— Где ты пропадал в субботу, Геннадий? — спросила Людмила, стараясь сохранять самообладание, в то время как чайник издавал громкий звук, а её рука слегка подрагивала. Она неловко задела ложку для сахара, и та слабо звякнула о чашку.
Геннадий, не поднимая глаз, пробормотал:
— На даче, занимался теплицей. Ты же знаешь, сколько там нужно всего сделать…
— Действительно… Тебе не кажется странным, что твоя теплица уже который год в идеальном состоянии? — её голос звучал ровно, однако вокруг глаз проявились морщинки, вызванные не возрастом, а скорее усталостью.
Он резко повернулся и пристально посмотрел на неё:
— Что это за расспросы, Людмила? Ты же сама постоянно смеёшься над тем, как меня контролируешь!
Тогда она сказала очень тихо, как будто речь шла о чём-то незначительном:
— Ты знал, что мне известно? Или полагал, что моё молчание означает отсутствие боли?
— Людмила, что с тобой происходит? Может, поговорим? Я… Я сейчас… Только прошу, не устраивай скандалов, хорошо?
— Геннадий, — она выпрямилась и поставила чашку на стол. — Сегодня я буду задавать вопросы. По одному за каждый год твоей лжи. А их, между прочим, тридцать один.
Воцарилась тишина, подобная той, что наступает после третьего звонка в школе. В дверном проёме кухни замерла их дочь Валя, и в её глазах читался безмолвный вопрос: неужели это правда? В этот момент в доме ощущалось лишь эхо их общей боли.
— У меня нет времени на твои глупые вопросы, — резко ответил Геннадий и, хлопнув дверью, вышел из дома. Но Людмила уже понимала, что прежней жизни больше не будет.
В ту ночь Людмила почти не сомкнула глаз.
Время шло, рождались дети. Сначала Валя, её крик ознаменовал появление новой жизни в коммунальной квартире. Затем последовало двадцать дней разбирательств с полицией, после того как её бывший муж напал на неё из-за отказа дать ему деньги на алкоголь. Потом родился Игорь, в год проведения Олимпиады. Казалось, что всё еще впереди. Но теперь, лёжа в пустой спальне, Людмила чувствовала лишь усталость, накопившуюся за все эти годы.
Она вспоминала прошлое: маленькая кухня, сквозняк из приоткрытого окна, аромат свежих ватрушек. Тогда, если в доме появлялся посторонний запах — духов или табака — муж упрекал её:
— Ты слишком много внимания обращаешь на запахи, Людмила…
Теперь она осталась наедине со своей излишней наблюдательностью, которая стала для неё своего рода даром женщины-детектива.
Валя не смогла промолчать. На следующее утро, как только Людмила вышла в коридор, она уже ждала её возле шкафа:
— Мама, что у вас с папой случилось?
Людмила посмотрела на дочь и вдруг увидела в её чертах себя, молодую и наивную:
— Всё происходило постепенно, Валя. Просто некоторые вещи замечаешь лишь тогда, когда остаёшься совсем одна в тишине.
Дочь сжала губы, словно сдерживая слова, которые давно превратились в слезы. Затем всё же спросила:
— Ты узнала о Светлане? О его делах на даче?
Сердце матери сжалось, но она кивнула коротко и решительно:
— Дети всегда чувствуют. Просто не говорят, чтобы не ранить маму…
— И что ты собираешься делать? — тихо спросила Валя.
Людмила устало улыбнулась, как улыбаются те, кто давно потерял веру в победу:
— Я подожду. Мне некуда спешить.
Неделя тянулась мучительно медленно, словно испытывая её терпение. Геннадий вёл себя так, будто даже рад переменам, и вскоре начал задерживаться на работе допоздна. От его рубашек исходил чужой аромат, а в телефоне случайно мелькнуло сообщение: «Спасибо за вчерашний вечер, дорогой». Она решила больше не задавать вопросов.
Лишь ночами её терзали воспоминания. О том, как легко он умел подшутить, как подмигивал соседке на лестнице, как приносил красную смородину с дачного куста. О том, как однажды они забыли выключить плиту и чуть не устроили пожар.
Измученная, она решила: не будет истерик, криков, разбитой посуды и скандалов у подъезда. Она станет другой. Той, о которой потом скажут — никто и представить себе не мог.
Первым делом Людмила сняла со стены старую семейную фотографию. На ней они с Геннадием на своём первом пикнике: ей двадцать семь, ему тридцать один, Валю держит на руках, а Игорь ползает по траве. Она смотрела на фотографию, словно на музейный экспонат, пытаясь понять, куда исчезла та семья.
Она поехала на дачу одна. Вышла в сад и начала обрывать старые клубничные усы, развязывать привязанные к забору тряпки, которые уже много лет не пугали птиц. На скамейке сидела Светлана, ровесница нового соседского переезда на Калужское шоссе, которая появилась в их кооперативе лет двадцать назад. Яркая женщина, чуть моложе Людмилы, с звонким голосом и всегда рядом с Геннадием.
— Вы за клубникой? — пошутила Светлана, избегая взгляда.
— Я за тем, что принадлежит мне, — спокойно ответила Людмила.
В тот день они не поссорились и не стали выяснять отношения, а лишь обменялись вежливым, отчуждённым взглядом.
Ночью Людмила достала свой старый альбом. Между страницами лежали письма Геннадия, пожелтевшие листья и записки с просьбами купить хлеб. Она читала их, сглатывая горечь, как невкусное лекарство. А наутро отправилась к нотариусу.
Всё прошло буднично и просто. Она забрала из банка накопления, о которых никто не знал, даже дети. Оформила доверенность на всякий случай. И оставила на телефоне голосовое сообщение для дочери:
— Валя, я люблю тебя. Ты взрослая, ты справишься. Прости, если что не так.
Оставшееся время суток протекло в безмолвии. Геннадий вернулся после полуночи – нетрезвый, с багровым, словно после варки, носом и чужим шейным платком в кармане плаща.
– Что, снова допрос с пристрастием? – огрызнулся он.
– Всё в порядке, Гена. Допроса больше не будет.
Она без слов перекинула через плечо старенькую сумку, крепко прижимая ручку к себе.
– А ты куда собралась? – с тревогой спросил он.
– Не беспокойся, я не стану помехой в твоей жизни, – прошептала Людмила, как последнюю фразу в книге.
Дверь затворилась за ней тихо, без стука – как колышется покрывало на дачном ветру.
Валентина обнаружила отсутствие матери только утром. В квартире царила гнетущая тишина: ни привычного маминого кашля, ни кофейного аромата. Всё словно замерло. Геннадий с угрюмым видом сидел за столом:
– Не знаю, где она. Может, у подруги. Бабы такие, любят преувеличивать, – произнёс он злобно, но с дрожью в голосе.
Лишь на следующий день дочь нашла записку: «Всё тебе отдала, Геннадий. И юность, и здоровье, и тридцать один год. Теперь возьми и пустоту. Я ухожу туда, где меня больше не будет».
Валя опустилась на стул на кухне, закрыв уши руками, чтобы не слышать крика. Потому что понимала: мать одержала верх, но осталась совершенно одна со своей обидой.
Миновала неделя. Всё будто замерло – предметы интерьера, изношенный плед на диване, даже старый кот, привыкший встречать Людмилу у порога, не мог понять, почему в доме тихо, как будто здесь никто не живёт.
Валя носилась между работой и домом родителей, как загнанная. Подруги пытались развлечь, но безуспешно. Геннадий молча пил чай, машинально растирая пальцем влажное пятно на столешнице. Он не знал, что сказать дочери, не понимал, зачем ему теперь свобода, когда в шкафу осталась лишь половина прежних вещей.
На седьмой день пришёл полицейский – зафиксировал заявление о пропаже человека. Валя едва не закричала, что это ошибка, что мать просто уехала, что скоро вернётся. Но слова застряли в горле.
Соседка с четвёртого, баба Дуся, встревоженно заглянула вечером:
– Ой, Валюш, я видела Людмилу в аптечном пункте, взяла сразу два препарата какие-то… Может, давление опять?!
Её слова, словно скрежет по стеклу, вытащили из сознания Вали беспокойство вперемешку с отчаянием.
В те дни Людмила никому не отвечала на звонки. Телефон валялся разряженным, она сжимала его в руках так сильно, будто пыталась выжать из него весь смысл последних лет. На новом месте, в небольшой съёмной комнате – вдали от семьи, города, даже звука знакомого лифта – всё было чужим.
По вечерам она бродила к парку, где за тонкими липами тянулась скамейка – простая, облупившаяся, с выцветшим от солнца деревом. Незнакомые люди, чужие разговоры. Она слушала их невнимательно, пытаясь почувствовать хоть какое-то сочувствие к миру.
Каждый вечер Людмила доставала свой фотоальбом – тот, что тайком взяла с собой в сумку. Пересматривала старые снимки: вот полный Геннадий с удочкой, вот маленькая Валя смешно хмурит брови, вот она сама, двадцатичетырёхлетняя, робко смотрит в камеру.
– Ты меня победил, Геннадий, – шептала она в темноте. – А я – себя.
Дни тянулись без особого смысла. Людмила пыталась устроиться на работу – предлагали только ухаживать за больными или детьми. Она не жаловалась, не звонила дочери: справлюсь сама, я всю жизнь сама.
Слухи быстро разнеслись по родному городу. Кто-то видел пожилую женщину на автовокзале – узнавала про автобус до Калуги, кто-то слышал, как она спорила с кассиром, неуверенно пересчитывая мелочь в руке.
Геннадий за это время словно уменьшился в размерах: похудел, осунулся, бродил по дому, повторяя одни и те же слова:
– Зачем? Почему?.. Разве я это заслужил?
Дети не могли простить ему ни измену, ни растерянность: Валя смотрела на отца исподлобья, Игорь не отвечал на звонки, хотя его собственная жизнь была почти такой же – безразличный брак и пустые разговоры.
Как-то вечером в дверь постучалась Светлана.
– Гена, ну хватит устраивать цирк, я пришла поговорить по-человечески.
Он поднял на неё потухшие глаза – в них было столько вины, что Светлана отступила на шаг:
– Ты думал, что без Люды легко убежишь в новую жизнь?
– Мы с ней тридцать один год… Я всё рассчитал, а она теперь как будто разбилась на тысячи осколков, и у каждого свой острый край…
Светлана молча ушла. Ей, как оказалось, тоже никто не нужен – ни чужое горе, ни чужие осколки.
Потом были поиски. Объявления с фотографией Людмилы на дверях подъезда, сообщения на местных форумах, «просим сообщить, если кто видел». Валя уткнулась лицом в подушку, впервые за сорок один год рыдала навзрыд, как в детстве, когда отец ушёл в свой первый запой.
Людмила медленно угасала в своей комнатушке. Вела дневник: «Я проснулась – и никого нет». День за днём повторялись одни и те же действия: аптека, магазин, скамейка в парке.
Однажды, в октябре, она увидела воздушный шарик – девочка лет шести смеялась, бегала вокруг матери, дёргала её за руку:
– Мама, быстрее! На качели, ну пошли же!
Глядя на это, Людмила улыбнулась сквозь слёзы: вот в чём суть жизни. Проходит, уходит, растворяется… А ты остаёшься – лишь с болью, которая не отпускает.
В маленькой комнате её обнаружили через месяц. Соседка за стеной вызвала полицию – неделя тишины, никакого движения.
Валя приехала за телом. За окном моросил дождь… Целлофановый пакет с дневником. Пара фотографий – всё, что осталось. Записка: «Не жалейте. Только просите не повторять».
Траурная речь на похоронах была короткой. Говорила Валя, голос дрожал – то от апатии, то от бессилия, которое одолевает, когда уже ничего не исправить.
– Она была… человеком, – запнулась она, – который умел прощать. Но и уходить умела тихо.
Геннадий стоял неподалёку, руки скрещены на груди, взгляд пустой – куда-то мимо людей, в пустоту.
Он не плакал, только губы иногда подрагивали – то ли от злости, то ли от страха остаться в одиночестве. Его жизнь закончилась тем, чего он совсем не ожидал: абсолютной пустотой.
В родном доме теперь всё шло наперекосяк. На ковре валялись варежки Игоря, как воспоминание о детстве. Валя долго смотрела на кухонный стол – там лежала ложка для сахара, чашка, которую последний раз держала мать. Казалось, мама сейчас войдёт из соседней комнаты и с упрёком скажет: ну сколько можно стоять без дела, займитесь чем-нибудь!
Игорь после похорон так и не смог найти слов, чтобы поговорить с отцом. Он уехал работать за границу, надеясь «перезаписать» жизнь, как старую кассету. Его лицо всё чаще мелькало на экране телефона, но сам он был будто в другом измерении – далеко, где ни боль, ни прошлое не догонят.
Валя осталась со своей болью – со злостью на отца, с горечью о несбывшемся материнском счастье. Бродила по пустым комнатам хрущёвки, молча перечитывала письма матери и думала, как всё неправильно:
как можно жить рядом – и быть такими чужими?
Геннадий быстро сдал. Пытался позвонить Светлане – она не брала трубку. Все его приятели незаметно исчезли, а новые, случайные дачные «собутыльники», один за другим уходили в небытие. Пенсия стала его единственным собеседником: долгие беседы с телевизором, старое кресло, крошки на животе. Но тишина становилась всё более гнетущей…
Иногда ему казалось, что он слышит шарканье тапок Людмилы – именно то, короткое, со смешным посвистыванием; вот она вошла в комнату, сейчас вздохнёт и поправит подушку. Но это были лишь воспоминания – воспоминания, спрятавшие в каждый угол комнаты частицу посмертной вины.
Соседи теперь тихо переговаривались о семье:
– Вот, жили-жили, а всё из-за другой…
– Оставил жену в старости, а она пропала…
– Детей жалко, маму жалко, а его… пусть теперь расхлёбывает сам.
Боль, с которой всё началось, не исчезла – она растворилась в воздухе их квартиры, осела на выцветших обоях, прочно въелась в память их детей.
Слишком хорошо все знали: предательство не проходит бесследно. Оно доживает свой век в каждом взгляде, в каждом молчании.
Валя не находила себе места. Иногда она пыталась убедить себя простить, но всякий раз возвращалась к тому дню, когда увидела мамино письмо. Вспоминала, как мать в детстве брала её за руку и вела по улице; как шептала: «Никогда не делай вид, что тебе не больно – так только хуже…»
Она не смогла простить. Ни отцу, ни себе.
Год спустя в доме не осталось отголосков былого счастья. Одну из комнат сдали студентам – пусть сталкиваются в быту, чтобы хоть кто-то создавал шум. Отец редко выходил на улицу.
В годовщину смерти Людмилы Валя принесла букет полевых цветов. Присела на скамейку возле могилы.
– Мама, – прошептала она, – скажи, пожалуйста, как жить дальше? Почему больнее всего становится не тогда, когда уходят, а когда понимаешь, что возврата нет?
Где-то в холодном московском небе сжалась стая птиц. Валя смотрела им вслед, чувствуя, как чужая пустота становится её собственной.
А жизнь вокруг продолжалась – маршрутки, очереди в поликлиниках, чужие лица в магазине. Только для них, для семьи Людмилы – радость стала недостижимой. Судьба, как часто бывает в женских судьбах, не пощадила никого.
Не принесла ни очищения, ни новой любви, ни долгожданного освобождения.
Оставила только боль. И пустоту.