Алексей стоял в дверях кухни, не разуваясь, как обычно. Куртка ещё на нём, запах улицы и маршрутки — всё смешалось, как будто и не домой пришёл, а зашёл ненадолго, мимоходом.
— Слушай, Ир, ну ты же сама говорила — семья это святое! — голос его был не обличающий, нет. Скорее растерянный. Почти детский.
Ирина стояла у плиты, руки в масле, жарила картошку. Суббота, всё по заведённому порядку. Только сковородка теперь больше, как её жизнь — раздутой, неудобной, чужой. Ещё и Машкины дети теперь в этом порядке.
— Только не начинай опять, — она не обернулась. Голос ровный, но в нём уже дрожь. Та, что не от страха, а от усталости.
— Я не против помочь. Мы же говорили — месяц. А прошло три. У нас с тобой даже кровати нет — твоя племяшка спит в спальне, а мы с тобой как два дурака на раскладушке. Я тебе не медсестра и не святая мученица.
Алексей посмотрел в пол, как будто под ногами мог найти решение. Но там был только старый ковёр и запах подгоревшего масла.
— Жизнь, она... ну... сложная, Ир. У Машки никого нет. Кроме нас. Тебя.
Она выключила плиту. В руке — деревянная лопатка, простая такая, с пятнами от масла. Глаза её были полны тихого отчаяния, которое женщина научилась прятать за раздражением.
— Слушай. А может, ты уже выберешь, кого ты спасаешь, а кого сдаёшь, как ненужную мебель? Только не уходи в свои уклончивые. Я у тебя лишняя, Лёш? Или ещё держусь на задворках?
Он молчал. Слушал, как на горячей сковороде ещё пузырится масло. Из зала донёсся крик — младший что-то уронил, заплакал. Маша не реагировала, как и всегда.
— Она хоть по дому что-нибудь делает? — голос Ирины стал колким, как ржавый гвоздь. — Я вчера ползала по полу, вытирала варенье с ковра. Сегодня — крутила кран, который её младший сорвал. А ты где был? А, вспомнила. У неё в комнате. Там, где тихо. Там, где тебя никто не дёргает.
Он поднял глаза, впервые с раздражением:
— Ир, ну хватит! Она моя сестра. У неё беда. Муж сбежал, алиментов не даёт, младший в сад не ходит, старшая... с характером.
— А я, по-твоему, без характера? Мне сорок четыре. Возраст — когда хочется не праздников, а чтобы вечером тебя обнимали. А не просили деньги на подгузники. Я живу на выдохе, как у станка. А ты? Ты «всех понимаешь». Всех — кроме меня.
Он словно отпрянул. Слова её били не по уму, по сердцу. Стоял, как мальчик, уличённый в чём-то, чего сам до конца не понимает.
— Я просто хотел, чтобы всем было хорошо...
— Всем? А я — это не «все»?
Тишина. Из зала донеслось:
— Саша, не ори! Я щас телефоны все заберу!
Ирина чуть усмехнулась. Смех был безрадостный, как у человека, который уже разучился удивляться:
— О, мать года проснулась.
Она прошла мимо мужа, словно он — мебель. Села в кресло, включила телевизор. Пультом щёлкнула — резко, нарочито.
Алексей остался на кухне. Поставил сковороду в раковину, сполоснул руки. Медленно, аккуратно, как будто если всё вычистить до блеска — что-то изменится.
А Ирина сидела перед телевизором и смотрела в никуда. Внутри у неё всё дрожало — не от гнева, нет. От бессилия. Когда-то они вместе красили стены в этой комнате. Ругались из-за оттенка, смеялись, как дети. А теперь — дети чужие, женщина чужая, жизнь тоже чужая. И только подушки с дурацкими листочками — напоминание о прошлом.
Самый страшный вопрос стучал в голове — без слов, как тихий метроном:
А может, дело во мне?
Она держалась, пока можно было молчать. Пока скандал ещё можно было замазать картошкой, телевизором и молчанием. Но она знала: если завтра всё останется так — она уйдёт. Не с криком, не с плачем. А тихо. Сумку соберёт, пальто наденет. И уйдёт. По-женски. Навсегда.
— Ты опять носки её сына на мой халат положил? — голос Ирины из ванной был сух, как старая тряпка, высохшая на батарее. Не злился — звенел. — Ты что, слепой? Или хочешь, чтобы я пахла его ногами, а не духами?
Алексей сидел за кухонным столом и ковырял чайной ложкой в кружке, где чай давно остыл и покрылся пленкой. На табурете сидел не мужчина, а жалкий остов мужа, притом уставшего. Ни на носки, ни на варёную брокколи, ни на Машины сумки в прихожей он уже не реагировал. Как старый кот, который всё понял, но поделать ничего не может.
— Я не кидал… — пробормотал он в пространство. — Может, они сами… ну… упали.
— Ага, сами. По стуле забрались, прыгнули, уползли и нашли мой халат. Храбрые такие. — Ирина вышла из ванной. Волосы намотаны в полотенце, пижама старая, ещё с розочками, когда-то милая, теперь — как броня. Руки на бёдрах, губы сжаты, глаза — в прицеле.
Он посмотрел на неё. И в первый момент даже улыбнулся. Когда-то она этой позой шутила: «Генералша пришла — стройся, салага!» Но теперь никакой шутки не было. Только усталость. Тонкая трещина в стене, по которой уже начал капать дождь.
— Ты когда Маше скажешь, что хватит? — спросила Ирина. — Что у нас не приют и не санаторий. И что в этом доме у нас двое взрослых и двое временных. Только временные уже как будто навсегда.
— Ир… — начал он, но она подняла руку.
— Вчера она мне на работу звонила. Спрашивала, где у нас блендер. Представляешь? Решила "молочный коктейль", видите ли. Вспомнила детство. Тридцать шесть лет! И коктейль. И молока, кстати, нет. Потому что ты его не пьёшь, а я тем более. Это же не её кухня, это мой дом, Алексей. Или уже нет?
Он встал. Табурет со скрипом отодвинулся и чуть не упал. Голос прорвался резким, чужим:
— Ну хватит! Ну сколько можно? Каждый день одно и то же. Что я, по-твоему, сделаю? Вышвырну их ночью с детьми? На мороз?
— Да хоть днём! Только если ты не скажешь ей, что пора, я скажу. Только не словами, а чем-нибудь поконкретней. Кроватью, например. Или дверью.
В этот момент хлопнула входная. Дети где-то в прихожей завизжали, Маша появилась, сняла капюшон, обтряхнула снег с куртки. Лицо — с той самой вечной жертвенной тенью.
— Вы опять? Я же на полчаса… — сказала она, разуваясь. — Уже орёте?
— А ты чего ждала? — Ирина пошла ей навстречу. — Что мы тут будем "милосердие с продлёнкой" играть?
Маша замерла. Потом губы её поджались.
— Я тут всем мешаю. Ясно. Лучше бы я в подъезде с детьми осталась. Или в канаву пошла.
— Маша, ты взрослая женщина, не девочка. Я тебя пустила. Да. Но тут не детский лагерь и не деревня у бабушки. Это мой дом. Я стирала за вами, убирала, готовила. А ты — устроилась, как будто по праву.
Алексей вышел, осторожно, как между минами. Пытался говорить мягко:
— Девочки… давайте спокойно…
— Какие ещё девочки?! — Ирина повернулась к нему. — Я тебе не "девочка", не "грызун". Я тебе жена. Или уже нет?
Он помолчал. А потом сказал тихо, почти с болью:
— Ты эгоистка, Ир. Честно. Всё под тебя: чтобы было чисто, спокойно, по режиму. А у Маши — беда. Настоящая. У неё жизнь в тартарары пошла. А ты — про халат…
Она замолчала. Только губа дрогнула. И это была не злость. Обиду она почти не показывала — но вот сейчас вырвалось.
— Знаешь, Лёша… Когда любовь умирает — это тоже трагедия. Только ты её не видишь. Потому что занят спасением кого-то другого.
Она пошла в спальню. Медленно, как больная. И дверь за ней не хлопнула, а просто — закрылась. Как будто за ней вся история и кончилась.
Через полчаса Алексей стоял в коридоре с подушкой и одеялом. Пошёл в зал, на диван. Маша — в спальню, к детям. Всё по расписанию. Только сердце стучало громко. Не как обычно. Словно ломилось наружу.
А Ирина лежала в темноте и думала. Тихо, просто, по-женски. Что, может быть, не завтра, не через неделю, а вот сейчас — надо собираться. Уходить. Без крика. Без сумок. Даже без обиды. Просто — уходить. Потому что иногда, если никому не надо спасать тебя, ты должна спасти себя сама.
Ирина сидела на кухне босиком, в старом халате. Было раннее утро — тот самый момент тишины, когда всё ещё спокойно, но уже слышится приближающийся хаос. Чайник нервно булькал. На улице июль — жара, солнце, но в её душе — декабрь, снег, тишина, где раньше жила любовь.
За три недели она перестала стирать детскую одежду, не убирала в гостиной и не готовила на всех. Только себе. Порой сварит макароны, накладывает в одну тарелку, молча ест и уходит в спальню. Алексей задерживается на работе — или так говорит. Маша почти не выходит из комнаты: атмосфера слишком тяжёлая.
Ирина понимала: это передышка перед финалом. Сейчас — или всё.
И вот в это «сейчас» он заходит, несёт пакет с продуктами, лицо в синих кругах, волосы слипшиеся. Он выглядит так, будто прожил не ночь, а целую эпоху.
Он ставит пакет на стол. Смотрит на неё долго, тяжело.
— Я сказал ей, чтоб они ушли, — голос его сухой, как высохшая земля.
Она даже моргнула — не сразу поняла.
— Что?
— Вчера. Сказал, что всё. Что ты невиновата. Что я всё проиграл. Что, может, ещё не всё потеряно, но если она не уйдёт — уйдёшь ты. Я сказал: «Пора. Собирайтесь и к матери».
— К какой матери? — спросила она сухо.
— К нашей. На дачу. Или к подруге. Не важно.
Он садится напротив. В глазах — отчаяние и вина. И, возможно, слабая надежда.
— Я был дурак. Прости. Не понимал, как правильно поступить. Я… понравилось помогать — чувствовать себя нужным. А ты — ты всегда сама. Сильная. Не просишь. Я это не увидел.
— Не надо, — она перебила тихо, но со стальным оттенком. — Ты всё понял правильно. Но поздно. Ты выбрал. Не вчера — давно. Просто вчера это стало ясно. А я поняла раньше.
Он тяжело вздохнул, повернулся к окну, взгляд потухший.
— У тебя кто-то есть?
— Нет. — Она сделала паузу. — *Но у меня есть я. И я больше не хочу быть третьим после Маши и твоей «миссии спасателя». *
— Я люблю тебя, — тихо произнёс он.
— А я — себя, — просто сказала она.
Он встал. Замолчал на мгновение, затем тихо, почти удерживая обиду:
— Ты всегда держишься сама. Всё чётко, по линейке. Любовь — так сразу отбрасываешь… Ты умеешь жить одна, но с кем-то — не умеешь. Может, в этом дело?
Она улыбнулась. Тихо. Без резкости. С такой нежностью, что даже он вздрогнул.
— Может. Но с тобой я и одна была. А теперь — буду действительно одна. И это… облегчение.
Через два дня Ирина собирала чемодан. Не уезжала с Машей — от неё и от него. Алексей стоял в прихожей — не вмешивался. Маша тихо сидела в зале, дети смотрели планшет. День как день, но всё — уже иначе.
— Ты куда? — Дмитров спросил спокойно.
— На съёмную. У Таньки. Потом — как получится. Хочу жить без драм, без криков, без самопожертвования. Хочу дышать.
Он кивнул. Согласие без слов.
— Можешь взять что хочешь.
— Я беру, что мне нужно, — сказала она. — Себя.
Прошло три месяца.
Она — в скромной квартире, с трещинами на стенах, капающим краном и соседкой, включающей шансон. Но — её квартира.
Утром она варит одну чашку кофе. Слушает тишину. Пишет список дел. Иногда гуляет. Однажды купила шторы — с зелёными листьями, цветом молодой травы. Скромно, но от сердца.
А потом написала ему:
«Спасибо, что тогда не удержал. Это было важно — уйти. Мне — чтобы выжить. Тебе — чтобы понять.»
Он не ответил — но и не обиделся. Утром тишина не порвалась. Она снова почувствовала: домой — не значит вместе. Дом — значит — внутри.
Финал.