Мой Мишенька. Мое солнышко, мой смысл, мой крошечный, теплый комочек, ставший центром вселенной. Я до сих пор помню каждый изгиб его маленького тельца, каждую шелковистую ресничку, каждую беззубую, но такую искреннюю улыбку, которая заливала мой мир светом, ярче любого полуденного солнца. Первые месяцы его жизни… о, это было время, сотканное из первозданной, почти животной нежности, той самой, что связывает мать и дитя невидимыми, но абсолютно нерушимыми узами. Его сладкий, молочный запах – я готова была вдыхать его вечно, он был для меня дороже всех французских духов. Его тихий плач, его кряхтение во сне – это была самая важная, самая трогательная музыка на свете. Я жила им, каждым его вздохом, каждым движением, и искренне не понимала, как вообще могла существовать, как могла дышать до его появления.
Все началось так предательски незаметно, так буднично, что я, замотанная новыми заботами, и внимания поначалу не обратила. Мише было около полугода. Мы гуляли в старом, немного запущенном парке на окраине города – я обожала это место за его тишину, за вековые деревья, за почти деревенскую отрешенность от шумной городской суеты. Был такой теплый, такой ласковый осенний день, листья кружились и падали золотым, шуршащим дождем. Я на какую-то жалкую минуту отвлеклась – знаете, как это бывает? – на стайку шустрых воробьев, чирикающих о чем-то своем, а когда повернулась к коляске, Мишеньки там не было.
Сердце не просто рухнуло – оно провалилось в ледяную, бездонную пропасть, ужас парализовал руки и ноги, сделал их ватными. Я закричала, голос сорвался на какой-то дикий, животный визг. Заметалась, как подстреленная птица, между деревьями. Парк, такой тихий и умиротворенный минуту назад, вдруг показался зловещим, полным скрытых угроз. Несколько секунд, которые растянулись в пытку, в кошмарную вечность, я носилась между стволами, выкрикивая его имя, захлебываясь слезами, задыхаясь от паники. И тут я увидела его. Он сидел на сырой земле под старым, корявым дубом, метрах в двадцати от пустой коляски, и совершенно спокойно, даже как-то сосредоточенно, перебирал крошечными ручками опавшие, яркие листья. Как? Как он мог так быстро и абсолютно бесшумно выбраться из коляски, из всех этих ремешков, и оказаться там? Он ведь еще даже не ползал толком, только пытался неуклюже переворачиваться.
Я бросилась к нему, как сумасшедшая, выхватила его из-под этого зловещего дуба, прижала к груди так сильно, что, наверное, ему было больно, и рыдала – от облегчения, от все еще не утихшего, леденящего ужаса, от какой-то непонятной обиды на него, на себя, на весь мир. Он посмотрел на меня своими большими, синими, как чистейшие васильки, глазами – спокойно, без малейшей тени испуга или удивления. Не заплакал, не потянулся ко мне своей обычной детской лаской. Просто смотрел. И в этом его недетском, отстраненном взгляде мне тогда впервые почудилось что-то… чужое. Холодное, как осенний ветер. Но я, конечно, списала это на свой собственный шок, на материнскую панику. Главное – он был здесь, со мной, мой мальчик, живой и, слава богу, невредимый.
Дома, немного придя в себя, я рассказала обо всем мужу, Андрею. Он, конечно, побледнел, слушая меня, но постарался успокоить, обнял. Сказал, что я, видимо, от усталости плохо застегнула ремни в коляске, а Миша, наш маленький исследователь, просто как-то сумел выкатиться и доковылять до дерева. Дети, мол, иногда проявляют такие чудеса изобретательности, что диву даешься. Я и сама отчаянно хотела в это верить, цеплялась за его слова, как утопающий за соломинку. Но тот странный, холодный, какой-то оценивающий взгляд моего мальчика нет-нет да и всплывал в памяти, вызывая неприятный холодок где-то в глубине души.
А потом начались перемены. Сначала едва заметные, как легкая рябь на воде, которая постепенно, неумолимо превращается в разрушительный шторм. Его глаза. Они всегда были такими ярко-синими, чистыми, как летнее небо. Но постепенно цвет их стал как будто выцветать, тускнеть, становиться блеклым, водянистым. Иногда, при определенном освещении, они казались почти серыми, с каким-то неприятным металлическим отливом. И взгляд… тот самый, холодный, изучающий, почти препарирующий взгляд, который я впервые увидела в парке, стал появляться все чаще. Он смотрел на меня так, словно я была не его матерью, не самым близким и родным человеком, а каким-то любопытным, но не слишком интересным насекомым.
Его плач изменился. Раньше, если он плакал, это был обычный детский плач – требовательный, иногда капризный, но всегда живой, всегда понятный. Теперь же он иногда издавал странные, утробные, гортанные звуки, от которых у меня мороз пробегал по коже и волосы на затылке шевелились. Это было не похоже на плач ребенка. Это было что-то… другое. Однажды ночью я проснулась от такого звука – низкого, вибрирующего, почти рычащего. Я подскочила к кроватке, сердце колотилось, как бешеное, уверенная, что ему плохо, что он задыхается, что случилась беда. Но он лежал совершенно спокойно, с широко открытыми глазами, и смотрел в темный потолок. А этот жуткий звук шел из его маленькой груди. Когда я, дрожа, взяла его на руки, он замолчал и уставился на меня своим немигающим, тяжелым взглядом.
Он перестал улыбаться мне. Совсем. Раньше каждая моя улыбка, каждое ласковое слово, каждая песенка вызывали у него ответную радость, его личико расцветало. Теперь же мое лицо, мои отчаянные попытки его рассмешить, пощекотать, казалось, не вызывали у него никаких эмоций. Он просто смотрел. Холодно. Равнодушно. Иногда мне казалось, что в самой глубине его маленьких зрачков мелькает злая, взрослая насмешка.
Молоко он пил неохотно, часто отворачивался от груди, выгибался, словно ему было противно. Педиатр, милая женщина, говорила, что это нормально, что у детей бывают периоды снижения аппетита, кризисы роста. Но я чувствовала – дело не в этом. Он стал каким-то тяжелым. Не в смысле веса – вес у него был в норме для его возраста. А именно внутренне тяжелым, словно внутри него, в этом маленьком тельце, сидел не мой легкий, светлый ребенок, а что-то плотное, каменное, давящее. Когда я держала его на руках, у меня иногда немели руки, а по спине, несмотря на тепло в комнате, пробегал неприятный, липкий холод.
Андрей сначала отмахивался от моих страхов, почти сердился. Говорил, что я себя накручиваю, что это послеродовая депрессия, гормоны шалят, что мне нужно больше отдыхать, высыпаться. Он любил Мишу, конечно, любил, но проводил с ним гораздо меньше времени, чем я, уходил на работу рано, приходил поздно, уставший. Он не замечал, или не хотел замечать, тех тонких, едва уловимых, но таких страшных для меня перемен, которые медленно, но верно сводили меня с ума. Для него Миша оставался просто ребенком, который иногда капризничает или ведет себя не так, как написано в книжках.
Но чем дальше, тем страшнее, тем очевиднее становилось, что происходит что-то неладное. Наш кот, пушистый и невероятно ласковый Маркиз, который раньше обожал спать рядом с Мишиной кроваткой, свернувшись клубочком, теперь обходил ее десятой дорогой. Если «Миша» оказывался поблизости, Маркиз шипел, выгибал спину дугой, шерсть на нем вставала дыбом, и он пулей уносился прочь. Однажды я нашла Маркиза забившимся под диван, всего дрожащего, с огромными, круглыми от ужаса глазами. Он не выходил оттуда несколько часов, и даже любимое лакомство не могло его выманить.
В комнате, где спал «Миша», стало как-то неуютно, давяще. Воздух казался спертым, тяжелым, даже если окно было открыто настежь и в комнату врывался свежий ветер. Иногда по ночам, когда я, измученная, проваливалась в тревожный сон, мне слышались странные шорохи, тихое, настойчивое царапанье, словно кто-то очень маленький, с острыми коготками, скребся по дереву кроватки. Я вскакивала, сердце бешено колотилось, включала ночник – «Миша» спал, или очень искусно делал вид, что спит, ровно дыша. Но на бортиках кроватки, на полированном дереве, я несколько раз находила неглубокие, но отчетливые царапины, которых там раньше точно не было.
Я почти перестала спать. Каждый шорох, каждый непонятный звук заставлял меня вздрагивать и в ужасе вслушиваться в темноту. Я смотрела на это существо в кроватке, на его спокойное, почти ангельское личико во сне, и не узнавала своего сына. Это был не мой Миша. Мой Миша был теплым, светлым, улыбчивым, он пах молоком и счастьем. А это… это было что-то холодное, чужое, с глазами древнего, всезнающего, но абсолютно безразличного существа.
Однажды, доведенная до отчаяния, я решилась. Взяла свой маленький нательный крестик, тот, что мама освятила в церкви перед самыми родами, и, когда «Миша» спал, затаив дыхание, тихонько поднесла его к его лобику. В тот же самый миг он распахнул глаза. И в них полыхнула такая лютая, такая недетская, такая концентрированная ненависть, что я отшатнулась, едва не выронив крестик из онемевших пальцев. Он закричал – пронзительно, высоко, как раненая дикая птица, но в этом крике не было ничего человеческого, ничего младенческого. Это был вопль первобытной ярости и нестерпимой боли. На его гладком лобике, там, где я почти коснулась его крестиком, на одно ужасное мгновение проступило багровое, дымящееся пятно, словно от сильного ожога. Оно быстро исчезло, но я видела. Я точно видела это своими глазами.
После этого чудовищного случая Андрей уже не мог отмахиваться, не мог списывать все на мою усталость. Он видел мой смертельный ужас, видел эту жуткую реакцию «Миши». Он был напуган до полусмерти, растерян, но все еще пытался, цепляясь за остатки здравого смысла, найти какое-то рациональное объяснение. Может, аллергия на металл? Может, статическое электричество? Может, я его просто сильно напугала своим видом? Но в его глазах я видела тот же самый липкий, леденящий страх, что уже давно поселился в моей душе и отравлял каждый мой день.
Я начала искать. Лихорадочно, как одержимая. В интернете, часами просиживая на каких-то сомнительных форумах, в старых, полуистлевших книгах по фольклору, которые достались мне от бабушки. Я читала о духах, о нечистой силе, о древних, забытых поверьях. И вот тогда я наткнулась на это слово – «подменыш». Легенды, от которых кровь стыла в жилах, рассказывали о том, как лесные духи, феи, русалки или другая нечисть крадут человеческих младенцев, особенно некрещеных, оставляя вместо них своих отпрысков – уродливых, злобных, неспособных к любви и состраданию. Эти подменыши часто внешне похожи на украденного ребенка, но суть их иная, темная. Они холодны, жестоки, приносят несчастья и болезни в дом, высасывают жизненные силы из своих приемных родителей.
Все сходилось. Каждый пункт жуткого описания подменыша болью, как раскаленным железом, отзывался в моем истерзанном сердце. Холодный, немигающий взгляд, странный, нечеловеческий плач, отказ от материнской груди, необъяснимая враждебность ко всему святому, к символам веры. Это был не мой сын. Моего Мишеньку, мое солнышко, украли. А это существо в его колыбели было… чужим. Посланцем тьмы.
Я нашла ее с трудом, по каким-то обрывочным слухам – старушку в одной из дальних, затерянных в лесах деревень, о которой шепотом говорили, что она «знающая», что видит то, что другим не дано. Баба Маня жила в маленькой, покосившейся, вросшей в землю избушке, пахнущей сушеными травами, дымом и чем-то еще, древним и непонятным. Она долго, не перебивая, смотрела на меня своими выцветшими, но удивительно пронзительными, всевидящими глазами, слушала мой сбивчивый, прерываемый рыданиями, полный отчаяния рассказ.
– Беда у тебя, девка, ой, беда, – сказала она наконец, тяжело вздохнув и покачав головой. – Лютая беда пришла в твой дом. Подменили твое дитятко, сердечное. Лешаки это балуются, аль кикиморы болотные, им несть числа. Любят они человеческих младенцев, души их чистые, невинные их привлекают, как мотыльков на огонь. А своего выродка подкинут, чтобы кровь человеческую пил да силу жизненную отнимал, пока не зачахнет род.
– Что же делать, бабушка? Умоляю, помогите! – взмолилась я, цепляясь за ее сухую, морщинистую руку, как за последнюю соломинку, за единственную надежду в этом беспросветном кошмаре. – Можно ли вернуть моего Мишеньку? Есть ли хоть какой-то шанс?
– Путь есть, – медленно кивнула баба Маня, и в ее глазах мелькнула то ли жалость, то ли какая-то суровая решимость. – Но он нелегок и страшен, девка. И не всегда помогает, если нечисть сильная попалась, али если время упущено. Нечисть ведь хитра и сильна, ой как сильна. Ты готова на все? Готова до конца идти?
Я была готова. На все. На любую муку, на любой риск, лишь бы вернуть своего ребенка, свою кровиночку.
Баба Маня научила меня, что делать. Ритуал нужно было проводить в полнолуние, когда грань между мирами истончается, у живого огня. Нужно было показать подменышу, что его обман раскрыт, что ему здесь не рады, что его не боятся. Нужно было проявить невероятную твердость духа, не поддаваться на его уловки, на его возможный жалобный плач или мольбы – ведь нечисть, как сказала старуха, великая искусница, умеет принимать любой облик и играть на самых тонких струнах человеческой души, на материнском сердце.
Мы с Андреем готовились к этому страшному дню, как к последней, решающей битве в нашей жизни. Страх, липкий, холодный, сковывал нас по рукам и ногам, но решимость была сильнее. Мы не могли, просто не могли больше жить с этим… существом. Мы хотели, мы жаждали вернуть нашего сына, чего бы это нам ни стоило.
В назначенную ночь, когда полная, тревожная луна заливала землю своим мертвенным светом, мы разожгли большой костер на заднем дворе нашего старенького дачного домика, подальше от любопытных глаз и ушей. Я вынесла «Мишу» на руках. Он был на удивление спокоен, даже как будто сонлив, тяжело дышал. Но когда я поднесла его ближе к жаркому, трескучему огню, он резко открыл глаза. И в них снова полыхнула та нечеловеческая, леденящая душу злоба.
– Уходи, нечисть! Порождение тьмы! – сказала я твердо, стараясь, чтобы голос мой не дрожал, хотя сердце колотилось так, что готово было выпрыгнуть из груди. – Уходи туда, откуда пришел! Верни мне моего сына! Мою кровь!
«Миша» задергался у меня на руках, попытался вырваться. Его маленькое, казавшееся таким хрупким тельце вдруг налилось невероятной, недетской силой. Он начал кричать – тем самым жутким, нечеловеческим голосом, от которого стыла кровь в жилах и волосы вставали дыбом. Андрей стоял рядом, белый как полотно, но крепко сжимая в руках раскаленную на огне докрасна кочергу – баба Маня сказала, что нечисть больше всего боится чистого железа и живого огня.
– Ты не мой сын! Ты чужой! – кричала я, глядя прямо в его полные первобытной ненависти глаза. – Я знаю, кто ты! Убирайся! Вон из моего дома, вон из моей жизни!
И тут его лицо начало меняться. Прямо на моих глазах. Черты исказились, заострились, кожа пошла какими-то темными, трупными пятнами, глаза словно провалились, а потом вспыхнули нестерпимым красным огнем. Это уже не было лицо ребенка, даже самого злобного. Это была жуткая, отвратительная маска древнего, злобного, голодного существа. Он зашипел, как разъяренная змея, и попытался вцепиться мне в лицо своими маленькими, но теперь казавшимися невероятно острыми, как бритва, когтями.
Андрей шагнул вперед, выставив перед собой раскаленную кочергу, как щит. Существо с визгом отпрянуло от исходящего от нее жара, зашипев еще громче, еще яростнее. Я, задыхаясь от ужаса и отвращения, но не отступая, читала слова древнего заговора, которые дала мне баба Маня, – сильные, напевные слова, призывающие на помощь силы природы, силы света, силу материнской любви.
Борьба была страшной, невыносимой. Существо визжало, извивалось на моих руках, как пойманный зверек, пыталось то запугать нас своим жутким видом, то разжалобить, принимая на мгновение облик моего несчастного, плачущего Мишеньки, молящего о пощаде. Это было самое страшное испытание – видеть лицо своего ребенка, искаженное страданием, и знать, что это обман, что это ловушка для моей души. Но мы держались. Мы знали, что это ложь, что это последняя попытка нечисти сломить нас.
В какой-то момент, когда пламя костра взметнулось особенно высоко, осветив наши измученные лица и искаженную злобой морду существа, оно на моих руках издало такой пронзительный, такой душераздирающий вопль, от которого, казалось, задрожала сама земля под ногами. Его тельце выгнулось страшной дугой, а затем оно внезапно обмякло, как тряпичная кукла. Из его приоткрытого рта вырвалось небольшое облачко темного, удушливо-зловонного дыма, который быстро, словно испугавшись света, рассеялся в ночном воздухе.
И на моих руках остался лежать ребенок. Мой Мишенька. Он был очень бледным, почти прозрачным, слабеньким, но он дышал. И когда он медленно, с усилием открыл глаза, это были его глаза – чистые, синие, как весенние васильки, подернутые слезами. Он посмотрел на меня, и в его взгляде не было ни холода, ни ненависти, ни злобы. Только бесконечная усталость, растерянность и… узнавание. Он слабо, едва заметно улыбнулся и потянулся ко мне своей маленькой, теплой ручкой.
Я зарыдала, прижимая его к себе, целуя его волосы, его лобик, его щечки. Мой сын. Мой настоящий, мой родной сын вернулся ко мне.
Мы принесли его в дом, укутали в самое теплое одеяло. Он почти сразу уснул – спокойным, глубоким, исцеляющим сном. Мы с Андреем сидели рядом с его кроваткой всю оставшуюся ночь, не в силах сомкнуть глаз, держась за руки, боясь, что это все лишь сон, что кошмар вот-вот вернется, что мы снова проснемся в аду.
Утром Миша проснулся другим. Совсем другим. Он улыбался нам своей настоящей, солнечной улыбкой, гулил, тянулся к нам своими ручками. Он с такой жадностью пил молоко, словно не ел целую вечность. Наш кот Маркиз, который все это страшное время прятался где-то под домом, вышел из своего укрытия и, настороженно, на цыпочках приблизившись к кроватке, долго обнюхивал спящего Мишу, а потом громко, на всю комнату замурлыкал и начал тереться о мою ногу, выпрашивая ласку.
Казалось, все закончилось. Кошмар ушел. Мы победили. Мы вернули нашего сына из лап тьмы.
Прошли годы. Миша рос обычным, здоровым, очень веселым и активным мальчиком. Он хорошо учился, у него было много друзей, он обожал гонять на велосипеде и строить замки из песка. Мы почти забыли о том невыразимом ужасе, который нам пришлось пережить. Почти.
Но иногда, очень-очень редко, когда он спал, я подходила к его кровати и долго, затаив дыхание, смотрела на его такое родное, такое любимое лицо. И тогда мне казалось, что в его мирных чертах, в изгибе его губ, в том, как чуть заметно подрагивают его длинные ресницы, есть что-то… неуловимо чужое. Что-то, что осталось там, в самой глубине его души, как крошечный, незаметный осколок того пережитого кошмара. Или это просто моя измученная память, мое вечное материнское беспокойство играло со мной злые, жестокие шутки?
А еще он панически не любил огонь. Боялся костров до дрожи, не переносил вида горящих свечей, даже обычных зажигалок. И иногда, очень редко, когда он смотрел на меня своим ясным, чистым, синим взглядом, мне на одно короткое, леденящее душу мгновение казалось, что в самой-самой глубине его зрачков, если очень пристально вглядеться, мелькает крошечный, почти невидимый красный огонек.
Я гнала эти мысли прочь, запрещала себе даже думать об этом. Это мой Миша. Мой сын. Моя жизнь. Я люблю его больше всего на свете, больше самой себя.
Но иногда, в самые темные, самые безлунные ночи, когда за окном воет ветер, я просыпаюсь от тихого, едва слышного царапанья где-то в доме. И мне кажется, что кто-то очень маленький, с острыми, как иголочки, коготками, скребется где-то совсем рядом, за стеной, под полом. И холодный, липкий, давно забытый страх снова возвращается, змеей обвивая мое сердце, напоминая о том, что некоторые двери во тьму лучше никогда не открывать, и что некоторые тени могут остаться с тобой навсегда. Даже если ты отчаянно веришь, что победила.
Так же вы можете подписаться на мой Рутуб канал: https://rutube.ru/u/dmitryray/
Или поддержать меня на Бусти: https://boosty.to/dmitry_ray
#страшнаяистория #хоррор #ужасы #мистика