Каждую ночь она гребла по тёмной реке, где лёд трещал под лодкой, как предательство.
Днём — просто баба в платке. А ночью — молчаливая тень в самодельной барже, уносящая раненых и мёртвых с той стороны.
Она не искала подвига. Она искала мужа.
Он был на том берегу. И не знал, что она — совсем рядом.
Зима в тех местах не имела начала. Она не приходила — просто сжимала горло и держала. С середины октября, когда лужи становились зеркалами, до апреля, когда по этим зеркалам трещинами шли чьи-то следы.
Но январь — был особым. Январь не прощал.
Ночь.
Река без имени, потому что давно перестали звать её по-человечески. Для женщин в Залесье это просто Она.
Она — чёрная, бездна, волчица. Живёт подо льдом, ждёт.
Ирина стояла по колено в снегу на берегу, закутав лицо шарфом до глаз. Рядом — две другие: Аграфена и Лиза. Три лодки, три пары женских рук, и одна цель — переправа.
— Сегодня шестой раз, — хрипло сказала Аграфена, встряхивая примёрзшие рукавицы. — Трое не вернулись. Заметили?
— Не считай, — ответила Лиза. — Считать — примета плохая.
Ирина молчала. Ей нечего было сказать. В её груди — не страх и не отчаяние. Там был лёд. Прямо под сердцем. Сжался с той самой минуты, как узнала — Пашка, муж её, в госпитале на том берегу. Всего-то пятнадцать километров. Но туда — как на Луну.
Каждую ночь она шла. Не за пайком, не за благодарностью. За ним.
Они оттолкнулись молча. Лёд под полозьями баржи скрипнул, потом — вода, вязкая, густая. Вёсла вгрызались в чёрную гладь, и каждая капля — как нож. На борту — ящики. Запрет спрашивать, что в них. Но все знали: патроны, бинты, мины. Иногда — письма. Иногда — живые.
Ирина гребла, считая вдохи. Раз. Два. Три.
Луна плыла где-то сбоку, мутная, как мутный глаз умирающего.
— Не смотри вверх, — прошептала себе. — Смотри в воду.
На середине — туман.
Всегда. Как будто река знала: здесь — самая слабая точка. Здесь ловит, ломает, здесь пропадают. Тут и Фёдорова исчезла. Тут — Мальцева ушла под лёд.
— Не останавливайся, — шептала она. — Не смотри назад.
Сзади — всплеск.
Ирина дёрнулась. Сердце кольнуло. Вёсла выскользнули — одна ладонь ободралась до крови. Зубы стиснуты. Не остановилась.
Аграфены лодка — сзади. Но звуков больше нет. Тишина — страшнее крика.
Ирина оглянулась.
Никого.
Они добрались. Переправа прошла. Или почти.
На берегу — военные. Груз забрали быстро, как воры. Один офицер бросил взгляд на Иру, как на стену.
— Назад сразу, — сказал. — Через полчаса поедет важный человек. Срочно.
— А женщины? — Лиза, бледная, губы синие. — Мы отдохнуть...
— Отдохнёте потом. Страна отдыхает только в могиле. Поняли?
Ирина села на край лодки. Рука пульсировала от крови.
Важный человек...
— Кто?
— Не твоё дело, — ответил офицер. — Жди. И не спрашивай.
Она ждала.
Лодка покачивалась у причала. Снег валил. Слепой, беззвучный.
И вот появился он.
Высокий, с повязкой на лице. Пальто чужое. Шапка натянута до бровей.
Он сел в лодку — молча.
Но Ирина уже не дышала.
Потому что узнала походку. Узнала руки. И этот — будто случайный — взгляд, короткий, как вспышка.
Пашка.
Тот самый. Живой. В метре от неё.
Но он не узнал её.
Не посмотрел.
Не назвал по имени.
Ирина отвернулась к воде. Лёд под её сердцем не растаял. Он только хрустнул.
***
Баржа шла обратно — медленно, как сон под утро. Вёсла стучали глухо, будто били в грудь. Лиза за кормой, всё чаще сбивалась с ритма. Ирина — на носу, глядит прямо вперёд, в чернильную пустоту.
Он сидел между ними, как вещь. Ни слова, ни взгляда. Только пальцы, тонкие и в ссадинах, держали ремень от рюкзака, будто боялся, что отнимут.
— Замёрзли? — спросила Ирина глухо, не поворачивая головы.
Он кивнул. Не ей — воздуху.
— Там... в госпитале вас не держали? — ещё тише.
Молчание.
— Просто... я думала, всех отпускают. Когда становятся на ноги. А вы…
— Я не из госпиталя, — сказал он. Голос был хриплый, будто проржавел. — Я с Синявинских болот. Меня вытянули месяц назад. До этого — лес. Полтора года.
Ирина не повернулась. Но в ней уже трещало всё.
Полтора года… Лес…
— Вас как звать? — спросила Лиза сзади. Просто, по-человечески.
— Артём, — быстро ответил он. — Артём Семёнов.
У Ирины задёргалось веко. Пашка — Павел Николаевич Костров. Она шила ему гимнастёрку в сорок первом, на прощание. Она знала родинки у него под лопаткой. И голос его знала — до последнего вздоха.
— Раньше на гражданке кем были? — уже равнодушно спросила Лиза.
— Столяр, — коротко.
И снова вёсла, и снова вода.
Ирина слышала, как сердце бьётся не в груди, а в горле. Лжёт. Почему? Зачем?
Они дошли. На берегу — девчата с керосинками, трое парней с волокушами, старшина с тетрадкой.
— Что за пассажир? — спросил.
— Артём Семёнов, — Ирина обернулась, глядя в лицо мужчине. — Сказал — столяр. Из болот.
— Документы есть?
Тот кивнул, достал потрёпанную бумажку. Старшина мельком глянул.
— В казарму двадцать шестую. Завтра пусть к коменданту. Всё. Свободны.
Он прошёл мимо Ирины. Близко, как никто не ходил. Но даже не остановился.
Ирина стояла, как вкопанная. Снег шёл ей в лицо, руки уже не чувствовали ничего.
— Кто он? — спросила Лиза, подходя сзади. — Ты ж на него всю дорогу смотрела, как на привидение.
Ирина не ответила. Губы не слушались.
Утром она встала раньше. В комендатуру пошла сама, не спрашивая разрешения. При ней был обрывок письма — последний от Пашки, с линией фронта, с его рукой. «Целую. Жду встречи. П.»
Комендант, краснолицый, жующий что-то, поднял бровь:
— Семёнов? А что он тебе?
— Просто... я знаю одного человека. Он очень похож. Пропал два года назад.
— Ты думаешь, это он?
— Я — не думаю. Я знаю. Только он врёт.
Комендант почесал щёку:
— Много у нас таких. Полсотни только в этом районе. Кто по пулям, кто по болоту, кто из плена вылез. Не все хотят быть собой. Кто-то дом сгорел. Кто-то семью потерял. А кто-то — сам стал другим. Не полезай.
— Я полезу.
Он выдохнул, отодвинул папку:
— Хорошо. Он дежурит на складе с боезапасами. Сегодня вечером. Если не боишься — иди. Только смотри, Ирина... Люди с того берега — это уже не те, что ушли. Там у всех что-то умерло.
Склад стоял отдельно. В снегу — только две тропки: к двери и обратно.
Ирина вошла без стука. Внутри — лампа, пара ящиков, и он.
Стоял у окна. Куртка нараспашку, плечи узкие. Услышал — не обернулся.
— Артём, — сказала она.
Он повернулся. Тот же взгляд. Но теперь — осторожный, колючий.
— Вы меня узнали.
Он молчал.
— Ты — Пашка, — выдохнула она. — Павел Костров. Муж мой. Садовник из Ямки. У тебя был шрам под подбородком, ты играл на губной гармошке и пел фальшиво. Ты... ты не умер.
Он медленно подошёл. Смотрел в её глаза. Долго.
Потом тихо сказал:
— Павел Костров погиб. Я его хоронил.
— Ты лжёшь. Я чувствую.
Он качнул головой.
— Ты чувствуешь того, кого уже нет. Я не он. И никогда больше не буду.
Ирина вышла в ночь. Снег ложился на лицо, как саван. В груди снова был лёд. Но теперь в нём появлялись трещины.
Он жив. Но он — мёртв. Или просто боится?
Она шла к реке.
К той самой воде, где каждую ночь — между смертью и надеждой.
И шептала:
— Я всё равно переправлюсь. Даже если ты — другой.
***
Ночь была тише обычного. Даже ветер утих, будто прислушивался. Река лежала в ожидании — не спала, нет. Она как зверь: свернулась в кольцо и затаилась. Тонкий лёд на поверхности дрожал под ногами, как кожа на барабане.
Ирина сидела в лодке, сжимая весло, будто оно могло вылечить боль в груди. Справа — Устинья, молодая, весёленькая ещё недавно, а теперь с губами синими и взглядом куда-то в пол. Слева — Лиза, тише обычного. Позади — ящики. Шепнули: связь, приборы, важное. Ни одного человека. Только груз. Но тяжелее, чем раненые.
Ирина не спешила. Она знала: когда вода молчит — берег говорит.
— Страшно? — спросила Лиза. Словно случайно.
Ирина не ответила сразу. Посмотрела на небо. Там, между рваными облаками, была одна звезда. Как гвоздик, прибитый к чёрному потолку.
— Не страшно. Жутко, — сказала наконец. — Страх — он быстрый. А жуть — это когда тебя долго, медленно ест. По капле.
— Это из-за него, да? — Лиза не смотрела в глаза, но Ирина поняла, о чём она.
— Не знаю, — призналась она. — Если бы я точно знала, что он умер… наверное, стало бы легче. А так — будто живое существо между нами встало. Молчит и дышит.
На середине реки — наледь. Скрежет под дном, будто кости трёт кто-то. Слева — вспышка. Не прямо в них — вдали, но всё равно сердце вздрогнуло.
— Быстрее, — прошептала Устинья. — Пожалуйста. Мне снится, будто я в воде, а подо мной — лица. Детей. Женщин. Открывают рты, а звука нет.
— Это не сны, — хрипло сказала Лиза. — Это память.
— Мы ведь все умрём, да? — спросила Устинья. Совсем тихо. — Не сегодня, так завтра.
— Нет, — ответила Ирина. — Не все. Те, кто помнит, ради чего всё это — останутся. Они живут дольше всех. Даже если их уже нет.
Берег был чужой, тёмный, как заброшенная изба. Ни одного фонаря. Только тень, вышедшая из кустов.
— Шифровальщик? — спросила она.
Тень кивнула. Голос — женский, молодой:
— Сюда. Быстро.
Трое мужчин — молча, быстро — выгрузили ящики. Один из них — с перебинтованной рукой, посмотрел на Ирину пристально:
— Вы — Фёдорова?
— Да.
— Это вам, — протянул конверт. Плотный, армейский.
Она взяла. Руки дрожали. Не от холода.
Письмо. Запечатанное. Не похоже на похоронку. Слишком аккуратное. Слишком человеческое.
Он кивнул:
— От шифровальщика. С той стороны. Сказал — срочно. Только вам.
Обратно шли быстрее. Река рычала — видно, рассердилась, что не утащила. Но лодка шла, как по наитию. Весла — как продолжения рук. Молчание — как броня.
Устинья заснула. Лиза — молчала. А Ирина смотрела на письмо, будто оно могло говорить само. Но не раскрывала. Пока нет.
На берегу — обычная перекличка. У кого пальцы не шевелятся, кого в баню, кому в санчасть.
Ирина ушла в сторону. Открыла письмо уже в сарае, где сушили одежду.
Всего три строки. Человеческим, нервным почерком:
«Он спас мне жизнь. Молчал под пытками. Но после — не мог больше быть собой. Не ищите в нём прежнего. Он — не мёртв. Но не жив. Простите его, если сможете.»
— «К.»
Ни подписи. Ни объяснений. Только буква.
Ирина села прямо на ящик. Бумага дрожала в руках. Лёд внутри начал трескаться. Потекла не вода — слёзы. Тихие. Горячие. Противоречивые.
Павел жив. Но не Павел.
Она вытерла лицо, сложила письмо. И прошептала:
— Я всё равно буду ждать. Хотя бы не тебя. Хотя бы того, кто ещё может вернуться.
***
С тех пор как Ирина прочитала письмо, всё в ней изменилось — не видно было снаружи, только тени на лице потемнели. Она шила, грела воду для раненных, ходила на ночные рейсы — но будто в глубине что-то тихо перегорело. Не сломалось. Просто перегорело, как фитиль в лампе.
Она не показывала письмо никому. Даже Лизе, хоть та и смотрела вопросительно, будто чувствовала — в Ирининой груди теперь поселилась чужая тишина.
А на реке — всё то же. И всё хуже.
На шестой день после рейса с тем письмом пропала лодка Настасьи Кругловой. Нашли весло, заледенелое, как кость. И обрывок платка.
— Опять прорвали оборону, — шептали в санчасти. — И с той стороны, и с этой.
У всех в глазах — усталость. Не физическая. Глубже.
В ту ночь, когда снова позвали к переправе, Ирина колебалась впервые. Стояла на берегу дольше обычного. Руки тянулись к лодке, но ноги — будто примерзли.
— Ты пойдёшь? — спросила Лиза. — Или…
— Пойду. Пока не встанет лёд. Тогда уже не будет смысла.
Она не сказала вслух: «Пока хоть кто-то там». Не сказала: «Пока есть надежда, пусть даже ложная». Не сказала: «Может, он где-то совсем рядом. Может, слышит, как я гребу».
В ту ночь им дали пассажира. Не раненого. Не офицера.
— Агитатор, — прошептали. — Художник. Едет туда писать плакаты. Поднимать боевой дух.
Мужчина был высоким, молчаливым. С портфелем и каким-то странным взглядом — не военным. Не деревенским. Каким-то… наблюдающим.
Когда лодка оторвалась от берега, он сказал негромко:
— Красиво. Даже страшно красиво. Снег, лёд, звёзды, и вы… трое в лодке. Как миф какой-то.
— Не до красоты, — бросила Ирина. — Тут не художества. Тут всё по-настоящему.
Он не обиделся. Достал из кармана блокнот. Начал рисовать.
— Я потом покажу. Если доплывём.
— Не «если». Мы — всегда. Не вернулись — не мы.
Посреди реки — туман. Такой густой, что лица терялись.
А потом — как выстрел в ухо — рёв мотора. Слева.
— Немцы! — вскрикнула Лиза.
Лодка затряслась. Волна. Тот, моторный, не увидел их, но прошёл слишком близко. Затопило борта.
Пассажир вскочил, едва не опрокинув лодку.
— Сидеть! — рявкнула Ирина. — Все вниз! Гребём в глухой затон!
Лёд трещал. Воздух — как стекло, вот-вот лопнет.
Но добрались. Втиснулись в заросли камыша, затаились. Пассажир вытирал лоб, блокнот намок.
— Вот она, правда войны, — пробормотал. — Не в лозунгах. В страхе. В женщинах с веслом.
Он вдруг посмотрел на Ирину, как будто по-другому:
— Вы ждёте кого-то, да?
— Не ваше дело.
— Простите. Просто… я рисую лица, чтобы помнить. А у вас — лицо человека, который всё помнит. Даже то, чего не было.
На том берегу их встретили молча. Разгрузили. Мужчина кивнул на прощание:
— Если вернётесь — скажите, как там мой рисунок. Может, высох. Может, стёрся.
Ирина смотрела ему вслед. Он даже не знал, как близко прошёл к истине.
Вернувшись, она долго сидела одна. Под лампой, где когда-то чинили носки и бинтовали раны.
Развернула письмо снова. Внутри, в складке, заметила едва различимый след. Как отпечаток. Не чернила. Запах.
Мужа.
Она подняла глаза. В голове будто вспыхнул голос, еле слышный:
«Не ищи меня. Я остался там. Ты должна идти дальше».
И она вдруг поняла: это письмо — прощание. Настоящее. Не смерть — а отпускание.
Утром пошла к реке.
Села на причал. Лёд у берега начинал вставать.
Ирина бросила в воду письмо. Бумага закачалась. Лёд не принял сразу.
Но потом — взял.
А сверху, будто на ответ, — крик птицы. Над рекой. Белая чайка? Нет — лебедь. Один. Пролетел низко. Почти коснулся воды.
Ирина закрыла глаза.
— Прощай, Павел, — прошептала. — Я теперь жива.
***
В ночь на девятнадцатое января Ирина снова была на воде.
Сколько раз она гребла в этом молчании, где пули — только воздух, а смерть — обычное дело? Сколько лиц мелькало в темноте, исчезало — без следа, без могилы?
Лёд под лодкой трещал, как старые кости, но держал. Держал пока что. Как держала она — себя, вёсла, своих людей.
Теперь на каждом рейсе с ней была Лиза. Молодая, смуглая, с красным платком под валенками — не по уставу, но тепло. Она не умела бояться, не умела молчать, и каждый раз перед выходом говорила:
— Живыми пойдём — и живыми вернёмся. Не сегодня наша очередь.
Ирина молчала. Очередь не выбирают.
Груз той ночью — ящики. Большие, тяжёлые, с закрученными пломбами. Солдат при погрузке сказал шепотом:
— Это, девки, не снаряды. Это — рация. Новая. Шифрованная. Специальная. От штаба до передовой — прямая линия будет.
— И с ней мы, значит, поплывём? — переспросила Лиза, поднимая брови. — Чтобы было кому рапортовать, если не доплывём?
— Не умничай. Это — приоритет. Охраняйте, как сердце.
Они оттолкнулись от берега. Вёсла вошли в чёрную воду, как иглы — в ткань. Лодка пошла по руслу, между кромками льда.
Небо заволокло. Снег — не как хлопья, а как мука — тонкий, всепроникающий. Глаза резало. На расстоянии вытянутой руки — уже тьма.
— Как будто мир закончился, — сказала Лиза. — Смотри, Ирина, даже берегов нет. Только мы и этот чёртов ящик.
— Тихо. Не сбивай дыхание.
— А ты не боишься?
Ирина не ответила.
С тех пор, как она отпустила Павла, как бросила в лёд письмо — её не мучила тревога. Было больно, да. Было страшно — иной раз. Но внутри появилось что-то другое. Покой. Как у воды подо льдом: она есть, хоть и не видно.
Ирина почувствовала это раньше, чем услышала. Напряжение в воде. Воздух сгустился, как перед грозой. И — да, вот оно: мотор.
— Слева! — крикнула она.
Лиза обернулась.
— Это не наш.
Они выключили фонарь. Прижались к борту. Лодка скользила в тишине, как тень. Мотор всё ближе. Немецкий катер. Маленький, но с прожектором.
— Видят! — прошептала Лиза.
— Нет. Спокойно.
Они затаились. Только дыхание, только снег. Катер проскочил рядом. Прожектор пронёсся по воде — мимо. Ушёл.
Но откуда-то сбоку — плиииись!
Выстрел. Потом второй.
— Они стреляют на звук! — крикнула Лиза. — Слепые, но опасные!
— На дно!
Они легли в лодке, прижавшись к холодным доскам. Ирина сжимала в руке весло — как оружие. Не попали. Пока нет.
Потом стало тихо.
— Всё, ушли, — прошептала Лиза. — Или ждут. Может, хотят выждать, добить.
— Режем путь. Через узкий канал.
— Лёд тонкий.
— Лучше лёд, чем пуля.
Они свернули с основного русла. Канал, как артерия, вёл через заросли, где даже день не пробивается. Воды по щиколотку, берега — как стены. Лодка шла с натугой.
И тут — треск.
Лодка осела. Вода рванулась через борт. Ящик — накренился.
— Держи! — закричала Ирина.
Лиза вцепилась в груз, но его тянуло в воду.
— Нет! Это — связь! Это — живые! — вскрикнула она.
Но Ирина уже прыгнула по пояс в воду, подхватила ящик, втащила обратно. Одна рука — будто онемела. Холод схватил за плечо, будто тиски.
Они выбрались на лёд. Дальше — тащили лодку.
Потом — снова в воду. До берега — триста метров. Метр за метром, как на фронте.
Когда добрались — час был утренний. Снег заканчивался.
Их встретили двое связистов. Забрали ящик, не сказав ни слова.
Один только спросил:
— Обморожение есть?
— У неё — плечо, — ответила Лиза. — Но сердце — цело.
Ирина не улыбнулась. Она просто посмотрела на реку. И вдруг почувствовала: сегодня была на грани. Совсем рядом.
— Сегодня мы остались живы, — прошептала она.
Лиза села рядом.
— А в следующий раз — может, они не заметят. Не успеют.
— Или мы не смолчим. И это — победа.
Они вернулись, мокрые, синие от холода. Девчонки в хате запели «Ой, то не вечер», как всегда. Только в голосе — дрожь.
Ирина легла на нары. Тело — будто не её. Но душа… душа впервые за долгое время чувствовала: она жива. По-настоящему.
***
В феврале лёд стал капризным.
То держит, как железо, то проваливается под пустой лодкой. То скользкий, будто натёрли салом, то цепкий, как наждак. С ветром стало хуже — рвётся в лицо, в глаза, лезет под платок. Даже день — как сумерки. А ночь… будто никогда и не кончается.
Но не в погоде было дело. Что-то изменилось. В людях. В воздухе. Что-то тревожное, зыбкое.
— Нелюдимый февраль, — сказала однажды старая Ульяна, когда на берегу собирались к очередному рейсу. — В нём беда сидит. И глаза у неё — как у ворона. Умные, чёрные и ждут.
— Бабка, не сгущай, — отмахнулась Лиза. Но Ирина услышала. И запомнила.
В тот день приказали взять с собой попутчиков — команду военных связистов, семь человек, и груз — две коробки, закутанные в брезент. Все молчали, даже офицер. Один из солдат нервно грыз ногти.
— Что в ящиках? — спросила Лиза, прикидывая вес.
— Не ваше дело, — буркнул офицер.
— А нам их вести.
— А вам — вернуться живыми. Справитесь — узнаете.
Никто больше не шутил.
Река была тише, чем обычно. Подозрительно тише. Ирина знала: перед бурей — всегда тишина. Она вглядывалась в берег, в лёд, в небо. Искала знак. Но всё молчало.
На середине — внезапно: тень.
Второй катер. Немцы. Другой маршрут. И — выстрелы. Много. Плотно.
— Уходим! — крикнула она.
Лодка рванулась вбок. Лиза — к вёслам. Мужики — навалились, гребут руками. Пули — как град. Брызги — как кровь.
Один из солдат вскрикнул — его задело. Второй рванулся к ящику, упал, и… вспышка. Ящик вспыхнул, как керосин.
Огонь на воде. Связист кричит. Лодка горит. На реке — огонь.
— Прыгай! — Ирина толкнула Лизу. Та ушла под воду.
Сама схватила ближайшего — офицера — и, не думая, шагнула за борт.
Лёд ударил в грудь. Вода — как смерть. Темно. Без дыхания.
Когда Ирина очнулась, снег валил хлопьями. Она лежала на берегу, в промёрзшей шинели. Кто-то поджёг кусты — для тепла. Рядом — два выживших связиста и Лиза, босиком, в одной рубашке, с обожжёнными руками.
— Всё? — прохрипела Ирина.
— Всё, — ответила Лиза. — Ушли. Ящик сгорел. Мужики… почти все.
— Зачем же…?
Один из связистов наклонился к ней.
— Там была не техника. Там был приказ. Документы. Новый план контрнаступления. Карты, шифры. Нам велели — на тот берег, через вас. Без радиосвязи. Тайно.
— И теперь? — спросила Ирина.
— Теперь… теперь никто не знает, как наступать.
Ирина молчала.
Горло жгло. Не от холода. От бессилия.
Потом она медленно встала. Подошла к воде. Снег всё шёл. Молча, как траур.
— Я не лодку потеряла, — прошептала она. — И не рейс. Я — себя потеряла. Ту, что могла всё. Что верила, будто если грести — доплывешь.
Лиза встала рядом.
— А я вот думаю… мы выжили. Значит, доплыли. До дна — но и обратно. Может, мы теперь — другие?
— Другие, — кивнула Ирина. — И мне страшно, какая я теперь.
Они вернулись на исходный берег. Хата была полупустая. Ульяна, заваривая кипяток с солью, сказала:
— Февраль. Он такой. Через него — как через огонь. Кто прошёл — уже не тот. Но нужный. Остальным.
Ирина выпила. Губы дрожали. Но сердце било — живое.
— А муж мой… — вдруг прошептала она. — Всё ещё на том берегу?
— Ты не знаешь?
— Нет.
Ульяна покачала головой.
— Пришла весточка. Он — в передвижном госпитале. Жив. Вроде как — поправляется.
Ирина закрыла глаза. А потом — засмеялась. Сухо, глухо, горько. Но по-настоящему.
— Значит, я доплыву. Хуже уже не будет.
— Бабы всё могут, — сказала Ульяна. — Даже доплыть через февраль.
***
В начале марта река повела себя странно. Лёд дышал. Трескался без причины, будто снизу кто-то стучал. Вода поднималась, и мороз будто ослабел — но не в облегчение, а как затишье перед бедой.
— Весна ранняя будет, — сказала Ульяна, глядя в мутное окно. — Но злая. Такая, что трава не осмелится расти.
Ирина не спала вторые сутки. Сначала помогала хоронить Петра — того связиста, что держал ящик до последнего. Потом таскала дрова, потом — пекла лепёшки для командировки. Всё, чтобы не думать. Чтобы не возвращаться в огонь, что вспыхнул у неё внутри той ночи.
А ночью пришёл гонец.
Молоденький, в обмотках, с лицом, обкусанным ветром. Протянул смятую бумажку.
«Медицинская станция №31. Госпиталь. Состояние тяжёлое, но стабильное.
Фёдоров Александр Петрович. Спрашивал об Ирине».
Она перечитала трижды. Потом ещё. Пальцы сжались в кулак.
— Дайте мне лодку, — сказала она начальнику переправы. — И хоть одного солдата. Я должна туда.
— Лёд не держит. Бредишь?
— Я доплыву. Мне нужно сказать ему, что я жива. Что рядом. А потом — хоть на дно.
С ней пошёл Васька, немой с детства, но крепкий, как бык. Плавал хорошо, молчал лучше. Ирина доверяла ему — он был из тех, кто держит слово, даже если не говорит его.
Снарядили лодку наспех. Положили на дно цинк с патронами — чтобы был повод. На всякий случай.
— Если не вернётесь до утра — списываем, — сказал дежурный.
— Не пишите раньше времени, — отозвалась Ирина. — Мы — живучие. Нас смерть давно за знакомых держит.
Ночь была тихая. Ледяная вода стояла, как застывшее стекло. Над рекой — туман, густой и густой, будто кто-то в небе разлил молоко.
Они гребли молча. Только капли с вёсел — цок-цок, как шаги на пустом вокзале. Ирина ловила слухом каждое шорох — но было пусто. Слишком пусто.
— Не нравится мне это, — прошептала она. — Река затаилась. Ждёт.
И в этот момент — всплеск.
Рядом, в темноте — чья-то лодка. Без фонаря. Без флага.
— Свои? — крикнула она.
Ответа не было. Только звук — щёлк.
Затвор.
— Немцы! — прошипела Ирина.
Выстрел. Пуля свистнула над самым ухом. Васька нырнул — не раздумывая. Ирина — влево, на весло, чтобы сбить цель.
Ответный выстрел. Её вёсла трясутся. Один осколок — в плечо. Обожгло, как кнутом.
Она схватила цинк, рванула из лодки, нырнула. Вода вмиг отобрала дыхание.
Тьма. Гул в ушах. Лёд над головой.
Но она знала: выныривай — чуть правее, по течению. Там, где камыш.
Она вынырнула — и ледяной воздух ударил, как нож. Рядом — берег. Чужой. Вражеский. Но цель близко.
Госпиталь она нашла под утро.
Огромная изба, полузасыпанная снегом, окна заклеены крест-накрест. Медсестра в ватнике, с кругами под глазами, посмотрела на Ирину, как на привидение.
— Ты откуда, мать?
— Я... из-под Гатчины. Мне к мужу. Он тут, в списках. Фёдоров.
— Заходи, если не боишься.
Он лежал в углу, под серым одеялом. Лицо в бинтах, только губы и глаза — видно. Худой. Бледный. Почти прозрачный.
Но глаза — те самые. Синие, упрямые.
— Саша, — прошептала Ирина.
Он открыл их. Мгновение — он не верил. Потом — дёрнулся. Оскалился в усмешке.
— Ты... ты? Снится?
Она опустилась на колени. Положила ладонь на его плечо.
— Нет, не снится. Я рядом. Всю зиму была рядом.
Он выдохнул. Глаза наполнились. Ирина — тоже. Слёзы замёрзли на щеках.
— Ты не должна была... Ты ж могла...
— Могла. Но не захотела.
— А теперь?..
— А теперь мы живы. И это всё, что надо. Остальное — переживём. Даже весну.
Они сидели рядом, как будто между ними не было месяцев, рейсов, смерти и рек.
А за окном, в бледном небе, расплывалось солнце. Тихое, робкое, будто само боялось начать весну.
***
Весна пришла внезапно — не по календарю, а по звуку.
Река зашевелилась, как будто зевнула после долгого забытья. Лёд трещал, пел глухим басом, вздыхал. Казалось, что у воды — своя жизнь, и она просыпается, чтобы смыть следы войны.
В деревне говорили:
— Всё, навигации конец. Кто не успел — пусть молится.
Ирина молчала. Успела.
Она возвращалась одна. В той же лодке. Без груза. Васька не всплыл. Пуля или холод — всё равно. О нём помянет, как о брате. Когда-нибудь. Сейчас — не может.
На берегу её встретили без слов. Дежурный только кивнул. Кто-то всучил ей чашку чаю. Горячий. Обжигал, но вызывал жизнь.
— Жива? — спросила Ульяна.
— Почти, — ответила Ирина.
— Он?
— Жив. Лежит. Сказал, будет ждать, даже если без ног. Я обещала — вернусь. Вот и вернулась.
Когда лёд окончательно встал дыбом и тронулся, Ирина стояла на берегу и смотрела, как река ломает свои кандалы. Бревна, обломки лодок, ветки — всё уносило. Она узнала свою старую вёсельную доску. Потемневшую. Как и всё здесь — уцелевшее, но изменённое.
Старший по переправе подошёл к ней. Протянул бумагу.
— Приказ. Тебя вызывают в штаб. Награждать будут. Орденом.
Она не взяла.
— Пусть отдадут Устиньке. У неё ноги отмёрзли, а она всё равно шила себе валенки из старых портянок. Мне — не надо. Мне уже дали.
— Что?
— Весну.
Они уезжали с Сашей в грузовике. Его посадили на сено, бережно, как фарфор. Он держал её руку, и вся тяжесть этих месяцев вдруг улетучилась, как дым. Оставались только шрамы — и надежда.
— Куда теперь? — спросил он.
— К себе. Землю поднимать будем. Дом строить. Может, детей…
Он засмеялся. Хрипло, с надрывом. Но по-настоящему.
— Ты ведь настоящая, Ирина. Не из сказки, а из воды. Женщина-река.
Она прижалась к его плечу. Слезы опять нашли дорогу, но теперь — не от боли. От того, что сердце снова верит.
А на переправе женщины собирали доски, сушили вёсла. Ваське поставили крест — прямо у воды. Простая доска, и рядом тряпичная кукла, которую нашла Ульяна.
Они молчали. Только ветер говорил с рекой. Лёд ушёл, но память осталась. И всё, что было на той стороне, не исчезло — стало частью них.
Иногда судьба говорит шёпотом. Иногда — выстрелом. Но чаще всего — треском льда под ногами. И если ты не отступишь — она пустит тебя по воде, как лодку, до самого берега, где ждут. Где всё ещё есть жизнь.
ЭПИЛОГ
Весна 1946 года. Тот же берег. Та же река.
На берегу — новая пристань. Крепкая, деревянная, с подкрашенными сваями. По ночам здесь больше не стреляют, а по утрам слышен петушиный крик и колокольный звон с восстановленной часовни.
Ирина сидела на скамейке, рядом — Саша. На коленях у него спал сын. Год и месяц. Щёки — яблочком, волосы светлые, как у Саши. А взгляд — упрямый, материнский.
— Пойдёт весной — по воде, как по суше, — шептала Ирина, глядя на реку. — Только не туда. А по жизни.
Саша молча кивнул. Он уже почти научился ходить без палки.
Позади них — дом. Настоящий. С крышей из новой жести и палисадником. Там Ульяна растит огурцы. Осталась. Потому что больше некуда было — да и незачем. А тут — свои.
Когда-то здесь стояли только обугленные балки. А теперь — стоят люди. Простые, выстоявшие. Ирина больше не гребёт. Теперь она просто живёт. И если кто спросит — кто она, чем знаменита, — она ответит:
— Ничем. Я лодку вела. А потом сына родила. Этого достаточно.
И снова замолчит. Потому что прошлое — не стирается. Оно звучит под кожей, как лёд в реке. Тихо. И в этом звуке — вечная женская память.