Весна пришла как женщина, которую долго ждали, но не звали — в порванных колготках, с цветами в целлофане, пьяная и безответная. Сначала лужи, потом — запахи. Сырые подъезды начали пахнуть прошлогодним детством, а лестницы — старыми подвалами, где когда-то были дразнилки и бинты. Люди вылезали на солнце, как кошки, щурясь, проверяя, не больно ли будет жить заново.
Кира заметила весну не сразу. Сначала была усталость. Потом — раздражение. А потом всё это смешалось с капустой и авокадо.
Она стояла на своей бежевой кухне, всё такой же с тех пор, как разъехались дети и умерла мать. Бежевая кухня была как затянутая рана — не болит, но и жить не даёт. На столе — миска с салатом. Она, как всегда, резала всё по линейке: огурец в два миллиметра, редиска полукруглая, яйцо сеточкой, как учила бабушка. Механическое счастье. Включить радио, не думать, мешать.
Но в тот день всё пошло не так.
Она перепутала банки. Слева стояла баночка с мёдом и фиалками — Лизка подарила на восьмое марта, «мам, ты добавь в чай, это так вкусно». А рядом — та самая французская горчица с зёрнышками, которую Кира себе позволяла только по праздникам. Обе банки были одинаковые, с золотыми крышками. Она зачерпнула ложку, вывалила в миску — и только когда запах ударил в нос, поняла: не то. Горчица, да. Но что-то... что-то другое. Сладкое. Цветочное.
Фиалки.
Она хотела выкинуть. Подумала: глупость. Но не выкинула. Попробовала. Потом ещё.
— Что за чертовщина, — сказала она в воздух, пожала плечами и доела весь салат прямо из миски.
А потом села у окна, закутавшись в плед, и впервые за долгое время не захотела плакать. Просто сидела и смотрела, как на подоконнике танцуют пылинки. Никакого смысла. Только пыль и солнце. И странный вкус на языке.
На следующее утро она проснулась в пять. Как будто кто-то ткнул изнутри. И не грудной болью, как раньше, и не тревогой — а чем-то другим. Незнакомым. Как будто захотелось... ну, не умереть. Это уже было необычно.
В ванной — кран капал. На зеркале — затёкшая паста. Внутри — тишина.
Кира подошла к окну. Снизу кто-то парковал машину, громко ругался. За домом в сквере кто-то выгуливал хаски, и она подумала: люди каждый день просыпаются и идут. Идут, идут. Почему?
Она пошла на кухню. Включила свет. Стены — всё такие же. Цвет немытой чашки.
Через два часа она уже стояла в «Леруа», выбирая краску. Кислотно-зелёная? Нет. Персиковая? Слишком оскорбительно. Её взгляд зацепился за банку с цветом под названием «Грецкий орех в меду». Что-то в этом было. Как будто цвет, в котором можно жить. И немного плакать.
— Помочь? — подошёл продавец, молодой, в фартуке.
— Нет, — сказала Кира. — Я знаю, чего хочу.
Он усмехнулся:
— Вы первая, кто тут так говорит.
Она улыбнулась в ответ. И ушла, покачивая пакетом с краской. Внутри теплилась смешная уверенность: всё может начаться с чего-то глупого. С горчицы и фиалок, например.
Покраска шла с перерывами. Сначала она мыла стены. Потом отодвинула холодильник и нашла за ним два носка, газетную вырезку и засохший горох. Всё это было как послание из другой жизни.
Руки быстро покрылись краской, волосы тоже. Но ей было всё равно. Кисть скользила по стене, оставляя след, как уличный художник на заборе. В голове звучали стихи, неписанные ещё:
Ложка — в горчице,
Пальцы — в мёде,
Солнце трёт щеки
Фиалковым льдом...
Она не была поэтом. Никогда не писала. Но в ту ночь, сидя на подоконнике с банкой краски и бутылкой дешёвого вина, она написала двадцать строчек в блокноте с котами. И ни одной не вычеркнула.
— Мам, ты с ума сошла? — Лиза смотрела на фото кухни, которое Кира прислала в мессенджере. — Это что, желтый?
— Орех в меду, — ответила Кира спокойно. — И скатерть я купила. В ромашку.
— Ты же терпеть не можешь цветочки.
— А теперь могу.
— Что случилось?
Кира сделала паузу. Можно было бы сказать — депрессия. Или гормоны. Или просто возраст. Но она сказала:
— Я нашла вкус.
— Что?
— Вкус. В жизни. Странный, как будто горчица и цветы. Но он есть. Понимаешь?
— Ты на травах?
— На горчице.
Лиза выдохнула, засмеялась.
— Ты, кажется, влюбилась.
Кира подумала: может, и правда. Но не в мужчину. А в утро. В полкухни, в капельницу из крана, в свою сумасшедшую новую скатерть.
С тех пор она каждый вечер писала письма. Себе. На будущее.
«Дорогая я. Если ты читаешь это в ноябре, и опять думаешь, что всё мимо — вспомни: фиалки и горчица. Не должно работать. Но работает».
Она складывала письма в конверты, подписывала: Открыть в дождь. Открыть, если станет слишком тихо. Открыть, если в голове начнутся старые песни.
Некоторые письма она прятала в книжки. Другие — за батарею. Одно — даже в морозилку, в коробку из-под малины.
Иногда ей казалось, что она сходит с ума. Но это было другое безумие. Светлое. Как будто внутри завёлся какой-то внутренний ребёнок, который крошит хлеб на подоконник и ждёт, что прилетит кто-то большой, чёрный, с крыльями — и всё объяснит.
Но никто не прилетал. Поэтому она продолжала красить, писать и шептать рецепты в пустую комнату. Вчера придумала: сыр, фисташки, немного лука — и лепестки. Чёрт с ними, если ядовитые.
Однажды, в супермаркете, она встретила своего бывшего. Он стоял у молочки, растерянный, и держал в руках две одинаковые пачки творога.
— Привет, — сказала она, не дожидаясь.
Он обернулся. Постаревший. Щёки обвисли. Глаза уставшие.
— Кира?
— Ага.
Он смотрел на неё долго.
— Ты как-то... светишься.
— Может быть. Это горчица.
Он засмеялся. Настояще, с хрипотцой.
— Всегда была странной.
— Нет. Я просто забыла, что живу.
Они постояли рядом. Он держал творог, она — розовую свёклу. Молчали. Потом она пошла, не оборачиваясь.
Внутри пела какая-то глупая музыка. Что-то из детства. Словно фоновая дорожка к фильму, в котором она снова играет главную роль.