Иногда кажется, будто жизнь — это не линия, а круг. Ты идёшь, идёшь, думаешь: вот она, свобода, вот моя взрослая судьба... а через много лет вдруг оказываешься там же, где всё начиналось. Только стены другие — и ты уже не дочка, а взрослая уставшая женщина с багажом ошибок, надежд и тихой злости на саму себя.
Я шла по подъезду и считала трещинки в плитке — привычка, оставшаяся с детства. “Таня! Забудь о прошлом!” — мама всегда так говорила про других. А мне сегодня хотелось укутаться в старое мамино одеяло, спрятаться в свою комнату, где до сих пор висят выцветшие плакаты с балеринами и искусственными ромашками… И чтобы мир закрылся дверцей — хлоп! — и стал похож на кружку какао в морозный вечер.
Но у мамы теперь новая жизнь — “новая глава”, как она гордо мне тогда по телефону сказала. Виктор… Я и имени-то его толком не могла выговорить первое время. “Мамин ухажёр”. “Ну… муж, если по статусу”.
Кто бы знал, как это странно: ждать, что сейчас, в семь вечера, мама откроет дверь, пахнущая пирогом и её духами, а вместо неё на пороге — плечистый незнакомец лет шестидесяти. Брюки со стрелками, белая расстёгнутая рубашка, вместо пояса — коричневый ремень, и взгляд… Не оценивающий, нет. Как будто он сам не ожидает меня здесь.
— О, Наташа, здравствуй, — голос негромкий, чуть усталый. – Татьяна в кухне, пирог твой любимый допекает.
И всё. Ни лишних слов, ни “Ну как ты там в своей Москве?”. Только вежливое кивком — и проходи, мол, гостьей тут себя не считай.
Я, конечно, понимаю: взрослые люди имеют право на счастье… А что делать, если этому счастью чуть мешаешь ты, с твоими скандалами, несбывшимися браками, шрамами на душе, которые не залечила даже московская жизнь?
На кухне мама колдует над тестом, свет у неё тёплый, чайник шумит. Всё почти как раньше, только теперь у её плиты не какая-нибудь баночка с вареньем, а крепкая мужская рука подаёт ей тарелку с яблоками.
— Наташка, ты чего застыла? Раздевайся, разувайся! — смеётся мама, а в глазах у неё — та старая нежность, которой мне не хватало последние годы.
— Да… сейчас, — выдавливаю из себя улыбку, хотя внутри скребёт.
Сразу стало тесно в этих трёх стенах, где раньше пахло только мамой, её духами и срочным гороховым супом. Теперь тут ПРИСУТСТВИЕ. Виктор не смотрит на меня хмуро, но и по-дружески не улыбается. Как будто мы оба сдаём экзамен на терпимость вообще-то в родных пенатах.
Вот и всё начало. Я вернулась домой. Только дом уже не мой.
Поначалу я старалась быть тенью. Бродила по дому тихо-тихо — будто от звука собственных шагов стены могут сдвинуться ещё ближе. Лишний раз к Виктору: никаких “доброе утро”, “доброй ночи” — через губу, сквозь зубы, ладно, пусть будет формальность. Мама суетилась: напекла сырников, сварила мой любимый борщ, а потом украдкой вытирала ладонью слёзы, если считала, что я и Виктор не видим.
Не скажу, что он грубил — ни слова поперёк, всегда спокоен, даже, пожалуй, слишком. Но присутствовал во всём: и в запахе одеколона на вешалке, и в свежем кофе — оказывается, мама разлюбила растворимый, а стала варить “как Виктор любит”, по-турецки: тягучий, терпкий, с сахаром. И с гущей на дне, словно недосказанные разговоры.
Я ловила его мельком за газетой на балконе — он не хлопал дверями, даже телевизор не кричал. Просто был рядом. И всё равно я внутри себя заворачивалась узлом: кто я тут тогда? Кому нужна эта взрослая дочь — тридцать лет за спиной, успешная-преуспешная, да только с разбитым сердцем и собранными коробками? Маме — её забота теперь пошла “на двоих”.
Однажды утром…
Просто не выдержала — подняла голос, когда Виктор занимал ванную на полчаса, а я торопилась на собеседование.
— Я опаздываю, между прочим, — бросила ему, стараясь, чтобы звучало не слишком вызывающе, а он спокоен:
— Потерпишь, Наталья. Здесь всем место, но по очереди.
У, как же закипело внутри! Вот оно, настоящее — чужой человек командует в твоём детстве! Но промолчала — слышала: мама с кухни уже идёт, шлёпает тапочками, улыбается натянуто.
— Ну что вы… Давайте без этого, ладно? — тихо так, едва слышно.
Я едва не плакала — не от злости даже, а от усталости, от того, что дом теперь похож на коридор в поликлинике: все ходят по очереди, дежурят у двери.
Вечерами становилось особенно тяжко. Мама теперь чаще уносила чашки в зал к Виктору. Разговаривали шёпотом, смеялись по-свойски. Я крутилась по кухне, как призрак, грела чайник для себя одной, смотрела в окно — и думала: хоть бы снег пошёл, хоть бы было за что держаться, хоть бы вернулся мой старый дом с мамой и без чужих.
Однажды не выдержала — устроила скандал.
— Ты совсем меня заменишь, да? У тебя теперь Виктор — своя семья, а дочь где?
Голос дрожал — ненавидела себя за это детское “мамочка моя, верни всё обратно!”.
Мама устала, как будто за десять минут постарела на десять лет.
— Наташа… Я не хочу выбирать. Мне так тяжело…
Виктор на это только тяжело вздохнул и вышел на балкон — как будто знал, что его вмешательство только хуже сделает.
Через день-другой мама призналась:
— Я счастлива с ним, Наташа. Но я и тебя люблю. Где же та моя девочка, что всегда умела прощать?..
А мне самой хотелось исчезнуть. Хотелось — чтобы меня просто стали ждать. Хоть кто-то… Хоть раз…
И так было изо дня в день — маленькие ссоры, недосказанности, вечно больное ощущение одиночества в трёхкомнатной квартире, где вдруг избыточно много людей.
Потом маме стало плохо.
Сначала — просто слабость, потом — температура, затем мы с Виктором стояли рядом, на границе одного коридора: каждый по разные стороны её комнаты. Болезнь мгновенно всё переменила: мы оба разделили страх.
— Я сама… — мама пыталась сопротивляться, но у неё дрожал голос.
Виктор взял инициативу — вызвал врача, купил лекарства, поил маму горячим, дежурил по ночам. Я мешала ему, я злилась: “Ты что, всё решаешь? Уже и мамину болезнь посчитал своей обязанностью?”
Он не повысил голоса, только однажды в коридоре после бессонной ночи выдохнул:
— Наталья, а ты не думала, что маме сейчас не твоя ревность нужна, а поддержка и тишина? Она твоя мама. Но она — и моя женщина теперь.
Если бы комок в горле был камнем — я бы не смогла ни дышать, ни говорить. Но набросилась:
— Она мне всю жизнь посвятила! Ты — тут кто? Приезжий! Родных не заменишь!
Тут, — видимо, впервые, — мама всерьёз посмотрела на меня и с неожиданной силой сказала:
— Всё! Хватит!
Словно взрослой стала наконец не я, а она.
— Я не позволю, чтоб из-за ваших споров я потеряла себя. Мне нужен покой. И счастье.
Тишина — тяжелее не бывает.
После той ночи во мне будто что-то оборвалось. Не сразу, нет — сначала была обида, жгучая такая, что до кончиков пальцев. Потом — пустота.
Мама тяжело болела почти неделю. Виктор не отходил от неё: то полотенце сменит, то сбивает температуру. Я тоже бегала — аптеки-звонки-супы, но делала это из чувства долга, не любви — стыдно в этом признаваться… А стыдом дышать сложнее всего.
Виктор держался стойко, но я чувствовала: устал, видно по глазам. Однажды среди ночи зашла к ним — мама спала, а он сидел рядом и смотрел в окно. Не заметил, что я, мелькнула тень на лице — усталость или тревога? Может быть, обо мне думал, а может — о маме. Прошмыгнула обратно на кухню, там так и заснула над остывшим чаем.
Утром у мамы снова поднялась температура. Я металась по квартире, ругалась на судьбу, на Виктора — “не так заботишься”, “не то лекарство”. А он вдруг…
— Наталья, перестань. Твоя мама не маленькая девочка. Позволь ей самой выбирать, кого любить и кто ей нужен рядом.
В его голосе — впервые за всё время — проскользнул рассерженный вызов. Я растерялась: не привыкла, чтобы кто-то со мной так говорил.
— А ты… ты ведь всё равно меня не любишь! — сорвалось нечаянно.
Он устало пожал плечами.
— У меня нет цели быть тебе родным. Но ты могла бы разрешить хоть раз маме быть счастливой, да?
Занавески колыхались от сквозняка. По спине прошёл холодок.
— Ты не знаешь, через что я прошла, — выдохнула я.
— Не знаю, — мягко, но жёстко сказал он. — Но мы оба о маме должны думать, а не друг о друге.
Это уже не был спор — как будто кусок льда провалился между нами и затих.
К вечеру мама чуть полегчала. Я стояла у окна — снег всё же пошёл, легкий, неяркий, как у детства моей дочки. Подумалось: как мало я знаю о Викторе, о его любви к маме, обо всём, что делает чужой человек ради счастья другого. Я вдруг почувствовала — если бы не он, мне и самой было бы страшнее оставаться с мамой наедине болезни.
А ночью я услышала, как мама слабо зовёт:
— Наташа…
Присела рядом, взяла за руку. Она зажмурилась, слабый голос:
— Доченька, пожалуйста… Просто прими. Я не хочу, чтобы ты страдала. Но и себя я отдавать не хочу больше — всё. Пусть у каждой будет своё счастье.
Я сидела, молчала, слёзы сами бежали по щекам — и какой-то стыд, и облегчение, и страх остаться совсем взрослой. Мама впервые за много лет просила не поступиться собой ради меня.
Утром я собрала сумку. Достала старый шарф, в который меня заворачивала мама в детстве при болезнях. Шепнула Виктору:
— Я уеду на время… К подруге. Пусть мама отдохнёт.
Он не ответил, только чуть-чуть улыбнулся.
Через пару дней, гуляя одна вдоль промёрзших улиц, я подумала: а что если я всё-таки смогу простить? Простить себя — за ревность, маму — за счастье, Виктора — за любовь, которая не спрашивала моего разрешения.
Я ехала к подруге на другой конец города — в маршрутке, где на стекле белели ладошки чужих детей. Сердце колотилось: неужели я и правда решилась оставить маму “на Виктора”? Это снаружи просто житейское решение, а внутри… Будто вырываешь корень, которым десятилетиями держалась за прошлое.
Таня — моя подруга, та самая, что ещё с института. Она встретила меня на пороге горячим чаем и выслушивала молча, не перебивая, покачивая головой.
— Дурочка моя, — только и сказала, когда я наконец выложила всё — слёзы, обиды, страхи, одиночество, детские обломки надежд.
— Любовь ведь у всех разная. Твоя мама — взрослая. Ты тоже. Не бойся меняться, дурашка.
Я засмеялась сквозь слёзы и впервые разрешила себе не быть ни “хорошей дочкой”, ни “вечно сильной”. Осталась у Тани на несколько дней — бродили по рынку, пили согревающий чай, болтали часами. Я вдруг заметила, как легко стало дышать. Свобода… она не про одиночество. Она — про выбор и принятие.
***
Когда вернулась домой, в прихожей всё ещё пахло яблочным пирогом. Виктор был на кухне, что-то чинил у крана — впервые посмотрел прямо в глаза.
— Проходи, Наташенька, — и не было в голосе ни упрёка, ни торжества. Только — чуть-чуть опасения.
Мама вышла из спальни — постаревшая, но светлая, с утомлённой улыбкой:
— Скучали по тебе. Я… очень.
И, словно сама не веря, что с этого можно начать снова, мама осторожно предложила:
— Давай сегодня вместе ужин приготовим? Ты — салат, я — пирог, а Виктор… ну, пусть чайник поставит.
Мы стояли втроём на кухне: посуда звякает, чайник ворчит, окно запотевает, а мама с Виктором переглядываются — не в сговоре против меня, а потому что вместе. Я наконец позволила себе не ревновать, не ждать подвоха, а делать салат, болтать и смеяться над мамиными историями — как будто за старым столом снова была наша семья, только изменившаяся.
Виктор между делом спросил:
— Чай с сахаром или без?
— Без, пожалуйста, — ответила я — привычно, но с благодарностью, незаметной даже для себя.
Была, конечно, странная, осторожная неловкость. Как когда учишься заново ездить на велосипеде — поначалу шатко, а потом даже весело. Никакого “раскаяния”, никаких больших драм. Просто маленький новый ужин, где все учатся заново слышать друг друга.
В этот вечер мы ели пирог, разговаривали ни о чём важном, но чувствовали — что-то новое должно из этого получиться. Надежда… маленькая, сдобная, как кусочек маминых корок с корицей.
Я поймала мамин взгляд — там была и боль, и радость вперемешку.
“Спасибо”, — без слов.
***
Позже, засыпая, я подумала — дом не становится твоим только потому, что ты в нём вырос. Надо разрешать другим любить и быть счастливыми — и себе тоже.
***
Может, счастье — быть просто рядом, даже если пришлось для этого совершить трудное, взрослое прощание со своими обидами.
Я проснулась утром — впервые без внутренней тревоги. Пахло кофе. И пирогом. Смешно, но — почти по-старому. Только взрослее, добрее.
Спасибо за внимание! Подписывайтесь и пиши комментарий нравиться или нет.
Ещё почитать: