Небо над Сталинградом дрожало от зноя и пуль. Лейтенант Артём Соловьёв прижал лоб к запотевшему стеклу кабины и обвел взглядом выжженную землю. Ни леска, ни деревца — только огонь и дым, как будто кто-то пытался стереть город с лица земли и застрял где-то на полпути.
— «Ласточка» к центру, вижу движущуюся колонну на юго-западе, — в рации зашипело.
Артём узнал голос Быкова, своего ведомого. Раньше тот играл на гармошке в полку, теперь — едва выговаривал слова сквозь простуженные лёгкие и пепел.
— Принято, Паша. Заходим. Высота сорок один, как договаривались.
Двигатель взревел. Артём потянул ручку, и «Як» накренился, уходя в крутое пике. В этот момент он чувствовал себя живым — по-настоящему. Здесь, над землёй, где каждая секунда может стать последней, где кровь не успевает испугаться, а сердце забывает биться, — именно здесь он жил.
На земле, в госпитале при штабе фронта, санитарка Зоя Мельникова стирала бинты в ледяной воде. Пальцы сводило, но она не жаловалась — не привыкла. За последние два года она отвыкла от жалоб, от сна, от спокойствия. А вот от воспоминаний — не смогла.
Она всё ещё вспоминала того курсанта из училища, который читал ей Есенина на закате.
Смеялся слишком громко. Летал слишком смело. Исчез — слишком рано.
Но судьба, как она позже поймёт, ещё не раз столкнёт их — в небе, на земле, и там, где боль смешивается с любовью, а выстрелы — с признаниями.
В небе Артём чувствовал каждую струну машины, как будто это было продолжение его самого. Он прижал плечо к ремню, чтобы лучше видеть сквозь прицел: колонна врага расползалась по дороге, как тёмная змея, не подозревая о грозе над головой.
— Слева — «зенитка»! — крикнул в рацию Быков, но было поздно.
Пахнуло дымом, стекло треснуло, и кабина дернулась, будто кто-то схватил её за хвост. Пулемётная очередь прочертила по крылу, оставляя рваные дыры. Артём зарычал сквозь зубы, прижал машину к земле и выпустил очередь по головной машине колонны.
Раздался взрыв. Машина загорелась. По рации кто-то выругался. Артём не услышал — у него в ушах стоял звон. Машина клюнула носом.
Он понял: не дотянет.
Зоя несла таз с простынями по узкому коридору госпиталя, когда раздался гул. Потолок задрожал. Стёкла вылетели в одном из окон.
— Снова бомбят? — кто-то закричал.
— Нет, свой упал. Недалеко, — крикнул санинструктор. — Як! Прямо за перелеском!
Зоя замерла. Сердце забилось так сильно, что ей пришлось прислониться к стене.
Як… Столько их падало. Столько умирало, не дожив до двадцати пяти. Но почему-то сейчас… ей показалось, что надо бежать. Сейчас же.
Она выскочила во двор. Стук её шагов глушил тревогу в голове. Взрыв, дым — а она бежит. Почему?
Когда Зоя добралась до обломков, вокруг уже собрались бойцы. Кто-то ползал по траве в поисках документов, кто-то ругался сквозь стиснутые зубы. И вдруг — движение.
— Живой! — крикнул санитар.
Зоя упала на колени. В изломанном кресле пилота, в рваном комбинезоне, в крови и копоти… был он.
— Артём… — прошептала она.
Он открыл глаза. С трудом.
— Ты… изменилась, Зойка, — выдавил он и провалился в темноту.
Позже она будет сидеть у его койки, слушать равномерное пиканье прибора и пытаться понять: он ли это? Он ли тот самый мальчишка, который клялся писать письма? Которого она оплакивала? И если да — почему не писал? Почему исчез? Почему она всё ещё… помнит его запах?
И ещё позже — она узнает, что он не просто не писал. Он был под следствием. За «потерю товарищей». За «неподчинение приказу». Он вернулся, чтобы всё исправить. Он вернулся — за правдой.
Но тогда, в тот день, она просто держала его за руку и молилась. Не за Победу. Не за Родину.
За него.
***
— Имя, звание, часть, — глухо бросил мужчина в шинели без знаков различия. На столе между ним и Артёмом лежала только папка с надписью «секретно» и остывшая кружка чая. В комнате было сыро, пахло плесенью и железом.
Артём сидел прямо, хоть и с трудом. Повязка на виске начала пропитываться кровью, но он не подавал виду.
— Лейтенант Соловьёв Артём Васильевич. 287-й истребительный авиаполк. До ранения — старший ведомый третьей эскадрильи.
Следователь молча записал что-то. Его звали капитан Гришин — невысокий, худощавый, с холодным прищуром и сухими губами. Таких Артём боялся больше, чем пуль. Эти не промахивались.
— Товарищ Соловьёв, — Гришин медленно перелистнул папку, — вы были признаны погибшим в феврале 1943 года под Курском.
— Я был в плену, — ровно ответил Артём.
— В плену, — повторил Гришин, как будто пробуя слово на вкус. — Но вернулись только сейчас. Через два года. И сразу — в небе, на боевом задании.
Он посмотрел на Артёма внимательно, как врач на больного.
— Почему не доложили о себе раньше? Почему не прошли фильтрацию? Где были два года?
Артём сжал зубы. Он не хотел врать. Но правду не мог сказать даже себе.
— Я бежал. Пять месяцев ушло, чтобы добраться до линии фронта. Потом был ранен. Потом лечился. Всё время — под чужим именем.
— Под чужим именем? — голос следователя стал почти весёлым. — Это уже интересно.
Он встал, прошёлся по комнате, опёрся о край стола.
— Вы же понимаете, лейтенант, в каком времени мы живём? За такие вещи сажают. Иногда — расстреливают. А вы… самолёт вам дали. Орден даже хотели выписать.
Артём молчал. Слова застревали где-то в горле.
— Есть у меня к вам один вопрос, — Гришин приблизился. — Кто был вашим командиром в 43-м?
— Капитан Хорев. Погиб, — глухо ответил Артём.
— А товарищ Козлов?
— Перешёл к штурмовикам.
— А сержант Дейнека?
Артём отвёл взгляд. Пальцы его сжались в кулак.
— Погибли все. В том бою. Только я выжил.
Наступила тишина. Гришин скрестил руки.
— И вы убеждены, что не предали? Что не спасли свою шкуру? Что сделали всё, чтобы вернуться?
Артём резко встал, но боль в боку скрутила его пополам. Он рухнул обратно на стул.
— Я нёс на себе тело Хорева три дня. Похоронил его сам. Потом спрятался в подвале — немцы в доме. Вы бы, товарищ следователь, с ума там сошли.
Он смотрел прямо в глаза Гришину. И тот, впервые за весь допрос, отвёл взгляд.
— У вас трое суток под наблюдением. Потом — комиссия. Совет решит, что с вами делать.
Он собрал бумаги и вышел.
В ту же ночь Зоя сидела в коридоре госпиталя, грея руки о кружку с кашей. Она не могла заснуть — в голове пульсировало: он жив. Он жив. Он рядом. Но почему не сказал ничего? Почему смотрел на неё как на чужую?
— Зоя, — окликнула медсестра. — Ты знала, кто он такой?
— Когда-то… — прошептала она. — Когда-то он был всем.
— Он теперь под следствием. Говорят, может и в лагеря отправят.
— Нет, — Зоя встала. — Я не позволю. Он не трус. Он просто… возвращался.
И с этими словами она отправилась в архив, искать его старые рапорты. Если любовь не смогла его спасти тогда — может, правда спасёт сейчас.
***
Госпиталь спал — неохотно, тревожно, как спит человек, знающий, что утром его разбужет беда. Только в архивной комнате, заваленной папками и пыльными карточками, Зоя сидела у стола и судорожно перебирала старые дела.
Старенькая дежурная, тётя Мотя, сначала пыталась выгнать её:
— Деточка, да тебе же отдыхать надо! Ты с ног падаешь…
— Я прошу вас, тётя Мотя. Мне нужно найти документы на лейтенанта Соловьёва Артёма Васильевича. Довоенные, из 287-го полка. Очень нужно. Там может быть рапорт... или хотя бы характеристика.
Старушка сдалась. Вздохнула, вытерла очки краем платка и полезла в ящик.
— Ладно… Только быстро. А то и мне попадёт, и тебе. Вон, начальству сейчас лишний повод не нужен…
Через десять минут Зоя держала в руках тонкую, измятую папку. На обложке — "Соловьёв А.В., лейтенант". Пальцы дрожали, когда она раскрыла её.
"Храбр. Дисциплинирован. В коллективе уважаем. В бою проявил отвагу. Врагам не сдавался." — гласила строка из характеристики, подписанной капитаном Хоревым за неделю до того самого боя, после которого Артём исчез.
— Вот ты где… — прошептала Зоя. В груди стучало. — Значит, не предал…
На дне папки она нашла нечто странное: обрывок телеграммы, отправленной в штаб из какой-то деревни в 1943 году. Почерк был кривой, буквы — как у пьяного, но Зоя различила: "Выжил. В плену. Ищу своих. Соловьёв."
Она обернулась к тёте Моте.
— Это… это ведь можно показать на комиссии?
— Можно, если доживёт, — буркнула та. — Следователь Гришин зубастый. С ним не пошутишь.
— А я и не шучу, — сказала Зоя. — Я не дам ему утонуть. Не во второй раз.
Тем временем Артёма снова вызвали. На этот раз — в другую комнату, с большой картой на стене, где булавками отмечались линии фронта. Там ждал не только Гришин, но и новый человек — полковник в форме особого отдела. Фамилия — Прокофьев.
— Лейтенант, — начал Прокофьев с каменным лицом. — Вы утверждаете, что были в плену и бежали. Мы проверили деревню, из которой вы якобы послали телеграмму. Там вас никто не видел.
— Я прятался в подвале. Люди боялись. Если бы узнали — сдали бы немцам.
— И всё-таки вы нашли самолёт. Угнали его. Вылетели без приказа.
— У меня не было выбора. Я знал: если не улечу — убьют.
— Кто?
Артём замолчал. В голове всплыла фигура в сером пальто. Немецкий офицер. Тот, кто вытащил его из ямы, кто лечил его, кормил. Кто хотел оставить себе. Кто потом приказал расстрелять — когда понял, что Артём не сдастся.
— Я должен был вернуться, — тихо сказал он. — Хоть в каком виде. Хоть как дезертир. Хоть как труп. Но домой.
Прокофьев пристально посмотрел на него. Затем отложил ручку и сказал:
— У вас есть сутки. Если не будет весомых доказательств — передадим дело в трибунал.
Вечером в его палату вбежала Зоя. Щёки пылали, глаза блестели.
— Я всё нашла! — крикнула она. — Характеристику. Телеграмму. Документ от Хорева. Ты не предатель, ты герой, просто… из другого времени.
Артём смотрел на неё, как на человека из сна.
— Зоя… — прошептал он. — Почему ты…?
— Потому что ты — мой, — сказала она и села рядом. — И если ты ещё не понял — я тоже ждала. Всё это время.
Он закрыл глаза, и впервые за много лет почувствовал, как с плеч уходит тяжесть.
— Я жив, — выдохнул он. — И ты — со мной.
Но за стенами госпиталя уже зрели новые тучи. В штабе Прокофьев получил секретную сводку. Кто-то из бывших сослуживцев Артёма дал анонимное донесение: "Соловьёв — предатель. Видели его в немецкой форме."
***
В тот же вечер, когда Зоя принесла в палату Артёма документы, доказавшие его верность Родине, в кабинет особиста Прокофьева вошёл мужчина в штатском. Плащ, фуражка без кокарды, напряжённые губы.
— Донесение подтверждено, — сказал он коротко, кидая на стол фотографию.
Прокофьев взял снимок. На потёртой чёрно-белой карточке — Артём. Истощённый, но узнаваемый. Форма — немецкая. На заднем фоне — какие-то развалины. Возможно, Польша.
— Где это?
— Лагерь «Вольфсберг». Под Лодзью. Артём Соловьёв стоял в комендатуре. По словам свидетеля — работал переводчиком.
Прокофьев сжал челюсти.
— Вы уверены, что это не подделка?
— Свидетель — бывший узник. Техник из инженерной роты, сейчас живёт в Смоленске. Утверждает: Соловьёв ходил с оружием и подчинялся немцам. Правда, тот ни разу не видел, чтобы он участвовал в расправах. Но форма была.
Полковник задумался.
— А если он был под прикрытием?
— Тогда где приказ? Где координаты, связи? Разрешения не найдено. Всё слишком… самочинно.
Прокофьев взглянул в окно. Ночь. Над улицей висел туман, как будто сама история не хотела быть раскрытой до конца.
— Поддерживаем наблюдение. Но не спешим с арестом. Он может привести нас к другим.
— Есть.
В госпитале Артём уже знал: всё не так просто. Радость встречи с Зоей омрачалась чем-то тягучим — словно под кожей затаилась заноза. Он чувствовал: за ним наблюдают.
На следующий день пришло письмо. Без подписи.
«Ты не думал, что за побег придётся платить?
Кто спасёт тебя, если узнают, что ты был не просто в плену, а в штабе?
Помни: живым ты нужен не всем.
Твоё прошлое — как мина под ногами.»
Артём перечитал записку и спрятал её под матрас. Кому выгодно его уничтожить? Тому, кто был в лагере? Или… может, кто-то из своих?
Вечером он рассказал Зое.
— Я не убивал, Зоя. Я говорил по-немецки — и они использовали меня как переводчика. Я делал это, чтобы спасти других. Я помогал пленным сбегать. Доставал еду. Передавал сведения партизанам…
— Почему не сказал это комиссии?
— Потому что нет доказательств. Те, кого я спасал, мертвы или разъехались. А враги живы и могут всё перевернуть.
Зоя молчала. Потом сжала его руку:
— Мы найдём правду. Вместе. Даже если придётся идти до самого Кремля.
Тем временем в село, где жила мать Артёма, приехал человек. Представился старым другом сына. Вежливый, с чемоданчиком и аккуратными манерами. Он спросил, где в детстве Артём прятал свои игрушки. Где держал тетради. Где стоял старый ящик под кроватью.
— А вы кто? — насторожилась мать.
— Однополчанин. Служили вместе в сорок первом.
Он ушёл, когда стало темно, но на прощание сказал:
— Артём Васильевич — храбрый человек. Только иногда прошлое может быть опаснее пули.
***
Письмо пришло в жёлтом, потрёпанном конверте с немецкой маркой. Штамп был свежим: Берлин. На обороте размашисто — „Für Zoya. Dringend.“ — Для Зои. Срочно.
Зоя распечатала конверт дрожащими руками. Бумага пахла пылью, как будто её держали в подвале.
_«Меня зовут Михаэль Кляйн. Я — бывший узник лагеря „Вольфсберг“. Русский по матери, немцем стал поневоле.Я был там, когда Артём Соловьёв появился среди охраны. Он не был одним из них. Он был чужаком среди чужих.Он приносил хлеб, тайно передавал записки. Он знал, что рискует, но не отступал. Благодаря ему я выжил.Но была и другая сторона.В лагере был человек — сержант Синицын. Он сотрудничал с немцами. Сдавал планы побега, указывал на „ненадёжных“.В 1944 году он сдал группу из шестнадцати человек. Из них выжил я один.А потом исчез.Я поклялся, что найду его.И вот, представьте, на одной из старых газетных вырезок, что хранятся в архиве Берлина, я увидел его. Он стоит на заднем плане, в военной форме Советской армии.
Подпись: „А. Синицын. Герой Советского Союза. Командир эскадрильи“.Прошу вас — покажите это письмо Артёму. И скажите ему: я знаю, что он был на нашей стороне.А если он всё ещё хочет справедливости — пусть свяжется со мной. Адрес прилагаю.»_
Зоя медленно опустила письмо. Сердце стучало в горле.
— Синицын… — прошептала она. — Но ведь он погиб на фронте…
И тут вспомнила: в одной из папок Прокофьева, когда она искала бумаги об Артёме, мелькнула фамилия Синицын. Только имя было другое. Андрей.
Она побежала в госпиталь.
Артём читал письмо несколько раз. Сначала — с недоверием. Потом — с яростью.
— Это он. Я знал. Андрей Синицын. Он был в лагере, носил погоны, ел из одной миски с немцами. Я тогда поклялся: если выживу — найду его.
— Он жив, Артём.
— Он не просто жив. Он герой. Его имя на доске почёта в училище. Его фото — в архиве. Его портрет — в московской газете.
Он встал. Боль в раненой ноге пронзила всё тело, но он не сел.
— Я должен уехать. Найти его. Лично. Если суду не нужны доказательства — я покажу правду сам.
— Тебя не отпустят, Артём. Особисты…
— Если они узнают, что я знаю, — я исчезну. Навсегда. Мне нужен только один шанс.
Через три дня Артём ушёл из госпиталя. По документам — переведён в санаторий. На деле — сбежал. Сменил фамилию, подделал бумаги. И уехал в Москву.
Зоя осталась. Но она уже знала — их дорога не разошлась. Она — часть этой борьбы. И будет ждать.
***
Московская зима 1946 года была серая и глухая, как подвал. В газетах — одни победы, в улицах — люди с пустыми глазами, а в архивах — ложь, завернутая в сургуч.
Артём теперь звался Тимуром Воронцовым — по паспорту, купленному у подземного печатника на Курском вокзале. Старый китель сменился на гражданское пальто, на рукаве которого — красная заплата. Примета для своих: не прикапайся.
Он поселился на окраине, в комнате без окон, с видом на железнодорожную ветку. Днём искал Синицына, вечером писал письма Зое, которые не отправлял. Хранил их под подушкой. Они были якорем. Его настоящим именем.
Авиационное училище имени Чкалова было гордо отстроено заново — не по-военному роскошно. Мраморный вестибюль, стеклянные двери. Но в воздухе пахло дисциплиной и страхом. Здесь слово «предатель» звучало шёпотом, как проклятие.
Синицын — теперь капитан, преподавал тактику воздушного боя. Герой. Улыбка на портрете в холле. Стальные глаза.
Артём следил за ним несколько дней. Тот приезжал в училище на чёрной «эмке», выходил в неизменно выглаженной форме. Никогда не опаздывал. Не задерживался. Не улыбался.
Вечерами исчезал. Куда — никто не знал. Но Артём знал, как искать.
Он подделал пропуск, пробрался в архив училища под видом архивариуса.
И там, в одной из серых папок, подшитых давно, нашёл то, чего искал:
«Синицын Андрей Павлович. 1943–1944. Спецлагерь „Вольфсберг“. Захвачен при невыясненных обстоятельствах. Условное сотрудничество. Выведен по спецоперации. Возвращён.Зачислен по линии СМЕРШ. Условное помилование.Рекомендован к использованию в особых целях.1945 — представлен к награде. Приказ №*** засекречен.»_
Сердце Артёма застучало в висках. Он взял лист, спрятал под рубашку. Вышел.
На следующий день отправил телеграмму:
«Зое. Найдено. Он – не герой. Возвращаюсь. Твой. А.»
Но не он один следил.
Вечером, когда Артём возвращался к себе, его перехватили у подъезда. Двое. Чистые, аккуратные. Не милиция — «внутренние». Один молча предъявил корочку:
— Тимур Воронцов. Подделка документов, несанкционированный доступ в военный архив. Пройдёмте.
— У меня есть сведения…
— Не здесь.
В подвале, пахнущем хлоркой и пылью, его держали двое суток. Не били. Просто сидели и смотрели. А потом к нему вошёл… Прокофьев.
Тот самый. Из госпиталя. С аккуратной папкой и знакомым взглядом.
— Ты думаешь, ты первый, кто нашёл его? — спросил он, присаживаясь. — Мы давно знаем, кто такой Синицын.
— Тогда почему молчите?
— Потому что мы воюем. Даже сейчас. А такие как он — это пули, которые ещё летят. Их нельзя сбить с курса. Только направить. На врага. А ты — мешаешь.
— Он предатель.
— Он — герой по документам. А ты — дезертир и самосудник. Кому поверят?
Когда его отпустили, он шёл по снегу босиком, с отбитой губой и гудящей головой. Он понял: справедливости не будет. По крайней мере — сейчас.
Но он жив. А значит, всё ещё может выбирать.
В Казани Зоя получила телеграмму:
«Не жди. Нельзя. Но жив. Платье сохрани. Оно теперь — твоё знамя. Люблю. А.»
Она не плакала. Она ждала.
Весна 1947 года выдалась в Приморье снежной, будто зима решила дожить своё в последней крепости. Снег здесь лежал на взлётке как тяжёлое одеяло, но пилоты уже готовились к лётной. На границе с Китаем снова было неспокойно — о войне никто не говорил вслух, но она висела в воздухе.
Артём прибыл в воинскую часть на окраине Уссурийска под именем, которое уже стало частью его: Тимур Воронцов. У него не было медалей, не было орденов. Только папка с поддельной биографией, выданной «нужными людьми», и взгляд, в котором читался налёт неба.
— Первый класс, боевой опыт — Кавказ, Украина, Польша… — майор Гривцов, командир полка, бегло пролистал бумаги. — Летал на «яках» и «лавочках». И молчалив. То, что надо. Ну что, Воронцов, небесного ветра захотел?
— Я за ним и пришёл, товарищ майор, — коротко ответил Артём.
— Не товарищ. Здесь я — отец.
Он хлопнул по папке и кивнул. — Взводу Хромова. У него летают те, кто не боится падать.
Младший лейтенант Хромов оказался редкостным выродком — лихой, громогласный, по плечу бил больнее, чем хотел, но знал небо так, будто у него были с ним родственные связи. Артёма он принял без особого интереса:
— Будешь у меня летать — летай. Только в штаны не наложи.
— Уже наложил, — серьёзно ответил Артём, и Хромов рассмеялся. Так родилась дружба.
Первый полёт Артёма за два года был как возвращение к себе. Он взлетел на «Як-9», и сердце отозвалось: родное, звенящее, как до выстрела.
Он взял высоту, врезался в облако, и на миг показалось — всё позади. Госпиталь. Синицын. Допросы. Казань. Только небо. И голос Зои внутри.
«Жди. Я лечу к тебе». Но не мог. Не сейчас.
А в Казани она действительно ждала.
Зоя жила в комнате при аптеке. Училaсь в вечернем медучилище, днём — санитаркой. Писем от Артёма не было. Лишь одна телеграмма, хранившаяся в шкатулке под бинтами.
Вечерами она смотрела на платье, то самое, и говорила себе: «Он жив. Он любит». Этого хватало, чтобы вставать по утрам.
Но однажды, к ней в аптеку зашла женщина с девочкой. Женщина была высокая, с лицом, будто вырезанным из мрамора.
— У вас здесь санитарка Зоя Мельникова?
— Это я.
Женщина посмотрела прямо в глаза.
— Меня зовут Валентина Синицына. Мы с вами должны поговорить. Это касается вашего… Артёма.
Артём, тем временем, продолжал летать. Он спас молодого пилота, подбил нарушителя границы, вытащил раненого из горящего самолёта. В часть пришёл приказ о представлении его к медали.
Но с медалью пришёл и новый командир.
Полковник вошёл в штаб, и Артём застыл.
Синицын.
— Поздравляю, товарищ Воронцов, — холодно проговорил он, протягивая руку.
Артём не взял.
— Мы с вами знакомы.
Синицын посмотрел в упор.
— Много с кем я был знаком. Лётчиков, как и пуль, много. Главное, чтобы били в цель.
— Не все, кто стреляют, — герои, — произнёс Артём.
— А не все, кто молчит, — трусы, — отрезал Синицын. — В нашем деле — кто дольше молчит, тот и прав. Понимаешь?
Они оба знали: это — начало новой войны. Без неба. Без пушек. Но с прошлым на плечах.
***
— Я знаю, кто вы, — сказала Зоя, когда они остались вдвоём в задней комнате аптеки.
Валентина кивнула, будто ждала этого.
— Я не враг вам, Зоя. И не жена ему. Уже нет. Но я — мать его сына.
Зоя вздрогнула.
— Сына?
— Антон. Ему шесть. Артём… он знал, но не вернулся. Даже когда пришла похоронка, я продолжала ждать. А потом узнала, что он жив. Спрятался. Сбежал.
Голос Валентины дрогнул. — Я не хочу мстить. Я хочу, чтобы ты знала, кого любишь.
Артём стоял на краю лётного поля, глядя, как гаснут фонари. Синицын подстроил вылет ночью — тренировочный, с молодыми. Он поставил Артёма ведомым у неопытного парня с дрожащими руками.
— Задача — пройти по маршруту и вернуться. Без происшествий, — произнёс он и добавил чуть тише: — Только вот ветер сегодня коварный.
Взлёт был трудным. Лёгкая метель слепила фонари, и даже опыт Артёма не спас бы неопытного ведомого.
На высоте тот потерял управление. Самолёт занесло. Артём успел схватить рацию:
— Товарищ лейтенант, держи горизонт! Правый крен!
— Я не могу… не вижу… Чёрт… я падаю!
Артём резко рванул на сближение. Сбросил скорость, выровнял самолёт почти вплотную. Подал сигнал. Показал крыло.
— За мной. Повтори. Просто за мной!
Парень держался. Тело Артёма дрожало от напряжения, пальцы сводило от холода, но он не отпускал.
Когда оба самолёта коснулись взлётки, механики бросились к ним. Лейтенант выполз из кабины — бледный, мокрый, но живой.
Синицын молча наблюдал из окна штаба.
В его глазах — ни благодарности, ни признания. Только что-то странное. Старое.
На следующий день Артёма вызвали в кабинет.
— Удивительно, как у вас всё получается, Воронцов. Прямо спаситель. — Синицын усмехнулся. — Только вот я получил документы. Вы ведь не совсем тот, за кого себя выдаёте?
Артём молчал.
— Настоящий Воронцов погиб на Ладоге. Ваше дело — подделка. Имя — чужое. Жизнь — тоже?
— А ты? — тихо спросил Артём. — Ты чужие жизни списывал, когда бил наших, а потом — погоны, должности?
Синицын резко подошёл.
— Ты никто. Без имени. Без документов. Слово против слова.
Артём взглянул прямо:
— Но с правдой. И с небом.
В этот же вечер в часть пришло письмо. От женщины. С фотографией.
В письме — правда, которую не ждали.
Командир особого отдела, получив его, поднял трубку:
— Майора Синицына отстранить. Немедленно. И задержать до выяснений.
На следующий день Синицын исчез. Самолёт, который должен был вылететь в штаб, сгорел на взлётке. Обломки — чёрный язык прошлого, снова пожравший чужую судьбу.
Артём пришёл к себе в казарму, достал старую тетрадь. На первой странице — «Мельникова Зоя. Казань». Адрес, написанный рукой, которая теперь дрожала.
Он не знал, что сказать. Но знал — должен поехать. Должен объяснить. И, может быть… вернуть.
Зоя, тем временем, стояла на перроне Казанского вокзала.
В руках — серая сумка. Внутри — платье. То самое.
Валентина ушла, оставив ей фотографию сына. «Он твой теперь», — сказала на прощание. — «Ты его любишь больше, чем я».
Артём приехал через два дня.
Они встретились у старой аптеки.
— Я знаю, — сказала Зоя. — Всё.
Он не стал оправдываться. Только спросил:
— Платье… у тебя?
Она достала его из сумки.
— Ты всё ещё хочешь, чтобы я была в нём на свадьбе?
— Я хочу, чтобы ты была в нём на новой жизни.
И рядом со мной.
И она была.
***
Свадьба была тихой — без музыки, без нарядных гостей. Но всё было по-настоящему.
Старый лётный друг Артёма, Яша Грушевский, принёс с собой фляжку фронтового спирта, отыскал где-то пару забытых медалей, чтобы приколоть к пиджаку друга, и даже достал букет гвоздик — выменял на шинель.
Зоя в том самом платье выглядела будто бы из другого мира — светлого, не тронутого болью и утратами. Платье будто жило своей судьбой, пережив всё: любовь, обиду, предательство, прощение. И теперь — начинало с ней сначала.
— Ну что, товарищ Мельников, — шепнул Артём, когда держал её за руку у дверей загса, — готова лететь без парашюта?
— С тобой — да, — ответила она.
Письмо от Валентины пришло в день свадьбы.
В нём — коротко, почти по-мужски:
«Артём,
я не держу зла. Сыну сказала, что ты герой. И он гордится.
Пусть тебе будет счастливо — по-настоящему.
Живите. Ради всех, кто не дожил.
Валентина.»
Фотография Антона лежала на столе. Мальчишка — точь-в-точь отец: такие же чёрные брови, упрямо сдвинутые.
— Мы поедем к ним, — сказала Зоя. — Когда-нибудь. Если Валентина позволит. Я… хочу познакомиться с ним.
— И я, — тихо сказал Артём. — Хочу быть рядом. Пусть и не с самого начала — но до самого конца.
Через несколько месяцев Артёму снова предложили небо.
— Учить молодёжь, — сказал новый командир части. — Не фронт, не риск. Просто летать, просто учить.
Но в небе не бывает «просто».
На одном из вылетов у ученика отказал двигатель. Самолёт повело в сторону. Артём, не раздумывая, подставил себя. Перехватил управление, выровнял… но было поздно. Они пошли вниз.
Очнулся он в госпитале.
— Ты опять, — покачала головой Зоя. — У тебя, кажется, склонность — каждый раз умирать понарошку.
Он улыбнулся.
— Просто хочу, чтобы каждый, кто поднимется в небо после меня, знал — его там не бросят.
— А я? — она села рядом, положив ладонь на его. — Ты и меня не бросишь?
Он крепко сжал её пальцы.
— Никогда.
— Даже если война?
— Даже если небо сорвётся вниз.
Через год они усыновят Антона.
Через три года родится их дочка — Надя. Она будет носить платье, сшитое Зоей по образцу того самого, старого, ставшего талисманом.
Артём больше не поднимется в воздух — врачи не разрешат. Но он будет стоять рядом, когда его ученики уходят на взлётку. Будет провожать взглядом. Будет верить — теперь они вернутся.
Платье висит в старом шкафу.
Зоя порой достаёт его, гладит ладонью. На подоле — крошечная зашивка, след войны, боли, но и любви.
Она улыбается.
— Ты тоже летало.
— Только не в небе, а в жизни.
И платье как будто отвечает.