Найти в Дзене

Казанова Феллини

Я не знаю, что за безумная, каторжная одержимость заставила меня вновь припасть к этому колодцу, бездонному, маслянистому омуту, что зовется «Казановой» Федерико Феллини. Но вот я здесь, в полутьме, где пыль танцует в лучах прожектора, а старая пленка, потрескивая, начинает свой зловещий, неотвратимый танец на экране, словно древний, невыразимый ритуал, который должен быть совершен, несмотря на боль, несмотря на отвращение, которое он неизбежно вызовет. Ибо есть вещи, что не дают покоя, свербят в самом нутре души, пока ты не осмелишься взглянуть им в лицо, пока не позволишь им разорвать на части последние остатки твоих иллюзий. Я помню, как впервые столкнулся с этим творением: визионерским кошмаром, исповедью старого, уставшего гения. Я сидел, молодой и полный наивных представлений о романтике, о страсти, о том, что есть великий любовник – фигура, сотканная из мифов и шелка, из вздохов и тайных свиданий. А Феллини, старый волшебник, провидец, неистовый демиург, швырнул мне в лицо не м

Я не знаю, что за безумная, каторжная одержимость заставила меня вновь припасть к этому колодцу, бездонному, маслянистому омуту, что зовется «Казановой» Федерико Феллини. Но вот я здесь, в полутьме, где пыль танцует в лучах прожектора, а старая пленка, потрескивая, начинает свой зловещий, неотвратимый танец на экране, словно древний, невыразимый ритуал, который должен быть совершен, несмотря на боль, несмотря на отвращение, которое он неизбежно вызовет. Ибо есть вещи, что не дают покоя, свербят в самом нутре души, пока ты не осмелишься взглянуть им в лицо, пока не позволишь им разорвать на части последние остатки твоих иллюзий.

Федерико Феллини и Дональд Сазерленд
Федерико Феллини и Дональд Сазерленд

Я помню, как впервые столкнулся с этим творением: визионерским кошмаром, исповедью старого, уставшего гения. Я сидел, молодой и полный наивных представлений о романтике, о страсти, о том, что есть великий любовник – фигура, сотканная из мифов и шелка, из вздохов и тайных свиданий. А Феллини, старый волшебник, провидец, неистовый демиург, швырнул мне в лицо не миф, а его обглоданный, истлевший остов, вывернул наизнанку всю эту благородную, припудренную ложь и показал мне ее истинное, гниющее нутро. Он не просто снял фильм, он высек из камня, из воздуха, из самой плоти своего разума – памятник опустошению.

С первых кадров – пронзительное ощущение. Вода. Не живая, искрящаяся вода венецианских каналов. Вода, что помнит тысячелетия гниения, густая от забвения, от несбывшихся надежд, от тайн, похороненных под мутной толщей. И из этого болота, из этой жижи, подобно чудовищному, гротескному рождению, медленно, с тягучим, неприличным усилием, восстает – что? Голова. Гигантская, безжизненная, словно вылепленная из отчаяния и глины, голова Казановы. О, это не портрет человека, это портрет идеи, идеи, что разбухла от собственной тяжести, от самолюбования, бесконечных, пустых повторений. Символ, воплощенный в плоть, в бутафорскую, но от этого не менее ужасающую, плоть. И я, сидящий здесь, чувствую, как эта голова, безмолвная, огромная маска, смотрит прямо на меня, сквозь экран, сквозь время, сквозь все слои приличий, что мы так тщательно выстраиваем вокруг себя.

Вся Венеция, декорации, что Феллини так безжалостно обнажает, – не скрывая ни швов, ни подпорок, ни театральной, откровенной фальши – кричит о том же. Это не город, это сцена. Сцена для бесконечного, выматывающего спектакля, где каждый жест – отрепетирован, каждая фраза – выучена, а чувство – имитация, лишь отражение в мутном зеркале чужой похоти. Цвета кричат, грим на лицах персонажей – маска, не скрывающая, а подчеркивающая пустоту за ней. И я, человек, что всю жизнь ищет подлинность, сижу и смотрю на это пиршество бутафории, и чувствую, как что-то внутри меня сжимается, ибо понимаю: это не только его мир, это и наш мир, прикрытый более тонкой, более лживой вуалью.

А потом… сцена, что до сих пор, спустя годы, заставляет мой желудок скручиваться в тугой узел, заставляя меня чувствовать себя соучастником в каком-то невыразимом, отвратительном преступлении. Олимпиада секса. Так Феллини назвал это. Не акт страсти, не таинство единения, но соревнование. Механическое, изматывающее, лишенное всякой искры, всякой человечности. Казанова, великий любовник, мифотворец, пожиратель сердец, – лежит на ложе, а рядом с ним, словно на ринге, еще один несчастный, и часы тикают, отсчитывая не мгновения блаженства, а секунды и минуты механического, животного, пустого усилия. И вокруг – зрители, призраки с потухшими глазами смотрят на это зрелище с холодным, отстраненным любопытством, словно на выставку диковинных механизмов. Ни эротики, ни желания, ни даже похоти в чистом виде – лишь отвратительное, бездушное повторение, доведенное до абсурда. Я сижу и чувствую, как это зрелище высасывает из меня последние капли веры в то, что плоть может быть чем-то большим, чем просто сосудом для механических функций. Это было новаторство, да, но новаторство болезненное, ибо оно безжалостно препарировало то, что мы так любим называть любовью, и показало ее как нечто, что можно измерить, взвесить, выставить на показ, а затем выбросить, как ненужный хлам.

Но самая глубокая, самая пронзительная боль, которая прожигает меня до самого нутра, наступает в конце. Старый Казанова, призрак былого величия, скиталец, потерявший не только родину, но и самого себя, – танцует. Танцует в одиночестве, в холодном, тусклом свете, с кем? С куклой. С механической, бездушной куклой, имитирующей женщину. О, эта сцена! Она не просто символична, она – крик отчаяния, эхо всей его пустой жизни, всех бесконечных, бессмысленных завоеваний. Он искал идеальную любовь, которая не предаст, не потребует, не оставит, и нашел ее в безжизненном механизме. И я, наблюдая за этим танцем старого человека и бездушной игрушки, чувствую, как слезы, горячие и горькие, подступают к глазам. Ибо это не просто трагедия Казановы, это трагедия каждого из нас, кто в погоне за иллюзиями, за поверхностными удовольствиями, теряет связь с подлинным, с живым, с тем, что действительно имеет значение. Этот танец – это танец с пустотой, танец со смертью всего, что могло бы быть настоящим. И Феллини, гений, мудрец, безжалостный хирург душ, показал нам это с такой пронзительной, такой невыносимой ясностью, что я чувствую себя обнаженным, лишенным всякой защиты перед этой истиной.

И через все это, словно туман, словно дымка над болотом, словно сам воздух, которым дышит этот мир, – музыка Нино Рота. О, Рота! Волшебник звука, алхимик эмоций. Его мелодии здесь – не просто сопровождение, они – голос души, кричащей в этой пустыне. Они пышные, манерные, как барочные вальсы, но при этом пронизаны такой щемящей меланхолией, что сердце сжимается. Она иронична, подчеркивает бутафорию, цирковое безумие этого мира, но в то же время придает ему такую глубину грусти, такой пафос, что я чувствую, как тонкая нить сочувствия, несмотря на все отвращение, тянется к этому несчастному, потерянному Казанове. Механичность его жизни, ее бессмысленность – все это отражено в повторяющихся, навязчивых мотивах Нино Рота. Но именно его музыка, этот последний, отчаянный вальс с куклой, превращает гротеск в трагедию, а бездушную машину – в нечто, способное вызвать слезы. Без Рота этот фильм был бы холодным, отстраненным препарированием, с ним – он становится пронзительной элегией по утраченной человечности.

Когда последние кадры растворяются в темноте, а пленка, выдохнув, останавливается, я остаюсь один. В этой полутьме, с пылью, которая все так же танцует в лучах прожектора. Я не развлечен. Я – обескуражен. Я – опустошен. Я – изменен. Феллини не просто рассказал историю Казановы, он заглянул в бездну, в самую суть человеческого стремления к наслаждению, к контролю, к поверхностным связям, и показал, что там, в этой бездне, нет ничего, кроме пустоты, кроме механического повторения, кроме отчаянного танца с куклой. И я, человек, ищущий смысл, сижу здесь, в тишине, и чувствую, как этот фильм, словно острый инструмент, препарировал и мою собственную душу, оставив меня наедине с вопросами, на которые, кажется, нет ответов. Ибо что есть наслаждение без смысла? Что есть жизнь без подлинности? И что есть человек, когда он сам себя превращает в механизм? Этот фильм – не просто кино, это зеркало, в котором отражается не только Казанова, но и каждый из нас, кто осмелится в него взглянуть.