Глава 14.
Ворота цитадели Биледжика распахнулись, впуская не гонца, а саму смерть на взмыленном коне. Конь этот, великолепный караковый жеребец, известный своей выносливостью, теперь был лишь тенью себя.
Бока его ходили ходуном, из разверстой пасти текла густая пена, смешиваясь с дорожной грязью, а каждый хриплый вдох звучал как предсмертный стон.
Он сделал еще несколько шатающихся шагов по брусчатке внутреннего двора и рухнул замертво, с глухим стуком оборвав свое страдание.
Всадник, казалось, держался в седле одной лишь силой воли, и когда опора исчезла, он мешком повалился на землю. К нему тут же бросились воины, дежурившие у ворот.
— Аксунгар! — крикнул один из них, узнав в изможденном человеке одного из лучших лазутчиков Османа.
Это был действительно Аксунгар, но узнать его было почти невозможно. Лицо, всегда сдержанное и сосредоточенное, превратилось в черную, запавшую маску мертвеца.
Густая борода была спутана и покрыта пылью, а под глазами залегли такие глубокие тени, словно он не спал много суток подряд. Но сами глаза… в их глубине горел лихорадочный, почти безумный огонь, который не имел ничего общего с простой усталостью.
— Воды! Скорее, принесите воды! — командовал начальник стражи.
Тургут, услышав шум и необычное волнение во дворе, уже спешил навстречу. Увидев своего названого брата на руках у воинов, он почувствовал, как ледяная рука сжала его сердце. Он выхватил у подбежавшего слуги флягу.
— Брат, что стряслось?! Что с тобой? Ты ранен?
Аксунгар с усилием сфокусировал на нем взгляд. Он оттолкнул протянутую флягу с такой силой, что вода расплескалась по камням. Его пересохшие губы с трудом разлепились.
— Не… надо… — прохрипел он, и этот звук был похож на скрежет камней. Его взгляд метался по сторонам, ища кого-то в толпе сбежавшихся воинов. — К Осману… Ведите… меня… к бею… Немедленно!
Его слова были приказом, который не терпел возражений. Поддерживаемый Тургутом с одной стороны и еще одним воином с другой, Аксунгар, спотыкаясь и волоча ноги, двинулся в сторону покоев правителя.
В большой зале, где Осман держал совет, горел камин, отбрасывая на стены и ковры причудливые, танцующие тени. Здесь уже находились его ближайшие соратники: мудрый и рассудительный Акче Коджа, седовласый ветеран, и могучий, как гора, Бамсы, чья добродушная улыбка сейчас была скрыта за серьезным выражением лица.
Дверь распахнулась без стука, и в залу ввалился Тургут, практически внося на себе Аксунгара. При виде этого зрелища Осман вскочил с места.
— Аксунгар! Во имя Всевышнего, что произошло?
Лазутчика усадили в тяжелое кресло у огня. Служанка поднесла чашу с водой, и на этот раз он не отказался. Он сделал один жадный глоток, затем второй. Вода, казалось, вернула ему толику сил. Он перевел дыхание, и его начало трясти. Крупная, нервная дрожь сотрясала все его тело, но это была не дрожь слабости. Это была дрожь сдерживаемой ярости, которая искала выхода.
— Говори, брат. Мы слушаем, — мягко, но настойчиво произнес Осман, садясь напротив.
Аксунгар поднял голову. Он попытался начать свой доклад так, как его учили: сухо, по-военному, излагая лишь факты.
— Монастырь Святого Николая, бейим… Он стоит на скале, как и говорили. Три яруса стен. Внешняя — невысокая, скорее для вида. Вторая — уже серьезнее. Основная цитадель… неприступна. Охраны немного, около сотни воинов, но они хорошо обучены и фанатичны. Я нашел слабое место… тайный ход, которым пользуются для доставки провизии. Через него можно…
Его голос прервался. Он сглотнул, словно пытаясь протолкнуть колючий ком, застрявший в горле. Все военные детали, вся стратегия вдруг показались ему несущественной шелухой. Он посмотрел в глаза Осману, и в его взгляде была бездна ужаса.
— Но это не главное, бейим, — прошептал он, и от этого шепота у огромного Бамсы невольно напряглись мускулы. — Это не крепость. И даже не монастырь. Это… капище. Логово шайтанов.
В комнате повисла тяжелая, гнетущая тишина. Было слышно лишь, как яростно и голодно потрескивают дрова в камине.
И Аксунгар рассказал. Он рассказал о разговоре, который подслушал между двумя монахами-воинами. О том, как они со смехом обсуждали новую «жертву». О том, что их демонический господин, Никола, питается не молитвами, а чистым, незамутненным детским страхом. Он пересказал их слова о детях, похищенных из окрестных деревень, чьи крики в подземельях монастыря должны были придать их лидеру силы перед битвой.
Когда он умолк, тишина стала осязаемой, мертвой. Она давила на уши, заставляя кровь стынуть в жилах.
Аксунгар медленно, словно нехотя, разжал правый кулак, который все это время сжимал так, что побелели костяшки. На полированный стол перед Османом со стуком упал маленький предмет. Крохотная, грубо вырезанная из дерева лошадка. Игрушка. Она была темной, почти черной, пропитанная запекшейся кровью.
Этот молчаливый свидетель был страшнее и красноречивее любых слов.
Бамсы, добродушный гигант, который мог голыми руками согнуть подкову, издал низкий, утробный рык, похожий на рев раненого медведя. Он вскочил и со всей силы ударил могучим кулаком по каменной кладке камина, не обратив внимания на боль.
Акче Коджа, всегда спокойный и мудрый, закрыл лицо дрожащими руками и что-то зашептал, то ли молитву, то ли проклятие.
Тургут молча положил руку на рукоять своего топора, и его челюсти сжались до скрипа.
А Осман… Осман молчал.
Он не сводил глаз с маленькой, окровавленной игрушки. Он взял ее в руки, и его пальцы, привыкшие к тяжести меча, нежно, почти благоговейно коснулись дерева.
В его сознании пронеслась картина: маленькие ручки, сжимающие эту лошадку, смех ребенка, а затем… страх, боль и темнота. Его лицо, всегда выразительное и живое, медленно каменело, превращаясь в бесстрастную маску, высеченную из холодного, беспощадного мрамора.
Наконец, он медленно поднял голову. Его глаза, обычно теплые, сейчас были подобны двум осколкам зимней ночи, и в их бездонной глубине не было ничего, кроме смертельного льда.
— Я говорил о законе, — его голос был пугающе тихим, но каждый звук резал, как отточенная сталь. — Я говорил о справедливости. Я думал о суде над врагами, о том, как мы представим их перед кади.
Он резко, с грохотом отодвинув кресло, встал.
— Но с этим… с этим не ведут переговоров. Это не враги, которые сражаются за землю. Это не воины, которые служат своему господину. Это чума, что пожирает невинных! Это грязь, это мерзость, это оскорбление самого Всевышнего!
Он прошелся по комнате, и каждый его тяжелый шаг отдавался гулким эхом в наступившей тишине.
— И от чумы есть лишь одно лекарство – огонь! Полное, безжалостное истребление! Мы не просто захватим этот монастырь. Мы сотрем его с лица земли! Мы обрушим его стены, мы сожжем его дотла, мы засыплем это проклятое место солью, чтобы там даже трава не росла! Чтобы сама земля забыла, что на ней стояло это логово зла!
Это говорил уже не рассудительный правитель, думающий о последствиях. Это говорил мститель. Это говорил отец будущего народа, который давал клятву защищать каждого невинного ребенка, как своего собственного.
Приготовления начались немедленно, той же ночью. Но это не были приготовления к обычной осаде. Это были приготовления к священной каре.
В кузнице стучали молоты, но ковали не осадные крюки. Воины точили мечи и топоры до бритвенной остроты, и делали это в полной тишине, с мрачной сосредоточенностью на лицах.
По двору катили не тараны, а тяжелые бочки со смолой и горючим маслом. Осман лично отобрал пятьсот воинов. Он выбирал не самых сильных и умелых, а тех, в чьих глазах он видел такой же ледяной огонь ярости, какой горел в его собственной душе. Самых выносливых, самых безжалостных. Тех, у кого не дрогнет рука.
Поздней ночью, когда луна скрылась за тучами, он собрал их всех во дворе цитадели. Десятки факелов, воткнутых в землю, вырывали из темноты суровые, сосредоточенные лица, отбрасывая на каменные стены гигантские, пляшущие тени. Воздух был тяжелым от молчаливого напряжения.
Осман вышел в центр круга. Он не стал произносить длинных речей, призывать к славе или добыче. Все слова уже были сказаны. Он просто вытащил из ножен меч своего отца, великого Эртугрула, и поднял его сверкающее лезвие острием к черному небу.
— За невинных, — сказал он одно-единственное слово, и его голос пронесся над притихшим войском.
Наступила пауза, а затем первым из круга вышел Тургут. Он подошел к Осману и, не колеблясь, положил свою широкую мозолистую руку прямо на холодное лезвие, не боясь порезаться.
— За невинных, — твердо, как эхо, повторил он.
Следом за ним шагнул Бамсы. Его огромная ладонь, подобная лапе медведя, накрыла руку Тургута.
— За невинных.
Последним подошел Аксунгар. Он все еще был слаб, но стоял прямо, и в его глазах больше не было безумия — только стальная решимость. Он посмотрел в глаза Осману, и в их взгляде было все: и общая боль, и общая ярость, и безмолвное прощение за то, что им предстояло совершить. Он положил свою руку поверх остальных.
— За невинных.
Четыре руки. На одном священном мече. Это была не просто клятва воинов. Это был приговор. Приговор, вынесенный самой справедливостью, который они отправлялись приводить в исполнение на заре.