Кровь, Мухи и Тихое Безумие
1.
Кровь Николая не желала останавливаться. Темная, почти черная, пульсирующая жидкость пропитывала одно полотенце за другим. Анна Петровна, с лицом, искаженным ужасом, пыталась перевязать рану бинтами, но они мгновенно пропитывались насквозь, становясь тяжелыми и липкими. Запах – тот самый, сладковато-гнилостный, химический – заполнил сначала сени, а потом и всю избу, смешиваясь с запахом пота и страха.
– В больницу! – кричала Анна Петровна, ее голос сорванный. – В поселок! Немедленно!
Николай сидел на лавке, прислонившись к стене. Его лицо было пепельно-серым, капли холодного пота стекали по вискам. Боль, по его описанию, была невыносимой – не просто в ране, а будто огненные муравьи ползали по венам от ладони к плечу. Его глаза, обычно жесткие и уверенные, теперь метались, полные животного страха и непонимания.
– Машина... – прохрипел он. – Ключи... в куртке...
Пашка рванулся в сени, где висела отцовская телогрейка. Сергей остался помогать Анне Петровне, бессильно глядя, как жизнь, казалось, вытекает из сильного мужчины этой странной, неостанавливающейся кровью. Жужжание мух за окном стало навязчивым, постоянным фоном, как саундтрек к кошмару.
– Держи выше! Сильнее жми! – Анна Петровна судорожно накладывала новый бинт поверх уже промокшего, ее пальцы дрожали. – Господи, что это? Почему не останавливается?!
Сергей прижимал тряпку выше локтя Николая, чувствуя под пальцами ненормально горячую кожу и слабую, но частую пульсацию. Он вспомнил слова бабки Лизы: "Она питается душами... И детскими душами – самые сладкие". А что, если взрослая душа, пропитанная страхом и отчаянием, тоже была лакомством?
Пашка вбежал обратно, держа ключи от старого, видавшего виды «Москвича».
– Пап, поехали! Сейчас довезу!
Николай попытался встать, но его ноги подкосились. Он рухнул обратно на лавку с глухим стоном. Его дыхание стало прерывистым, хриплым.
– Не могу... – выдавил он. – Ноги... ватные... В глазах темно...
– Я поеду! – решительно сказала Анна Петровна. – Павел, помогай отца до машины довести! Сергей, держи руку! Жгутом перетяни выше! Любым ремнем!
Сергей сорвал с себя ремень, дрожащими руками наложил его выше локтя Николая и с силой затянул. Николай застонал от новой волны боли, но пульсация крови в ране, казалось, немного ослабла. Не остановилась, но замедлилась. Они кое-как, почти волоком, довели Николая до «Москвича», усадили на заднее сиденье. Анна Петровна села за руль, ее лицо было сосредоточенным и смертельно бледным.
– Сидите дома! – крикнула она, заводила мотор. – Дверь на замок! Никуда не ходите! И... – она бросила взгляд на дом, на стену сеней, где остался размазанный, но все еще зловещий след знака, – берегитесь Агафьи! И мух!
«Москвич» с пробуксовкой тронулся по разбитой дороге, увозя в полумрак утра Николая, истекающего черной кровью, и его жену, чье мужество трещало по швам. Сергей и Пашка стояли посреди двора, слушая, как жужжание мух сливается с затихающим шумом мотора. Воздух был тяжелым, пропитанным запахом крови, тлена и надвигающейся беды.
2.
Дом без взрослых стал огромной, зловещей ловушкой. Каждый скрип половицы, каждый шорох ветра за окном заставлял их вздрагивать. Они заперли все двери, наглухо закрыли ставни в избе, несмотря на дневной свет. Бабкины нити на шеях казались смехотворно тонкими амулетами против того ужаса, что витал в воздухе. Жужжание за окнами не прекращалось ни на минуту.
– Надо сжечь гнездо, – сказал Сергей, глядя на потолок, за которым скрывался чердак и его кошмарный обитатель. – Пока они не вылезли все. Пока... пока она не прислала еще кого-нибудь.
Пашка молча кивнул. Его обычная бравада исчезла без следа, оставив лишь тень испуганного ребенка. Они нашли канистру с бензином для мотоцикла отца – почти полную. И старую тряпку. Сделать факел.
Поднявшись в сени, они замерли у люка на чердак. Тишина. Ни шороха, ни жужжания. Но это затишье было обманчивым, зловещим.
– Я открою, ты – поливай бензином, – прошептал Сергей, беря кочергу, чтобы приподнять крышку. – Быстро! И бросай факел!
Пашка держал канистру и пропитанную бензином тряпку, привязанную к палке. Его руки тряслись так, что бензин расплескивался. Сергей глубоко вдохнул, вставил кочергу в щель люка и резко дернул вверх. Крышка с грохотом откинулась.
Пахнуло пылью, сыростью и... пустотой. Того химического запаха почти не было. Сергей рискнул заглянуть, держа кочергу наготове. Луч фонаря (они взяли его с собой) прорезал мрак чердака.
Гнездо было на месте. Огромный, черный, лоснящийся клубок нитей. Но оно было... пустым. Ни одной мухи. Ни на нем, ни вокруг. Оно висело, как мрачный, заброшенный памятник. А в его центре... Белесый предмет был виден четче. Это была не кукла. Это был крошечный, высохший череп. Птицы? Мыши? Сергею стало не по себе. Но еще страшнее было другое: от гнезда к слуховому окошку, забитому досками, тянулся тонкий, темный след. Как будто что-то липкое и живое проползло туда, наружу.
– Пусто... – прошептал Сергей. – Они ушли.
– Куда? – голос Пашки был едва слышен.
Ответ пришел сам. Снаружи, со стороны деревни, донесся крик. Женский. Пронзительный, полный нечеловеческого ужаса. Потом еще один. Мужской, грубый, но такой же искаженный страхом. Потом – гул голосов, нарастающий, панический.
Они бросились к окну в избе, осторожно раздвинули ставни. Улица, еще недавно пустынная, теперь кишела людьми. Жители Забвенья высыпали из домов, но не для общения. Они стояли кучками, кричали, показывали куда-то в сторону центра деревни, к покосившейся церквушке. Их лица были искажены паникой. А над всем этим висело облако. Густое, черное, зловеще гудящее. Облако мух. Тысяч, десятков тысяч мух. Они кружили над крышей старой церкви, образуя живой, мерзкий вихрь.
– Церковь... – прошептал Пашка. – Там же... бабка Агафья? Она туда пошла? Утром видела, как она бродит возле нее...
3.
Страх перед неизвестным в доме сменился жгучим любопытством и новым, коллективным ужасом. Они не могли сидеть внутри. Толпа звала, как магнит. Взяв палки (больше для психологической защиты), они выбежали на улицу и присоединились к бегущим к церкви людям.
У церкви, вернее, у того, что от нее осталось, царил хаос. Мухи гудели невыносимо громко, образуя почти непроницаемую черную пелену вокруг здания и особенно – вокруг обвалившейся колокольни. Люди стояли на почтительном расстоянии, крича, крестясь, некоторые плакали. Федор, их сосед, с окровавленной рукой (он тоже пытался стереть знак?) орал на старика Ефима:
– Видел?! Видел, старый?! Она их зовет! Как скотину на водопой!
– Молчи, дурак! – кричал в ответ Ефим, тряся костылем. – Нечистая сила! Надо святить все! А священника-то где? Умер наш батюшка, новый не приехал! Погибнем!
Сергей и Пашка протиснулись вперед. И увидели источник паники.
Бабка Агафья стояла на крыльце церкви. Вернее, не стояла – она парила в нескольких сантиметрах от гнилых досок, спиной к толпе, лицом к заколоченным дверям храма. Ее грязное платье колыхалось в несуществующем ветру. Руки были раскинуты в стороны, как у распятия. Но самое жуткое было то, что происходило вокруг нее и с ней.
Рой мух не просто кружил. Он... служил ей. Плотные потоки насекомых текли по ее телу, как черная, жидкая мантия. Они покрывали ее спутанные волосы, превращая их в движущийся шлем. Они ползали по ее лицу, забиваясь в пустые глазницы, заползая в приоткрытый рот. И она... она не сопротивлялась. Она принимала это. Более того – казалось, она питалась этим. Ее иссохшая грудь поднималась и опускалась в каком-то извращенном ритме дыхания, а мухи, слетающие с ее рта и носа, казались чуть крупнее, блестящее, словно напитавшиеся чем-то.
– Она... кормится... – прошептал Сергей, чувствуя, как его тошнит. – Мухами? Или... чем они ее кормят?
Вдруг движение мух изменилось. Они сгустились у ее ног, образовав плотную, черную ступеньку. Потом еще одну. И Агафья, не шевеля ногами, словно по невидимой лестнице, начала подниматься в воздух. К рухнувшей колокольне. К тому месту, где когда-то висел колокол. Мухи поддерживали ее, несли, образуя под ней зловещий живой постамент.
Она поднялась на уровень обломков колокольни. Повернулась лицом к толпе. Пустые глазницы, кишащие мухами, скользнули по собравшимся. Казалось, она ищет кого-то. Ее рука, костлявая и грязная, медленно поднялась. И снова указала. Не на толпу в целом. А в их сторону. Прямо на Сергея и Пашку. А потом ее палец дрогнул и переместился чуть влево – на Федора, который все еще кричал и размахивал окровавленной рукой.
Федор увидел этот жест. Его крик оборвался. Его лицо исказилось чистейшим, немым ужасом. Он посмотрел на свою окровавленную ладонь, потом на парящую над церковью Агафью, на ее палец, направленный на него. И он... завыл. Длинно, пронзительно, как раненый зверь. Потом развернулся и бросился бежать. Не домой. В противоположную сторону. К лесу. К Старице.
– Федор! Куда?! – закричал кто-то.
Но было уже поздно. Федор, сломя голову, перемахнул через покосившийся плетень и побежал по мокрому полю, ведущему к реке. К тому самому мосту. К Черному Зыбуну. К земле Лесной Бабы.
Агафья опустила руку. На ее лице, скрытом под слоем ползающих мух, не было ни радости, ни злости. Только пустота. И безразличие палача, выполнившего работу. Затем мухи снова сгустились, закрыв ее от взглядов, и она начала медленно опускаться обратно к крыльцу церкви, растворяясь в черном рое.
Толпа остолбенела. Ни криков, ни плача. Только гул тысяч мух и тяжелое, прерывистое дыхание десятков напуганных людей. И далекий, затихающий вопль Федора, бегущего к своей гибели.
4.
Вернувшись в опустевший дом Пашки, они сидели в гнетущем молчании. Даже закрытые ставни не могли заглушить жужжание, которое теперь казалось повсеместным – оно вибрировало в земле, в стенах, в самом воздухе. Образ Агафьи, парящей на мухах и указывающей на Федора, преследовал их.
– Она его приговорила, – наконец проговорил Пашка, его голос был хриплым, лишенным эмоций. – Как папа... Папа порезался о знак... и теперь... – он не смог договорить. Мысль о том, что происходит сейчас с отцом в поселке, была невыносимой.
– А нас? – спросил Сергей. – Она указала сначала на нас. Потом на Федора. Почему он побежал, а мы нет?
– Потому что он испугался сильнее? Или... – Пашка посмотрел на нить на своей шее. – Или бабкины нити... они хоть немного работают? Задержали?
Сергей сомневался. Сила, которую они видели у церкви, казалась непобедимой. Что значила нитка против целого роя мух и пустой, вселяющей ужас старухи?
– Надо уходить, Серега, – прошептал Пашка, его глаза стали дикими. – Из деревни. Пока не поздно. Пока она нас не забрала. Как Федора. Как, может быть, папу...
– Куда? – спросил Сергей. – Через лес? Там ее земля. По дороге? А если она там? Или если Агафья... она же может быть где угодно.
– В поле! К реке, но не через мост! Вброд где-нибудь! Или... или спрятаться в старом бомбоубежище за колхозным складом! Помнишь, мы там лазили?
Сергей колебался. Мысль бежать была заманчивой. Но куда? И что, если их побег только разозлит ее? Что, если они просто попадут в ее лапы в другом месте? Бабка Лиза говорила не ходить за реку, но не упоминала, что безопасно внутри деревни. Нигде не было безопасно.
Вечер опустился на Забвенье раньше обычного. Не из-за туч – небо было чистым, звездным. Но из-за страха, который сгущался, как смог. Жужжание немного стихло, но не исчезло. Оно стало глухим, подпольным, будто мухи готовились к ночной охоте. Они не зажигали свет, сидя в темноте у печки, которая уже остыла. Есть не хотелось. Пить – тоже. Только ждать. Ждать возвращения Анны Петровны. Или... или чего-то другого.
Стук в дверь заставил их вздрогнуть, как от удара током. Не громкий. Настойчивый. Тук-тук-тук. По дереву.
– Мама? – сорвалось у Пашки, и он рванулся к двери.
Сергей схватил его за руку.
– Стой! Не открывай! Бабка Лиза говорила не открывать никому!
Тук-тук-тук. Опять. Методично. Как будто кто-то стучит костяшками пальцев.
– Кто там? – крикнул Сергей, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
Ответа не было. Только тишина. Потом – шорох. Как будто кто-то тяжело дышит за дверью. Или... или множество маленьких ножек скребут по дереву.
Пашка замер, его глаза в темноте были огромными от страха. Сергей нащупал кочергу у печки.
Тишина затянулась. Казалось, кто-то ушел. Они осторожно подошли к окну, приподняли край ставни. Во дворе, в свете восходящей луны, было пусто. Ни души. Только тени от покосившегося сарая, длинные и уродливые.
– Ушло... – выдохнул Пашка.
Они вернулись к печке, прислонились спинами к теплой когда-то кладке. Усталость и нервное напряжение брали свое. Глаза слипались, несмотря на страх. Сергей боролся со сном, но мрак и тишина (даже жужжание казалось приглушенным) тянули его вниз.
Он не знал, сколько прошло времени, когда его разбудил звук. Не стук. Не жужжание. Музыка. Далекая, искаженная, заезженная. Знакомая.
– Паш... – он толкнул друга. – Слышишь?
Пашка вздрогнул, проснулся.
– Это... старуха Феня? Ее патефон?
Мелодия была неузнаваемой из-за помех и вечных заеданий пластинки, но ритм... Да, это был Утёсов. «Утомленное солнце». Та самая песня, которая всегда застревала.
– Но... но она же не играла его так поздно... – прошептал Пашка. – И не так... громко.
Музыка доносилась не из конца улицы, где жила Феня. Она лилась откуда-то со стороны церкви. Или из-за реки? Звук был призрачным, размытым, будто его нес ветер из другого измерения. И он был... зловещим. Веселая мелодия превратилась в похоронный марш из-за скрипов, заеданий и того, как пластинка снова и снова застревала на одном месте: "Уууу-оооомл-ееееннооеее... уууу...". Голос Утёсова превратился в протяжный, нечеловеческий вой, сливающийся с воем Феди в их памяти.
И вдруг... музыка оборвалась. Резко. На самой высокой ноте заевшего воя. Наступила тишина. Глубокая, абсолютная. Даже мухи замолчали. Тишина была громче любого звука. Она давила на барабанные перепонки, заставляла сердце бешено колотиться.
И в этой тишине раздался новый звук. Совсем рядом. За стеной. В сенях. Тот самый царапающий звук. Металлический, неторопливый. Царап... царап... царап... Как будто кто-то с длинными, острыми ногтями медленно водит по обшивке дома. Изнутри.
Они замерли, не дыша. Звук перемещался. От двери в избу... к месту, где был нарисован знак. Царап... царап... Потом пауза. И тихий, мокрый звук. Как будто что-то лижет стену. Или... или пишет. Пишет новой порцией той липкой, темной субстанции.
Пашка схватил Сергея за руку, его пальцы впились в кожу как клещи. Сергей сжимал кочергу, понимая, что она бесполезна против того, что могло быть за дверью. Он вспомнил гигантскую муху. Ее человеческие зубы. Голос в голове. "Приходи... За речку..."
Царапанье прекратилось. Послышалось шуршание. Не мушиное. Более тяжелое. Как будто кто-то волочит что-то мокрое по полу сеней. Шарк... шарк... Шаги? Но не человеческие. Слишком... многоногого.
Шарк... шарк... Звук удалялся. К наружной двери. Потом – скрип открывающейся щеколды (они же заперли ее на ключ!). Скрип петли. И тишина. Глубокая, окончательная тишина.
Они не решались пошевелиться. Минуты тянулись как часы. Потом Сергей, собрав всю волю, подполз к двери в сени, приложил ухо к дереву. Ничего. Только биение собственного сердца.
Он осторожно, миллиметр за миллиметром, отодвинул щеколду. Распахнул дверь. Сеней были пусты. Наружная дверь была приоткрыта. На земляном полу, у стены, где был знак, сияло влажным блеском что-то новое. Не символ. Два слова. Написаные тем же, липким, темным веществом, пахнущим тленом и болотом:
"Один уже"
И в эту же секунду, из далека, со стороны поселка, донесся протяжный, тоскливый гудок «Москвича». Один. Два. Три раза. Сигнал тревоги. Или отчаяния.
Пашка, стоявший за спиной Сергея, издал странный, сдавленный звук. Сергей обернулся. Его друг смотрел не на надпись, а в окно. На улицу. Его лицо было белым как бумага, рот открыт в немом крике. Сергей посмотрел туда.
В лунном свете, посреди пустынной улицы, стояла фигура. Не Агафья. Мужская. Высокая. Свежая грязь на брюках и рубашке. Одна рука была странно вывернута, другая – с перебинтованной, темной от запекшейся крови ладонью – бессильно свисала. Голова была опущена. Но Сергей узнал походку, по силуэту. Это был Николай. Он вернулся. Один.
Он стоял неподвижно, лицом к их дому. Потом медленно, очень медленно поднял голову. Лунный свет упал на его лицо. Глаза были открыты, но пустые. Совершенно пустые. Как у Агафьи. Только в них не было мух. В них не было ничего. Абсолютно ничего. И на его губах, в уголках, застыла тонкая струйка черной, как деготь, крови.
5.
Они не слышали, как подъехал «Москвич». Они не видели Анну Петровну. Они видели только его. Пустого. Возвратившегося.
Николай стоял еще минуту, его пустой взгляд будто прожигал стены дома. Потом он развернулся с неестественной, механической плавностью и пошел. Не домой. По направлению к реке. К Старице. Туда, куда убежал Федор. Туда, откуда вернулась Агафья.
Сергей и Пашка остались стоять в темных сенях, глядя на открытую дверь, за которой растворилась фигура Николая, и на липкие, зловещие слова на полу: "один уже". Жужжание мух снаружи возобновилось, тихое, но торжествующее.
Глава 3 закончилась. Лесная Баба начала собирать свою жатву. И Забвенье окончательно стало ее ловушкой.