– Миша, давай не будем устраивать сцен… — Марина стояла у окна, собирая в свою старую сумку что-то из того, что когда-то называла жизнью.
– Нет, подожди, Марина... Просто скажи мне — сколько лет? — его голос звучал странно чужим, будто зазвучала запись давно забытой пластинки.
– Миша… – Марина опустила глаза. Вздыхает. – Это неважно уже. Всё. Так вышло…
– Неважно? Мне двадцать три года были неважны?! – он почти сорвался. Лицо побелело, губы дрожали — не то от злости, не то от стыда, не то от усталости.
– Я прошу тебя… Не делай хуже.
– А почему? — он сделал шаг навстречу, очень тихо, чтобы не спугнуть. – Почему хуже не тебе, а мне?!
Марина внезапно взметнула голову, как будто только сейчас решилась ему заглянуть в глаза — по-настоящему, до самого дна:
– Потому что ты всегда был хорошим. А я… Я устала быть с тобой чужой. Ты всё понимаешь правильно.
– Его фамилия мне назвать? Или сразу — к тебе пойдём, Дима?
– Это не твое дело! — выдохнула она.
– Это мой друг был.
– Был.
– Всё-таки иронично, да?
Тишина. Нестерпимая. Она пакует свою жизнь, а он — свои обиды.
Марина еще не знала, что сейчас — за этим столом, на этой кухне пахнет не только пролитым чаем и её духами, но и НАЧАЛОМ КОНЦА.
Конца, где Миша наконец позволит себе сделать хоть что-то… для себя?
Он отступил к дивану, открыл маленький ящик. Достал белый конверт.
Громко бросил его рядом с обувью Марины:
– Подпиши. Сейчас. Это важно.
– Что это? – она растерянно смотрит, будто боится прикоснуться.
– Мой подарок на прощание, – в голосе неожиданно звучит облегчение.
– Ты… что ты задумал?
– Просто подпиши. Потом поймёшь.
Её рука дрожит. В мыслях проносится ворох картинок: прошлое, будущее, страх. Женская интуиция — это ужас, когда она молчит. А он уже улыбается — впервые за этот вечер. Только улыбка его горькая, колючая.
– Марина… – его взгляд на секунду стал прежним, тем, каким запомнился навсегда. – За 23 года ты не спросила ни разу, что я делаю по вечерам. Неужели не догадалась?
А за окном — темнеет. Район, где все друг друга знают по голосу. Но эту правду никто не узнает… пока она не подпишет этот конверт.
– Ты… что там?! — почти срывается.
– А ты решишь, когда прочтёшь.
Она приседает на корточки, как девчонка — неуверенная, уязвимая, некрасивая в этот миг, и страшная в растерянности.
Стена родного дома — чужая. Сумка — тяжёлой гирей. Миша… другого Мишу она не знала.
– Ты ведь не…
– Просто подпиши.
Три секунды. Жизнь меняется внутри них.
Дверь на кухню остается приоткрытой — для воздуха, для новых решений.
Он даёт ей ручку. Давит, но мягко:
– Я ничего плохого не сделаю. Давай, Марин.
Чем закончится этот вечер? Почему обычный документ вдруг оказался для неё холодней измены? И кто на самом деле был обманут все эти годы — он или она?
Марина не сразу поверила.
Впрочем, в этот вечер она была вообще похожа на героиню чужой жизни — в растрёпанной кофте, с вполголоса замирающими «зачем?», с усталостью в плечах, которую не объяснить никогда и никому.
Документ всё ещё лежал на полу — белый, аккуратный, страшный.
Она дотронулась до него пальцами так, будто тот мог ожечь.
Миша молчал. Странно: совсем недавно он говорил о любви, хотя бы шепотом, а теперь — только паузы.
Вот что делает измена. Но кто из них тут настоящий предатель?
Марина обернулась:
– Почему ты молчишь? Ты же всегда говорил — надо всё обсуждать!
– Мы всё уже обсудили, Марин… Я просто раньше думал, что знаю тебя. А теперь всё равно.
Иногда хочется разреветься, да нельзя. Перед этим человеком — нельзя, не сейчас.
Она молча распечатывает конверт. Двигается осторожно, будто делает операцию на сердце, своё — или его.
Из конверта выскальзывает лист бумаги, как спасательный круг… только обратного пути нет.
— Что это? — вновь спрашивает она.
В голосе срывается: желание вернуться, узнать, что всё неправда, что можно повернуть время.
— Это то, что мы с тобой потеряли. И то, что я тебе не говорил.
— Ты играешь?
— Я никогда не умел играть, Марин. Я всё подписал три месяца назад.
Вскроенная тишина. Дом дышит… или замирает:
«Я, Мишин Петрович Колесников, оставляю свою долю квартиры Марине Павловне Колесниковой. При разводе все имущество — ей.»
Марина читает. И не узнаёт себя, не узнаёт ни его, ни жизни — вообще никого. Всё было не так.
– Ты… что?.. Почему?
Он сел на край стула, устало потирая виски:
– Потому что я знал. Потому что устал жить войной. И потому что считал тебя счастливей со мной — а если нет…
– Ты это Диме рассказывал?
– Я ведь раньше думал, что друг — это… друг. Оказалось — не друг. Раньше ты была моей женой. Теперь — просто Марина.
Она словно начинает понимать: в этой комнате за одним столом живут — любовь, предательство и гордость. Каждый — своим звуком, своим запахом.
На мгновение хочется выть в голос — но нельзя.
Он берёт с подоконника блокнот, бросает взгляд через окно:
— Двадцать три года, Марина. Ты помнишь нашу первую встречу зимой?
— Помню, — выдыхает она.
— Вот и я помню. Тогда ещё была та самая твоя помада с запахом вишни…
И вдруг — щемящее, невозможное ощущение детства, будто бы всё это — странный сон. Рядом — привычная батарея, в шкафу — твой свитер, по телевизору вот-вот заиграет заставка новостей, но ощущения дома — нет.
Он смотрит, не мигая.
— Ты точно уходишь?
— Точно, Миша, — впервые за всё время без ноток злости или надежды. Просто — точно.
Он опускает голову. Марина впервые видит, как сильно он постарел. Всё, что за двадцать лет казалось железобетонным, теперь бледнеет, становится песком.
Страшнее не измена. Страшнее — что за спиной двадцать три года пустоты. Которую никто заново не заполнит.
— Знаешь, что самое тяжёлое? — вдруг спрашивает он.
— Нет.
— Что я всё ещё люблю тебя.
Молчит.
Она хотела бы что-то сказать — не может.
Болезненно режет тишину:
— Я уеду завтра. К Диме не сегодня. Сейчас мне просто надо выйти. Постою, проветрюсь…
Марина выходит на площадку, хлопнув дверью чуть сильнее, чем хотела. Лёгкая дрожь во всем теле.
В подъезде пахнет сыростью, зубным порошком и… концом. Женская рука судорожно ищет телефон — кому сейчас звонить? Мужу? Уже не муж. Диме? Пока страшно. Сестре? А что сказать, где начало, где конец?..
В этот момент в каждой женщине, сбежавшей из собственного дома, вдруг просыпается девочка, оставленная под дождём.
Даже если этой женщине — пятьдесят лет.
На лестничной площадке Марина вдруг застывает — так тихо, что слышит, как в соседней квартире через стену мяукает кот. Под ногами скрипит ступенька, знакомая с детства: много лет назад они с Мишей здесь целовались, прячась от дождя.
Всё крутится на одном месте — и всё сломано.
В груди ноет страх.
Марина достает телефон, по привычке проверяет — пришло ли что-то от Димы. Сообщение — никакого смысла, одно слово: «Жду». Сердце пропускает удар. Почему не пишет больше? Почему так холодно? Или уже надоела, или просто не нужен ей весь этот театр…
Марина идёт по проспекту медленно, словно в снах: всё чужое, всё не своё. Дома — серые, будто осень, даже собаки и те смотрят в упор безучастно. Шарф странно дёргает за шею, не спасая от ветра.
Слева — магазин, куда раньше ходили с Мишей за вином. Смехом, ссорами, примирениями. Теперь — всё стерлось, как грифель с доски. Хочется заорать: «Я живая! Я ещё кто-то! Я ещё могу…» — но рот закрыт. Как у той куклы из детства, у которой никогда не работал голос.
Всё ли зря?
С кем теперь говорить об этом времени?
Есть ли у женщины право — быть плохой, если хорошей у неё не получилось?
Кофейня. Маленькая тёмная дырка, в которую обычно забегали на пять минут.
Теперь — укрытие.
В окно плющит дождём, на полу — старые журналы. Лопится сахар в пакете, ложка стучит о чашку капучино — кто бы подумал, что самый горький вкус бывает у самого сладкого напитка?
Пальцы сами набирают Диме:
– Я уже возле дома.
– Жду, — отвечает холодно. — Лифт не работает, поднимайся пешком.
Дверь открывает Дима. Сигарета слева в зубах, небрит, устал — чужой.
– Ну, привет, приехала?
– Приехала, — старается улыбнуться. Бессмысленно.
– Сумка тяжёлая?
– Да, — кивает она, не глядя в глаза.
Дима берёт сумку, идёт вглубь прихожей, даже не оборачивается.
— Чего грустная? Ты же сама так хотела, — буркает он, словно они поссорились из-за пустяка, и всё в порядке.
— Просто устала.
— Отдохнёшь. У меня диван свободный.
— А ты?
— А я — на работе. Сейчас уеду.
Она вдруг понимает: её здесь не ждали. Нет в голосе ни радости, ни страсти, ни облегчения. Только усталость, как у всех, кто не умеет любить до конца.
Дима раздевается, выходит на кухню, закидывает чайник, не предлагая ей помогать.
Марина стоит в коридоре, теребит ремешок от сумки, словно школьница.
— Не будешь рассказывать, как разошлась с Мишей?
— А ты хочешь слушать?
— Нет, — отрезал.
Пауза.
— Мне твой Миша звонил.
— Что?!
— Поздравил. Сказал: «Держи Марину, она теперь твоя ответственность». Только ты не думай, что я этому рад, — добавляет с неожиданным раздражением. — И вообще, не планировал я с тобой жить. Тут всё случайно получилось. Ты как хочешь это воспринимай.
Окончательно рушится всё. Каждый сантиметр её новой жизни кажется чужим, как войлочные тапки у чужой бабушки.
– Значит, можно я просто ночь у тебя?
– Можно. Там полотенце свежее, возьмёшь. Я потом заеду.
Она кивает, с трудом сдерживая слёзы.
Через минуту хлопает входная дверь — Дима уходит, даже не попрощавшись.
В чужой квартире чужая тишина. Становится невыносимо зябко. Шторы пыльные, на подоконнике пыль и бумажные салфетки с жирными пятнами. Здесь нет запаха Миши, нет книг, нет даже её любимого синего стакана для зубной щётки.
Успокаивать себя поздно.
Хочется разреветься на весь дом, но не выходит.
Она садится на диван, прижимает к груди сумку — и просит у кого-то (у самой себя?) дать хоть каплю спокойствия. Пусть будет плохой, пусть все осуждают. Но дома нет — ни здесь, ни там.
Что же теперь? Ни своего угла, ни мужчины, ни даже злости. Только пустое окно и прощание на два голоса — где тебя уже никто не позовёт.
В этой ночи Марина впервые спросит себя: а можно ли начать сначала там, где уже ничего не осталось?
Там, где жизнь по привычке шепчет «потерпи до утра», ночь становится не откровением, а приговором.
Марина долго не может уснуть. В квартире Димы пусто, как в коридоре гостиницы перед закрытием. Здесь всё чужое: книги про математическую логику на верхней полке, старые лыжи возле балкона, облупленная кружка с надписью «Герой года 2005» — память не про неё, не для неё.
Телефон мигает уведомлениями. Приходит смс от Оли — дочки.
«Мам, ты где?.. Папа не говорит. Ты всё ещё с ним?»
Сердце сжимается:
«Я у знакомых, зайка. Всё в порядке. К папе скоро заеду.»
Ложь? Наверное. Но как сказать взрослой дочери, что родная мать вдруг сбежала, будто бы решила поменять мир на другой, без права возвращаться.
А возвращаться — всегда страшнее, чем уходить…
Это знает только женщина, сорвавшаяся с накатанной рельсы. Кому теперь жаловаться? Кто теперь станет родным, если привычные роли переставлены неожиданным образом?
Вспоминать больно, но тем ночью она будто жует свою вину медленно — каждый кусочек жизни.
Вот — ее молоденькое двадцатилетнее лицо в фате, когда Миша держал её так крепко, что, казалось, и землетрясение не разорвёт. Они тогда бежали через сквер под снегом, хохотали, и казалось, что всё будет навсегда.
Потом — рождение Оли, приступы счастья среди усталости. Прогулки в парке, веселый Миша в поношенных джинсах — кутался в шаль, придуривался, устраивал чаепития по ночам.
А потом… всё рассыпалось. Не сразу, конечно.
Сначала — недосказанности, потом — гладильные доски, скандалы между зубной пастой и невыстиранными носками. Ругались, мирились, мечтали.
Но смех закончился быстрее, чем любовь.
Когда Дима появился?
Сначала дружба, случайные телефонные разговоры, деловые смс-ки, совет, рука на плече, кофе, быстрые глотки втихаря — и вдруг уже нет дороги назад. Словно кто-то изнутри тихо переступил черту.
Марина устраивается на диване, смотрит в потолок.
«Ну и что ты теперь? Лучшей стала? Счастливее?»
В голове озлобленный голос, который нельзя пересилить силой рук.
Час ночи, она вскакивает, долго моет лицо под ледяной водой. Холод душе мало поможет, но хоть кожа оживёт.
Звонок.
Неожиданно — сам Миша.
— Ты где? — голос глухой, сдержанный, будто не он.
— Всё хорошо, Миша. Не переживай.
Он тяжело вздыхает. — С Олей говорила? Она переживает.
— Да, Марина отвечает, устало. — Не волнуй её, ладно?
— Ладно. Спи.
Пауза.
— Марин… — вдруг тихо, чуть дрожит.
— Что?
— Не соскучилась ещё по дому?
— …Я не знаю.
— Мы пробовали честно. Наверное, этого мало.
— Да, — отвечает она. — Мало.
Они оба идут по привычной дорожке — больше нет ни пути назад, ни слов для спасения.
Повисает тишина, такую не разрезать ничем.
Марина смотрит в черноту окна, ищет там что-то похожее на надежду.
Ничего нет — только собственное отражение: измотанная женщина на чужом диване. И больше — ничего. Сколько ещё таких ночей впереди?
К четырём утра Марина вдруг вспоминает маму.
«Доченька, не спеши, счастье не в чужих мужьях…»
Но кто слушает матерей, когда любовь — голодная и беспокойная?
Она находит в интернете старую сказку, читает фразы, как будто ищет пароль к прожитой жизни:
«Если заблудился — стань деревом и постой. Иногда только корни знают дорогу…»
Хотелось бы стать деревом. Упереться корнями хоть во что-то — но куда? В сумку, в рубашку Димы, в страх, в прожитое с Мишей?..
Под утро засыпает урывками, будто в поезде без окон. Снится ей длинная-длинная лестница, по которой надо подниматься, а за плечами — сумка, в которой пусто, только старый документ и обрывки писем самой себе.
Просыпается рано. Голос хриплый, слёзы по щекам ещё не высохли.
Пишет дочери:
«Оля, я тебя люблю. Всё будет хорошо. Простишь — спасибо. Не простишь — пойму. Я всегда рядом.»
Телефон молчит.
Прошло только двенадцать часов, а вся жизнь уже кажется невозможной для вычисления.
Звонок.
Дима коротко:
— Я скоро буду. Будешь дома вечером?
— Буду, — отвечает, не зная, зачем.
Теперь это — её дом?
В жизни бывают ночи, после которых не встают прежними.
Главное — захотеть снова проснуться человеком, даже если всю ночь был только тенью своих ошибок.
Проснулась Марина от резкого хлопка двери:
Дима вернулся, пахнущий дешёвым табаком и машинным маслом, будто вообще не ночевал. Кофта наброшена на плечо кое-как, руки раскрыты для объятий — но не для неё.
– Здорово живёшь, — усмехается, обходя диван стороной. – Себя у меня дома будешь вести, как дома, или в гостях?
Слова звучат не как шутка – как диагноз.
Марина сбивается:
– Я… я не думала, что…
– А ты думай. Тут не санаторий.
Он проходит на кухню, шумит чайником, громко кладёт сахар в чашку, будто метит территорию.
Марина садится, смотрит на свои руки. Покраснели, хоть вчера не плакала в подушку – или плакала? Мир похож на мелодию, где все ноты сорваны. Она заварочно смотрит на него – в каждом движении усталость, разочарование.
– Долго планируешь у меня быть?
Голос у Димы обычный, но в глазах – колючий лёд.
– Не знаю. Пока не разберусь, что дальше…
– Угу.
– Ты же… ты мне совсем не рад?
Он вздыхает, отворачивается к окну:
– Радости от развода женщин я не понимаю. Ты сама выбрала. Мне жалко Мишу, если честно.
– Ты друг ему был?
– Был, — цинично. — Теперь так… знакомый по несчастью.
Вдруг подвисает на фразе. Глотает чай, зажимает чашку в руках.
– Дим…
– Чего?
– Наверное, я зря сюда пришла.
Молчание.
– Согласен, – кивает он. – Но назад двери тоже нет, да?
Она сглатывает ком.
– Наверное, нет.
Он смотрит на неё дольше обычного – будто впервые за долгое время видит женщину. А, может, никогда и не видел.
– Я жить с тобой не собирался. Ты сама это придумала.
– Прости.
– Ты не мне прости. Себе.
Себе…
Она чувствует, как каждая клеточка кожи сжимается в узел. Простить себе – это самое сложное. Сложнее, чем простить мужа, чем оправдаться перед дочерью, перед мамой.
В этот момент телефон оживает.
Оля:
«Мама, ты сегодня ко мне заедешь? Я дома после трёх. Папа очень переживает… Я тоже. Но любить тебя меньше не буду».
Марина глотает воздух, будто после мороза.
Это прощение? Или просто попытка держать дистанцию между собой и её катастрофой?
Пишет:
«Я обязательно приеду. Всё объясню. Люблю тебя очень».
Обыкновенные утренние хлопоты кажутся невозможными — мыть кружку, перемешивать сахар, вытирать подоконник. Всё выскальзывает из рук.
Дима уходит, хлопая дверью. Даже не прощается.
Он тут не ради неё. Ни один мужчина не спасает женщину, которая хочет утопить себя сама. Он – просто урезанная версия ее грёз о свободе.
Марина застаётся одна в этой квартире – и впервые думает, что одиночество пахнет не душами, а чужими полотенцами и глухими закоулками прошлого.
Она долго сидит, прижав к груди свой телефон.
– Ну что, Марин, будешь ещё жалеть, или первый раз взрослой станешь? – шепчет себе вслух.
Выдыхает, поднимается, идёт в ванную. Смотрит на себя в зеркало:
Две полоски под глазами, морщины у висков, взгляд, в котором больше страха, чем огня.
– Вот ты какая, – произносит неузнаваемо. – Ничья, ничья… наверное, всё же – своя.
Мысль простая и страшная:
Если ты не принадлежишь самой себе, домой не вернёшься никогда.
Она набирает ванну, долго лежит в теплой пене, вспоминая: руки Миши в юности, его глупые стихи на бумажке, ночные разговоры, его попытки менять розетки, от которых всегда пахло пережаренной изоляцией и заботой.
Ничего этого нет теперь.
Есть только один дом, из которого сама – ушла. И второй, в который никто не звал.
К двум часам Марина собирает вещи — не много, все те же джинсы, кофточка, документы, один злополучный конверт. Перед выходом оставляет Диме записку на холодильнике:
«Спасибо. Мне пора домой. Не ищи меня. Береги себя.»
Остаток дороги — это уже не страх. Она впервые идёт без суеты, без дрожи, без обид.
В голове — голос мамы:
«Доченька, только будь честной с собой. Плохо будет или хорошо – всё равно сама…»
Впереди разговор с дочерью, предчувствие новой встречи с Мишей и первая настоящая попытка признать себя — без обмана, без иллюзий, без привычной женской вины.
Дорога до Олиной квартиры длиннее, чем раньше. Иначе пахнет улица, чай в термосе вдруг горчит, в ушах стынет ветер — не разгонишь.
Марина держит сумку за лямку так крепко, что побелели пальцы. Поднимается на третий этаж — без лифта, как любила говорить: «Чтобы фигуру не терять». Только сейчас ощущение такое, будто тень волочит за собой, а не фигуру.
На пороге — Оля. Взрослая девочка, чёлка сбоку, боль в глазах.
— Привет, мам! — чуть дрогнул голос.
— Здравствуй, доченька.
Марина смотрит на свою девочку: вроде бы всё как всегда — тапочки в уголке, на плите чайник, в воздухе запах яблочного пирога. Только дома мало, а боли — много.
Осторожный, робкий обнимашки — не отпускать, но и не приближать слишком. Так бывает у взрослых детей, когда детство вдруг становится глухой обороной.
— Долго была у него?
— Нет, ночь.
— Он хороший?
Марина опускает глаза. — Я этого не знаю.
Проходят на кухню, садятся друг напротив друга, как на экзамене, оба не сдали…
За окном — ранняя весна, снег размазывается по двору, как масло по чёрствому хлебу.
— Мам… Почему? Почему сейчас?
Вопрос самый страшный. Не «с кем», а «почему».
Марина думает, прожёвывает тишину.
— Я устала, Оленька.
— От кого? От папы? Или от самой себя?
Горько улыбается. — От всего.
— Но ведь папа любил тебя всю жизнь…
— Любил.
— Значит, мало?
Она не кричит, не ругает, но голос дрожит, как у Марины в ту ночь прощания с собой.
— Оля, мне не хватало меня самой.
— А теперь… хватает?
— Не знаю, — говорит честно.
Руки на столе похожи на две половинки карты к сокровищу, но ни один клад Марине не нужен больше.
— А ты папу простишь?
Оля смотрит остро, с укоризной — хочется зарыдать, взять её за щеки, объяснить на пальцах, что есть у взрослых женщин дыры в душе, которые не латаются ни мужчиной, ни любовью.
Но это нельзя рассказать.
— Я не хочу быть преданной, мама.
— Я понимаю.
— Значит, теперь ты где жить будешь?
— Пока не знаю. Хочешь, у тебя?
— Нет, — строго, тут же мягко: — Но ты можешь приходить когда захочешь.
Марина вдыхает медленно, будто чай очень горячий:
— Мне больше нечего от тебя скрывать. Я сама теперь ничего не знаю — кто я, зачем я, как мне дальше. Но ты моя дочка и моя семья. Если сможешь — прости.
Оля опускает голову.
— Я не буду тебя судить, — говорит она, по-взрослому. — Я только очень жду, что однажды ты снова будешь счастлива. И папа — тоже.
— Со мной?
— Или без…
— Спасибо.
В этот момент кажется, что жить снова возможно. Потому что рядом — та, кто примет собой, не за покорность, не за иллюзию, а за правду.
Они молча пьют чай. Запах пирога пронзительный, как ласка в детстве.
Марина будто возвращается в прошлое, но теперь ей не двенадцать, и она знает: настоящая семья — это не только общий адрес, а способность прощать важнее, чем держать крепко за руку.
— Мама, не уезжай в другой город.
— Не уеду.
— Живи как хочешь. Лишь бы не в обиду себе.
Марина улыбается — по-настоящему, впервые за много дней:
— Договорились.
Перед уходом Оля долго стоит в прихожей.
— Папа любит тебя по-прежнему.
— Пусть любит жизнь — свою.
— Мне он сказал: «Я всегда буду ждать, когда мама войдёт в открытую дверь».
Марина смотрит ей вслед, вдруг понимая: возвращаться — не стыдно. Стыдно жить мимо себя.
В этот вечер Марина впервые возвращается не домой — а к себе самой.
Впереди ещё самый важный разговор — с Мишей. И через боль, правду и страх — шанс вновь обрести те корни, которые не даст ни одна измена, ни один мужчина, ни страх одиночества.
Вечер, когда снова идёшь по коридору уже не как жена, а как чужая, пахнет старыми обоями и надеждой, которую спрятали так глубоко, что даже расставание не достаёт.
Марина долго стоит у двери, держит ключ в ладони, будто амулет — вдруг всё иначе? Вдруг, если открыть, войдёшь не в прошлое, а в что-то лучшее, чем оно.
Слышит привычный звук телевизора, случайно — её любимая мелодия. Сердце стучит — тихо-тихо: не сбежать теперь.
Открывает.
Миша сидит за столом, спиной к ней. Горбится.
Она тихо снимает пальто, держит конверт с документом, который унесла с собой, будто кусок своего имени.
— Миша…
Поворачивается. Лицо уставшее, но в глазах не злость — усталость, та усталость, что бывает после долгой зимы.
— Здравствуй, Марина.
— Здравствуй.
Проходят на кухню. Каждый на своём стуле — пустое пространство на линии фронта. Старый чайник снова вскипает, будто знает — сейчас будет не до слов, а до дрожи.
— Я была у Оли, — выдыхает Марина.
— Я знаю. Она мне звонила.
Пауза. Как во время грозы: страшно, но надо дождаться, пока всё пройдёт.
— Зачем пришла?
— Чтобы сказать… спасибо.
— За что?
— За тот конверт. За то, что не унизил. За дом. За прошлое.
Миша смотрит испытующе.
— Я двадцать три года думал, что знаю, как прощать. А оказалось — не умел.
Марина дерзко улыбается, не в тон:
— Ты всё равно сильнее всех. Просто я хотела ощутить себя живой, а вышло — только мёртвой.
Он, не глядя, — отламывает хлеб, будто надеется остаться тут навсегда.
— Жить рядом с обидой — это как спать в мокрой постели. Постепенно перестаёшь чувствовать себя человеком.
— Миша… я виновата.
— И я, — спокойно. — Потому что запустил тебя, потому что позволил себе верить, не смотря в глаза. Потому что не заметил, как нам обоим стало тесно в этой жизни.
Глаза у Марины полные слёз. Но не рыдать! Она — взрослая. Слёзы — только в душе.
— Прости. Если сможешь.
Он поднимает взгляд — и впервые за долгое время улыбается:
Грустно, устало, но как-то родным образом.
— Я тебя давно простил. Даже раньше, чем узнал. Просто не хотел себе признаваться.
Марина дышит, будто учится заново.
— Мне теперь куда?
Миша закрывает глаза, говорит глухо:
— Куда хочешь. Но моя дверь для тебя не закрыта. Нет. Даже если бы ты просто была соседом.
Долгая пауза. За окном медленно падает снег: тот, который был только их снегом когда-то, двадцать лет назад.
— Я, наверное, не вернусь, — говорит Марина почти шёпотом. — Но если вдруг…
Миша перебивает:
— Я всегда зажгу свет в окне.
Каждый своей дорогой, но прошлое у них общее. И дочь, и дом, и эти старые пледы на диване — тоже общее.
Теперь можно быть свободной — не от человека, а от обиды.
Можно быть взрослой женщиной, не идеальной женой, не вечной дочкой, не изменщицей и не жертвой.
Просто — собой.
Марина выходит в тёмную прихожую.
Долгое эхо шагов, дверная ручка, запотевшее мутное стекло — всё это вдруг становится своим, хотя физически она идёт прочь.
Потому что в этот раз самой себе врать не получится.
Пустота внутри медленно зарастает. Не любовью. Не чужим прощением.
— А верой: когда женщина может отпустить прошлое, начинается самое важное в жизни — просто жизнь.
И если когда-нибудь в окна этого дома постучится женщина с тяжёлой сумкой, никто не спросит — где была и как оступилась. Спросят только: «Чаю? С матовой или с лимоном?» — и это значит — ты снова дома. Пусть даже просто в самой себе.