Найти в Дзене

Он не слушал её, пока не начал говорить с фотографией

Если бы меня спросили, когда в нашем доме стало совсем тихо — я бы не ответил сразу.
Сначала шумели двери: туда-сюда. Приходили, уходили — кто с пирогами, кто с суматошными разговорчиками, кто с пустыми глазами. Потом всё стихло, будто кому-то надоело крутить ручку «Громкость», а кто-то дернул шнур — щёлк! — и занавес насупленный опустился. 

Я остался один.
В пустой двухкомнатной хрущёвке, с ковром на стене и пятном от утюга на скатерти — как когда-то хотела она.

Её туфли, аккуратно стоящие у двери.
На вешалке плащ, серый, чуть протёртый на локте — так и висит, будто хозяйка вот-вот вернётся, попросит подержать зонт и будет ворчать, что опять не надел тапки, застудишь почки на старости лет, балованное дитя.

Я смеюсь, когда ловлю себя на том, что ищу глазами её фигуру. Она движется по коридору легко, суетливо, отвернувшись, чтобы ни боком, ни лбом не задеть мебель, которую сама же расставила…

Когда человек уходит, с ним уходит мир — их голос, запахи, даже привычные вздохи во сне.

Но самое странное начинается потом.

В первый же вечер тишины я поймал себя на том, что обращаюсь к ней — вслух.
— Верка, где ключ от кладовки?
В пустоте ни шороха. Покой. И никакой ответ не прозвучал. Я вздохнул, как мальчишка, едва не топнув ногой:
— Ну хоть раз, откликнись…

Да разве не так — ведь раньше всегда отвечала. Может, ворчливо, может, на ходу, но словцо бросит.
Прошипит из ванной сквозь зубную щётку, что, мол, «да разве я им пользуюсь? Там же на гвоздике висит, Стёпа!» 

Я, Стёпа, так и стоял, прикусив язык.

Вот что странно — когда вся жизнь по привычке, ты не слушаешь слова. Кажется, они бегут мимо, как вода в раковине.
Мелкие заботы, напоминания, упрёки… смех, нотации, истории из прошлого, о которых она вспоминала чаще, чем я слушал.

Она всегда говорила много. А я всегда хотел тишины.

А теперь… теперь этой тишиной хоть уши затыкай.

Что остаётся?
Вот фотография на серванте: Верка молодая, улыбается; волосы волнами, платье свое любимое, голубое с мелким цветочком. Как живая…
Сел напротив. Положил локти на стол.
— Ну что, Вер…
Неловко. Смешно. Стыдно перед домом и собой.

А фото смотрит, не отводит глаз.
Я вздохнул — и впервые в жизни вдруг захотел сказать… нет, не сказать, услышать её самой. 

…Я, кажется, наконец — начал слушать.

Сначала мне казалось, будто я сошёл с ума.
Ну что ж это — взрослый мужик, седой, немалый… и вот сижу на кухне, щёлкаю семечки (ну да, Верка ругалась: «зубы же!»), а напротив — фотография. Говорю с ней.
То спорю, то оправдываюсь.
То жду одобрения — как дурак.

— Слушай, может, зря я тебя всегда гнал с этими разговорами? — вдруг говорю я ей. — Сидела бы сейчас… ну, поболтали бы. Про это — про то. А я бы не ворчал. Не торопил. Сам бы уши развесил…

Молчание. Только чайник старенький сипит на плите.
Где ты говорила, мол, что соль надо класть в суп не в самом начале? А я отмахивался: «Как разница?»
Разница, оказывается, есть. Вкус не тот получается.

Зато теперь вкусы все какие-то плоские.
Сделал себе суп — и хоть ты тресни, не твой:
— Как вода, — пробую ложкой, кидаю взгляд на фотографию, — не хватает чего-то… А чего, Вер?
И вот ведь — знаю: её прищурится, голос чуть игривый, с укором:
— Души не хватает, Стёпа.
Вот.

Души не хватает.

Вечерами я сижу, перетираю в руках ваши с дочкой открытки: тридцатилетие свадьбы, первый внук, выписка из санатория. Колючее удивление — я помню, как ты их читала вслух, всегда чуть вздыхая и смеясь:
— Видал, рукой писала, не напечатали! — гордилась.

А теперь и мне хочется крикнуть миру: люди! Пишите друг другу письма, говорите вслух, слушайте друг друга! Не гонитесь никуда.
…Раньше говорил, мол, «помолчи уже, устал после работы».
Она тогда вздохнёт, пройдёт на балкон, хлопнет поливалкой по подоконнику.
— Ой, ты опять среди цветов своих… — бурчал я, чай пил один — никакой радости.

Теперь тянет на этот балкон, сесть в скрипучее кресло, прижать стопку газет к груди и послушать, как за стеной соседка рассказывает своей дуре-кошке новую статью из газеты.
Ты бы посмеялась.

Вижу, как ты входишь в комнату, слегка шаркаешь, радуешься запаху костромского хлеба…
— А хлеб-то? Вкусный взял? —
Контролёрша в тебе, Вер, навсегда, даже на фотографии…
— Вкусный, — улыбаюсь я. — Но не такой, как ты пекла.

Дочка приехала — разбирали твой шкаф. Собрали целый чемодан платков, карточек, записочек.

Вечерами, когда уже темно, достаю случайную записку — и читаю:
«Купи сметаны. Котлеты не жрать, держись!»
Подпись — «Твоя язва».
Смеюсь сквозь слёзы.
Ах, Верка, Верка…
Разве тогда я понимал, что даже эти ворчливые записки — счастье?

А память упрямая, вспоминает: я часто специально не слушал. Только кивая, поддакивал, чтобы не обидеть — и всё равно обижал молчанием.

Теперь же ловлю себя, что сам говорю, говорю — как будто она жива, как будто вот-вот пожурит, а иногда помирит, накроет плечи пледом.
А ещё начинаю вспоминать, как много я от неё по-настоящему слышал — уже теперь, когда слушать стало слишком поздно.

Вижу, как ты мне приносила чай в кружке с отколотым краем, но любимой.
Как хлопотала о каждом, раздавала заботу, даже если никто не просил.
А я… я отмахивался. Как многие мужики, полагая, что раз рядом — значит, всегда будет.

А она ушла — и только фотография в рамке.
Становится странной привычкой подолгу с ней разговаривать.
Дочка сперва смеялась, потом прижал к себе с хитрым прищуром:
— Всё в порядке, папа. Просто ты теперь сам стал мамой…

А может, она права. Может, время делает из нас других людей, возвращает старые долги — и вынуждает слышать то, что раньше не слушал.

Вот такая у меня, Верка, жизнь.

И с каждой новой беседой с фотографией я понимаю:
Сожаления глухо стучат внутри — и никто их не заберёт, кроме меня самого.

Как-то раз я проснулся раньше обычного. За окном — ни зари, ни птичьего крика, только струнное посвистывание ветра. Всё тихо, будто город вымер, и только в квартире моё дыхание да сердечный стук.

Встал, прошёлся босиком по холодному линолеуму (Верка ворчала бы: “Опять тапки забыл, да замёрзнешь же!” — а мне вдруг страшно согреться, как будто я тогда и её тепло выдам из памяти). Остановился у серванта.
Фотография стояла на прежнем месте, чуть криво, коснувшись стекла своим “одним глазом”— она так любила позировать “в пол-оборота”, мол, профиль-то у неё правильный.

— Доброе утро, Вер, — произнёс я хрипло.
Рука дрогнула, потянулся поправить рамку. Замер. Ощутил, что внутри у меня не просто пустота, а нестерпимая тоска — как щепоть соли на свежей ране.

— Я бы… — задыхаюсь, — я бы всё иначе сделал, теперь, слышишь?
Я бы выслушал все твои рассказы — даже про мужа соседки, даже если повторялась.
Я бы носил тапки, хлеб покупал свежий, сметану не забыл бы, честно.

Внутри слёзы подпёрли почему-то сразу. Я не из тех, кто рыдает. А тут — вдруг.

— Я… жалею, Верка, вот честно. Я так жалею…
Произносил слова, будто впервые.
— Не думал никогда, что можно так терять — по частям…
Каждый твой день, каждое “отстань”, “Стёпа, ну хватит телек”, “сядь поешь со мной”… А я всё в сторону да в сторону.

Положил левую ладонь на фотографию, плечом бы прижался — нельзя.

— Да кто ж теперь меня потерпит? Кто поймёт…
Пронеслись перед глазами все наши годы. И первое знакомство — Верка в белой кофте, с букетом маргариток, волосы пахнут ветром.
И свадебная ночь, где она дрожала от счастья и страха одновременно.
И вечера, когда говорили за жизнь, и я слушал — тогда ещё слушал — потому что боялся обидеть.

Потом привык.
Потом перестал ценить.

— Прости меня, слышишь? — выдохнул я неожиданно самому себе.
— Прости, что не слушал. Не обнимал, когда просила. Не благодарил за твои хлопоты…
Пауза. Видимо, такие слова не звучат в одиночку.

— Мне очень тебя не хватает. Никому больше не скажешь…

Окончательно понял: опоздал.
Все сожаления поздние, глупые — и такие горькие.

Поднялся рассвет. Первый негромкий луч лег на фотографию. Лицо Верки в рамке вроде бы улыбнулось — или мне почудилось.

— Ладно, Вер. Пойду, утро встречать. Как ты просила когда-то: “Стёпа, не кисни — живи, пока дышишь”.

…Я не знаю, как долго я стоял так, но впервые решил:
Сегодня попробую жить так, чтобы слышать — даже в тишине.

С того утра в доме что-то изменилось. Нет, Верка не говорила со мной, конечно — если не считать всех её теней и эха, что теперь живут в моей голове, дышат и подсказывают… Но я вдруг начал слушать всех, кого раньше не замечал.

Соседку Катерину Ивановну — она ворчит над картошкой, трещит про коммуналку и про дурацкие новости. Я раньше огрызался, а сейчас слушаю — даже улыбаюсь в ответ.
Внучка, приезжая раз в месяц, ноет надоевшим голоском: “Дед, ну где мой карандаш?” — и раньше бы буркнул: “Поискать не пробовала?”…
А теперь — ищу вместе, поддерживаю разговор, сижу рядом.
Люди рядом ничего не замечают, но будто стали ближе. Я уже не прячусь за газетой, не включаю поспешно телевизор. Слушаю — просто так, не потому что надо.

Оказалось, что у Верки было очень много правды: поговорить иногда важнее, чем сделать что-то полезное. Спасибо тебе, старая, и за это.
Вечерами — чай по привычке на двоих, вторую чашку непременно рядом ставлю. Пусть пустая. Пусть для памяти.

Мне больше не стыдно разговаривать с фотографией. В такие мгновения все нерешённые вопросы звучат как-то мягче — и даже просить прощения становится проще. Плохие дни затихают, как боль, что уходит. Я жалею — но теперь в этой жалости чуть больше благодарности, чем дыбы.

Однажды, метя на полке, я вдруг разом выбросил всё подозрительное старьё: кулёк пуговиц (“авось пригодится!” — твой любимый лозунг), дырявые варежки, старые сбившиеся письма из больницы.
А твою фотографию поставил в самое светлое место.

Память — штука коварная. Она не даёт забыть ни боли, ни радости. Но если слушать своё сердце — и всё, что говорили нам любимые — даже через десятки лет, — тогда и в пустом доме можно разглядеть жизнь.

Иногда мне кажется: вся моя жизнь теперь — это разговор, который я должен был начать раньше. Лучше поздно. Лучше вот так.

Сегодня я с тобой помолчал, Верка. И в тишине — услышал всё, что не смог понять раньше.

Скоро годовщина. Соберёмся маленькой семьёй. Я обязательно расскажу им:
Слушайте друг друга, милые мои. Пока есть голос — и кому отвечать.

Спасибо Вам за лайки ❤️, подписку и комментарии 🙏🙏🙏