не стану, мне там делать нечего…»

Как-то вечером, спустя несколько месяцев после похорон, мама всё же решилась — выдернула из меня признание, что я не могу больше смотреть ни на Игоря, ни на Павла. Я нервно защёлкала чайной ложкой по чашке, выдала:

— Мам, зачем вообще эти наследства? Почему нельзя всё сразу делить поровну? Тогда бы никто не страдал…

— Оля, ты же знаешь, как она любила вас всех. Просто… ей казалось, что Игорю нужнее, у них ребёнок, да и ипотека съедает всю зарплату. Но ведь ты и Павел тоже — не чужие, — сказала мама и опустилась на табурет, словно с неё сняли батарейки.

— Не чужие… Но теперь — точно не свои, — выдохнула я, потому что впервые за всю эту войну с наследством поняла: кроме обиды ничего на душе не осталось. И что страшнее всего — обида эта глухая, застарелая, как сквозняк в бабушкином доме, с которым уже ничего нельзя сделать.

Павел тем временем полностью погрузился в оборону. Был момент, когда я попыталась ловко намекнуть ему, что можно бы встретиться, поговорить, обсудить варианты — не ради квартиры, а по-человечески. В ответ пришло:

Оль, поздно что-то обсуждать. Всё уже решено. Нас больше ничего не связывает.

Ну как тут не обозлиться? Павел вообще всегда был категоричен, но в этот момент я почувствовала себя брошенной старой игрушкой: пожили — и бросили на чердаке собирать пыль.

Казалось бы, мог бы разрулить ситуацию Игорь. Но у него — младенец, жена, война на два фронта: с роднёй, которая теперь смотрит на него, как на предателя на семейном совете, и с собой — ведь, как он ни крутил в голове, назад ничего не повернёшь. Квартира уже на него. Решение принято. Переезд начался.

Я слышала, как мама по телефону жёстко спрашивает его:

— Ну что, счастливы, теперь вы — хозяева? Нет сожаления?

Игорь молчит, но потом, после трёх секунд паузы, выбирает самое безопасное:

— Спасибо, мам. Мы правда не это хотели. Давай останемся хотя бы людьми.

Да уж, людьми… Хорошая попытка, подумала я тогда, но в моей голове этот корабль уже затонул.

Оставалась только мама, как связующая нитка по периметру старого одеяла — тонкая и натянутая до предела. Каждый наш разговор становился короче, мама часто обрывала фразы на полуслове, иногда просто вздыхала слишком тяжко.

В апреле, после очередных холодных и бессонных ночей, маму увезли в больницу с приступом давления. Какое там давление — сердце не выдержало жить внутри этой войнушки, носить в себе столько горя и обиды.

Было странно идти в палату, зная, что по обе стороны маминого больничного халата сидят все, с кем даже не можешь встречаться глазами — Павел напротив меня, Игорь у головы. Первый раз за всё время мы оказались в трёх метрах друг от друга, и не было клавиатур, за которыми можно было бы спрятать свои чувства.

Павел сидел, стиснув зубы, и сосредоточенно шуршал чем-то вроде инструкций для близких — конечно, надо ведь о чём-то хлопотать, чтобы не встретиться взглядом со мной. Игорь держал бутылку с водой, будто это спасательный круг. Даже пить было некуда.

Мама — маленькая, белая, кутается в пледы, словно её всю продувает семейный ураган.

— Ну, вот и собрались, — наконец сказала она после долгой паузы. — Я думала, вы и на моих похоронах не увидитесь…

Я вздрогнула — тон мамы был металлический, но в нём была только усталость.

— Мам, не надо, — Павел резко поднял голову. — Всё это… всё из-за этой квартиры. Лучше бы она и вовсе досталась государству.

Молчу. Не из гордости — из страха, что сейчас просто разревусь.

Игорь опустил глаза в пол, наклонился вперёд.

— Знаю, что виноват. Не хочу быть причиной ваших ссор. Мы готовы — готовы продать квартиру. И давайте всё, что от продажи будет, поделим между нами. Хотите — создадим семейный фонд. Пусть будет хоть какая-то польза… Не хочу, чтобы мы раздрались окончательно.

Я услышала в его голосе растерянность — и отчаяние. Он не жадный, не хищник, как мне казалось эти месяцы. Просто испуганный парень, которому сейчас приходится принимать взрослое решение.

В палате стало по-другому тихо.

Павел откинулся на спинку стула — в этих трёх морщинах на лбу была вся его взрослая жизнь и все его обиды.

— Может и правда, — прошептал он. — Может, стоило сразу просто поговорить, а не считать, кто кому что должен.

Я вдруг почувствовала, как с души падает большой камень. Не весь груз, конечно, но часть — точно.

— Знаете, — сказала я с натянутой улыбкой, — вот бы бабушка увидела, что из-за её квартиры мы чуть ли не убили друг друга эмоционально. Она ведь только хорошего желала…

Мама попыталась улыбнуться, но вышло криво и устало.

— Она всегда боялась, что мы потеряем связь. Вот и потеряли…

Запах слабого кофе, море апельсинов и один платок на троих. Вот что осталось от нашей семьи на этот момент.

Вечером того же дня Павел написал мне первым за много месяцев: «Оль, ты как?». Я долго смотрела на эти слова, раздумывая, отвечать сразу или дать себе часовую паузу. В итоге написала: «Нормально. Спасибо, что приехал».

Это было не настоящее прощение. Скорее, шанс выйти из западни старых обид.

И вот пришла та долгожданная весна, которую обычно ждали всей семьёй: с первыми подснежниками на балконе, маминой радостью, запахом свежей краски от двери в бабушкину квартиру. Только теперь весна казалась какой-то скупой, уставшей. Цветы — вялые, тепло — будто чужое, не для нас.

Мама поправлялась после больницы медленно. Пить таблетки, лежать, всё делать по часам — такого мы за ней не помнили даже после удаления аппендицита.

Она вдруг стала другой: выпрямила плечи, меньше говорила о прошлом, больше смотрела в окно. Обретала какой-то странный внутренний покой, ставший для нас сигналом: хватит стоять на месте, надо хоть что-то делать с этими обидами.

Я пришла к ней с Павлом на очередной «семейный совет». Мама настояла — сказала, что будет, как раньше, «по-человечески». Слово такое — то ли из хрущёвских лет, то ли из школьных сочинений.

Я раньше и не думала, что к столь простым вопросам семьи нужна, в сущности, отвага. Просто сесть за стол и поговорить. Оказывается, надо.

Игорь тоже будет, пообещал прийти с Катей. Она боялась — видно было с порога: заламывала руки, смотрела на нас исподлобья, будто мы — экзаменаторы самой сложной дисциплины «родственные взаимоотношения».

На столе — привычное угощение: солёные огурцы из бабушкиных запасов, горячие пирожки, две банки варенья, чай в трёх заварниках, чтобы не ругались, что крепкий чай вреден для здоровья.

Мы разбились по углам, как в школьной драке: я рядом с мамой, Павел — чуть поодаль, Игорь с Катей — напротив, будто за школьной партой.

Минут десять никто не говорил ни слова. Только мама с усилием вздохнула, явно выбрав роль арбитра, а не жертвы:

— Ребят, я старше всех, и мне не за квартиру больно. Мне за вас страшно. Вы можете всё что угодно делать с этим наследством, только не разбивайте ради него семью окончательно. Это главное, что есть у нас, и это первое, что мы теряем, если каждый будет тянуть одеяло на себя.

Павел заговорил первым. Я отметила про себя: дрожит голос. Не по привычке, а потому что реально страшно открыться.

— Мам, я… наверное, слишком остро всё воспринял. Но мне казалось, раз я старший, у меня семья, я помогаю, работаю, то логично — квартира если не мне, то хотя бы Оле. Игорь… — он затыкается, смотрит в сторону, — ты прости, я и про тебя подумал плохо. Будто ты выпросил…

Игорь чуть покраснел, сжал пальцы на чашке.

— Я и сам так себя чувствовал. Было бы честнее, если бы бабушка просто написала короткую записку — почему так. Мне неудобно, мне больно смотреть вам в глаза. Я не хотел ссор. Мне бы так хотелось вернуть бабушку сюда, лишь бы не ругаться с вами.

Катя, его жена, тихо продолжила:

— Мы попробуем жить в этой квартире, если вы не будете против, но только если… если всё честно обсудим. Или продаём — и решаем по справедливости.

Я смотрела на них и вдруг впервые за много месяцев почувствовала, что это мои люди. Родные не тогда, когда ты вместе фотографируешься с куличами, а тогда, когда каждой глубокой обиде находишь слова, чтобы её назвать.

— Лучше уж нам вместе остаться, чем всё растерять, — тихо сказала я. — Я не буду против, если вы останетесь. Только пусть у всех будет своя часть. В трудный момент нам всем может понадобиться помощь. Давайте и дальше помогать друг другу? Не деньгами даже, а просто быть рядом.

Павел кивнул. Видно было: льдинка в груди подтаяла.

— Я могу сделать так: часть денег с продажи — на лечение мамы. Остальное — на вас, как решите. Давайте пожмём руки — как взрослые люди.

Первый раз за эти бесконечные месяцы мама позволила себе расплакаться прямо при всех. Она даже озвучила то, о чём мы боялись подумать:

— Я так хотела, чтобы вы не выросли чужими! Бабушка была бы счастлива, если бы видела вас сейчас.

В тот вечер мы проболтали за столом почти три часа. Никто не вспомнил прежних обид — все будто впервые увидели друг друга новыми глазами. Было странно просыпаться на следующее утро и не чувствовать привычного груза на плечах, будто его всю ночь разминали родные руки.

Перемирие, конечно, не стирает прошлое. Но мы хотя бы поняли бабушку: она хотела, чтобы у молодого внука был дом, а мама не осталась без любви детей. Просто разделить квадратные метры — не значит разделить тепло.

Через месяц Игорь предложил: прибыль от квартиры отдаём на лечение бабушкиных подруг. Остальное — семейный фонд, чтобы никто никогда не чувствовал себя чужим.

Павел помогал по юридическим вопросам. Я обзванивала всех, кого можно, и понимала: ещё есть шанс построить новый дом — не из кирпича, а из откровенности.

Прошло несколько месяцев. Я наконец-то поймала себя на том, что не считаю, кто сколько раз приехал к бабушке, кто принёс пироги, кто позвонил по праздникам. Теперь наша семья снова ест вместе борщ, спорит о политиках и соседях, рассказывает друг другу то, что не рассказывали годами.

И главное — никто не спрашивает: «Чья теперь квартира?» Важно только одно: никто не чувствует себя чужим.

Когда-нибудь мы, наверное, опять поругаемся. Но теперь я знаю: ни одно наследство не стоит того, чтобы перестать быть семьёй.

Обожаю читать Ваши комментарии! Отдельное спасибо за лайки и подписку 👇