Когда ты вынужден, вот так, внезапно, без предупреждения – или, может, предупреждения были, но ты, по своей невыносимой, наивной, актерской, режиссерской, черт бы ее побрал, глупости, не сумел их прочесть в переплетении чужих взглядов, в шепоте ветра за окном, в той самой, извечной, несправедливой тишине, что наступает, когда мир решает разорвать тебя на клочки, – когда ты вынужден оставить все: свой дом, где каждый скрип половицы был голосом воспоминания, каждый луч солнца, пробивающийся сквозь занавески, был частью давно забытой, но вечно живой мизансцены, свой город, что дышал историей, где каждый камень мостовой помнил шаги великих и ничтожных, где каждый театр был храмом, чьи стены впитали тысячи вздохов и аплодисментов, – и уйти, уехать, эмигрировать в чужую землю, где язык чужой, воздух чужой, даже свет чужой, и самое страшное – тебе нет места, нет роли, нет сцены, нет даже пыльного угла, чтобы поставить свой мольберт, свой стул, своего «Макбета», – тогда, только тогда ты начинаешь понимать, что такое истинная, невыносимая, всепоглощающая трагедия. Не та, что разыгрывается на подмостках, где смерть – лишь занавес, а боль – краска, но та, что грызет тебя изнутри, медленно, неотвратимо, как та, первая, маленькая, едва заметная, но уже решенная трещина в фундаменте древнего замка, которая, ты знаешь, непременно, в конце концов, обрушит его в бездну.
А я мечтал об этом. Всю свою несбывшуюся, обрубленную жизнь я мечтал поставить «Макбета». Не просто поставить, нет, не так, не как очередную, вымученную, академическую постановку, а вывернуть его наизнанку, заставить зрителя почувствовать холодную, липкую, отвратительную кровь на своих собственных ладонях, ощутить этот запах, этот страх, эту неизбежность, что висела над Шотландией, над Дунсинаном, над каждым, кто осмеливался взглянуть в глаза бездне. Я видел его, своего «Макбета», тысячу раз, в каждом сне, в каждом кошмаре, в каждом мгновении, когда мои пальцы, теперь чужие и бессильные, не могли коснуться бархата театрального кресла, не могли почувствовать вес режиссерской указки, не могли создать.
Это блистательное, черное, как ночь, произведение начинается с грозы, с неистовой, первобытной стихии, которая рвет небеса в клочья, как старую, гнилую ткань, и из них – трех мерзких, скрюченных, вонючих, но, о Боже, каких прозорливых старух, что вылезают из тумана, из грязи, из самой сути шотландской пустоши, чтобы прошептать слова, слова, слова, которые, словно яд, проникают в уши доблестного, но, увы, слишком человечного, слишком податливого генерала Макбета. Он будет таном Кавдора, говорят они, и королем. И его спутник, Банко, благородный, чистый, незамутненный Банко, он не будет королем, но станет отцом королей. И вот, это семя, это гибельное зерно, брошено в почву. И ты, зритель, я, режиссер, мы знаем, мы чувствуем, что оно прорастет, прорастет, прорастет, сквозь землю, сквозь камень, сквозь самую душу, прорастет и задушит все живое.
И ведь оно проросло. Слишком быстро. Таном Кавдора он стал, за доблесть, за кровь, пролитую на поле брани, за ту благородную кровь, что скоро сменится другой, липкой, отвратительной, преступной. И вот тут, в этот момент, когда пророчество, первое, самое невинное, сбывается, на сцену выходит она. Леди Макбет. Моя роковая, невыносимая, ослепительная, гибельная Леди Макбет.
Я видел ее, я чувствовал ее в каждом движении, в каждом взгляде, в каждом слове. Она была не просто красива, она была ослепительна. Ее красота была оружием, острым, как кинжал, и таким же безжалостным. Глаза – омуты, глубокие, темные, в которых танцевали искры ума, коварства и какой-то дикой, неистовой, неженской амбиции. Волосы цвета воронова крыла обрамляли лицо, выточенное словно из мрамора, но живое, дышащее, способное за секунду преобразиться из нежности в сталь. И это тело, это тело, что двигалось с грацией хищницы, с уверенностью королевы, которая еще не взошла на трон, но уже знает, что он ее.
Макбет был влюблен. Безумно. До потери пульса, до полного растворения в ней. Он был ее солдатом, ее рабом, ее инструментом. И именно его всепоглощающая любовь, она, а не пророчества ведьм, стала его истинной гибелью. Ведьмы лишь указали путь, но она была той, кто толкнул его, кто поджег фитиль, кто, с презрительной усмешкой, швырнула его в бездну. Я бы показал это. Я бы показал, как она, с этим своим невыносимым, соблазнительным взглядом, медленно, слово за словом, вливает в его уши яд. Как манящей улыбкой насмехается над его «молоком человеческой доброты», над его колебаниями, над его совестью, над его мужественностью. И он, Макбет, дрожит, сопротивляется, знает, что это зло, но ее красота, ее воля, ее власть над ним сильнее всего. И он сдается. Он, доблестный воин, склоняет голову перед роковой женщиной.
И вот, убийство. Не просто убийство, нет. Убийство короля. Убийство гостя. Убийство спящего. Это не просто преступление, а поругание всего, что свято. Макбет, сразу после этого, уже не он. Не тот воин, не тот муж. Он сломлен. Его душа уже в аду. Он слышит голоса, видит кровь, он не может спать. А она? О, она, еди Макбет, она – сталь. Холодная, безжалостная, блистательная сталь. Берет кинжалы, мажет кровью стражников с этим своим нечеловеческим спокойствием и говорит: «Немного воды смоет кровь». Но я бы показал, как уже тогда, в глубине ее глаз, в едва заметном подрагивании пальцев, уже тогда что-то начало ломаться. Что-то, что потом, позже, превратится в невыносимый, необратимый надлом.
Макбет на троне. Король. Но какой ценой? Ценой сна, ценой покоя, ценой рассудка. Он одержим. Паранойя, мерзкая, липкая, холодная змея, обвивает его горло. Ведьмы сказали о Банко, о его потомках. И вот, еще кровь. Банко убит, но Флинс исчезает, как тень, как призрак будущего, что не дает покоя. На пиру, когда Макбет видит Банко, его кровавого призрака, он срывается, кричит, безумствует, а Леди Макбет пытается его успокоить, пытается своей иллюзорной силой удержать его на грани, но уже тщетно. Трещина, она уже слишком глубока.
Он снова идет к ведьмам. К этим коварным сущностям. И они дают ему новые пророчества. Никто, рожденный женщиной, не повредит ему. Он будет непобедим, пока Бирнамский лес не придет к Дунсинану. И он верит. Наивный, ослепленный, несчастный Макбет, верит в эту фатальную ложь. Он становится тираном. Бесчеловечным, безжалостным, кровавым. И когда Макдуф бежит, он, в приступе ярости, приказывает убить его семью. Жену. Детей. Это самое низкое, самое отвратительное, самое бессмысленное зло. И я бы показал, как эта, эта кровь, эта кровь невинных, она не просто проливается на землю, она проникает в саму Шотландию, заражает ее, делает ее больной, делает ее мертвой.
Леди Макбет. Не лунатичка, а сломленная до дна, до самой последней капли, ходит, бродит, словно призрак, по своему замку, по своей тюрьме. И она, эта невыносимая, неотмываемая кровь, повсюду: на ее руках, на одежде, в сознании. «Прочь, прочь, пятно!» – шепчет она, и эти слова – не просто слова, это крик, это вопль души, что не может найти покоя. Она, в своих ночных блужданиях, пытается снова и снова отмыть руки, трет их, скребет до боли, до красноты, но кровь не уходит. Она не просто на коже, она внутри. Она пропитала ее до костей, до мозга, до самого сердца.
И вот этот момент, этот невыносимый, непоказанный Шекспиром момент – ее смерть. Предположительно, самоубийство. Но я бы показал ее. Я бы показал, как она, Леди Макбет, стоит у окна, или у края утеса, или просто в темной комнате, и смотрит на свои руки. Окровавленные руки. Не метафорически, нет. Кровавые. Она видит их, она чувствует их, она пахнет ими. И она понимает: нет воды, нет силы, нет молитвы, нет ничего, что могло бы смыть эту кровь. Она, которая когда-то была сталью, презирала слабость, с презрительной усмешкой подталкивала мужа к убийству, теперь сама – воплощение слабости, человеческой слабости. Той самой, что, словно ржавчина, разъедает самую крепкую броню. И она понимает, что она – человек. Слишком человек. И этот груз, этот невыносимый груз вины, ломает ее. Он сдавливает ее грудь, лишает ее воздуха, высасывает из нее жизнь. И она принимает решение. Не из гордости, нет. Из отчаяния, из осознания того, что нет пути назад, нет искупления, нет спасения. И она делает шаг. И я бы показал, как в ее глазах гаснет последний огонек, и остается только пустота.
А Макбет? О, он встречает эту новость с фаталистическим равнодушием. Его знаменитый монолог: «Завтра, и завтра, и завтра…» Это не просто слова, это крик нигилизма, осознание бессмысленности всего. Жизнь – это тень, сказка, рассказанная идиотом. Он уже мертв внутри. Он уже давно похоронил себя.
Финал. Армия Малькольма, Макдуфа. Они идут на Дунсинан. И Бирнамский лес идет. Он движется, ползет, приближается, точно живое, неотвратимое предзнаменование. Макбет верит в свою неуязвимость, цепляется за лживые пророчества. Но Макдуф – он не просто человек. Он был «вырезан из чрева матери». Не рожден. Последнее пророчество сбывается. Макбет падает. Несчастный, трагический Макбет погибает от руки того, кого он так жестоко обидел. И его голова, окровавленная голова, насажена на кол как трофей – символ восстановленного порядка.
Шекспир, гений, прозорливый старик знал. Он знал, как исказить историю, чтобы она служила его целям. Он взял Холиншеда, эти пыльные, скучные хроники, и превратил их в кипящий котел страстей. Реальный Макбет? О, он был другим. Он убил Дункана в бою, в открытом бою, а не во сне. Он правил семнадцать лет, правил успешно, мудро, даже совершил паломничество в Рим. И его Леди Макбет, Груох, она не была такой дьявольской фурией. Но Шекспир не был историком, нет. Он был драматургом, он был творцом. И этот хитрый гений знал, что нужно королю Якову I. Лесть. Король Яков был потомком Банко, и Шекспир сделал Банко благородным, чистым, невинным, а его потомков – длинной, нескончаемой чередой королей. И колдовство? О, Яков был помешан на колдовстве, писал трактаты. И Шекспир дал ему ведьм, этих туманных пророчиц. И цареубийство? В 1605 году произошел дьявольский Пороховой заговор, попытка убить короля. И Шекспир показал, что такое цареубийство, показал, что такое нарушение божественного порядка, что такое зло и что оно приносит в мир. И великий старик сделал Дункана добродетельным, почти святым, чтобы убийство было еще более ужасным, еще более греховным. Он не просто писал пьесу, он писал предупреждение.
И все это, эти несыгранные сцены, живут во мне. Они танцуют в моей голове – призраки, тени. Леди Макбет, ее взгляд, ее голос, ее руки, кровавые, неотмываемые. Я видел ее, дрожащую, но с последней искрой былой гордости, делающей этот последний, решающий шаг. Я слышал Макбета, его пустой монолог, когда он, опустошенный, смотрит на мир, как на ничто. Я видел свет, который должен был бы осветить сцену, когда ведьмы исчезают в тумане, оставляя лишь эхо своих слов. Я чувствовал запах дыма, когда Бирнамский лес, этот зловещий лес, приближается к замку.
И теперь я здесь. В этой чужой, холодной, безразличной земле. Где нет сцены, нет света, нет актеров, нет ничего, кроме этого мучительного, невыносимого воспоминания. Воспоминания о мечте, о страсти, о жизни, которая была, которая могла бы быть, но которая, подобно Макбету, пала жертвой обстоятельств, жертвой чужой воли, жертвой этой необратимой судьбы. И я сижу здесь, в этой пыльной комнате, и слушаю, как за окном шумит чужой город, и чувствую, как внутри меня, словно кровь, течет эта несыгранная трагедия. И она никогда не смоется. Никогда.