Семь душераздирающих историй о собаках, которые прошли с человеком сквозь пламя эпохи.
«Если ты возьмёшь с собой собаку — она останется с тобой. Даже когда не останется никого»
Надежда Тэффи.
Они не вписывались в фронтовые сводки. Их не брали в списки беженцев или политэмигрантов. Но они были рядом — в обозах, в вагонах, на баржах, в землянках, под трапами уходящих кораблей.
Эти истории — о собаках, которые пережили вместе с человеком величайшие трагедии XX века: распад государства, революции, войны. Бегство, фронт, изгнание, забвение.
Семь новелл. Семь человеческих и собачьих судеб. Семь причин заплакать и улыбнуться одновременно.
Когда рушатся государства, бегут люди.
Когда рушатся дома — бегут и собаки.
Кто-то берёт их с собой в чемодане памяти.
Кто-то бросает. Кто-то находит.
А они всё равно — идут за человеком.
Иван Бунин.
«Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит...»
Михаил Булгаков.
🔷 Глава 1. Первая эмиграция: псы Белого братства
Осень 1920 года. На рейде в Севастополе стоят военные суда — последние опоры Белой армии. Вниз по трапам бегут офицеры, дамы с корзинками, юнкера, сестры милосердия… и собаки.
Собаки были разными.
Гончие — из охотничьих дворянских поместий.
Овчарки — сторожевые, выведенные в полковых конюшнях.
Легавые — с Кавминвод.
И дворовые — те, кто просто шёл за людьми.
На кораблях, ушедших к Бизерте и в Галлиполи, были псы-эмигранты. Не по документам — по судьбе.
В Харбине русский учитель вспоминал, как одна старушка, Великая княгиня, заставшая ещё Государя Александра Павловича Освободителя, вывезла чихуахуа по имени Коля — завёрнутого в своё свадебное платье, шитого бриллиантами.
Когда кто-то ей сказал, что собака — лишь повод вывезти из красной России драгоценности, старая княгиня даже не поняла, о чём ей толкуют. Её драгоценностью был Коля.
В Сербии на лекциях философа Ивана Ильина рядом с кафедрой лежал русский сеттер, переживший эвакуацию с Кубани.
Вся парижская эмиграция знала таксу писательницы Надежды Тэффи.
🐾 Новелла I. Пёс с Бизертского рейда
Ноябрь 1920 года. Севастополь.
На рейде стояли «Корнилов», «Жанна д’Арк» и «Генерал Алексеев». Ветер дул с моря — острый, как нож, солёный как слёзы по утраченной Родине.
В порту смешались крики, приказы, грохот сапог, подбитых подковами с гвоздями, скрип откидываемых трапов, запах угля, пота, керосина и паники.
Выпускник Петербургского военного инженерного училища Владимир Туров стоял у борта с рюкзаком и пустой кобурой. Пистолет он выронил полчаса назад, когда на мокрой палубе возникла давка и безобразная драка из-за места при известии о том, что красные уже в пяти верстах от порта.
Казачий подъесаул с выпученными зверскими глазами бил плашмя шашкой без разбора чинов и пола по лицу визжащих женщин и чиновников барона Врангеля с разодранными в клочья вицмундирами, и даже иных гимназистов и юнкеров, не жалея ни дам, ни детей.
Когда он замахнулся на курсистку с побелевшими от испуга, природными голубыми глазами, Владимир рванул из кобуры браунинг, чтобы застрелить негодяя, но в этот момент что-то бахнуло, палуба крейсера «Святая София» накренилась, и находящихся на ней людей подбросило на сажень вверх.
В корабль попал снаряд бившей издалека красной батареи. Пистолет вылетел из руки Турова и по красивой дуге перелетел через борт.
Повреждения, по счастью были незначительными, и в настоящее время крейсер выходил из бухты.
Владимир тупо смотрел, как матросы замывают бурые пятна на палубе, а рядом с ногой одного из них — лежала казачья шашка... зажатая в оторванной осколком мёртвой руке.
В рюкзаке Турова был завёрнутый в вышитый материнский платок молитвенник, погоны подпоручика, которые он так и не пришил на гимнастёрку по причине быстрого бегства армии Врангеля после прорыва красными через Сиваш, и серебряная медаль «За Галицию» с солдатским Георгием.
Рядом сидел его пёс — английский спаниель по кличке Густав. Чёрный, с белыми пятнами на ушах и умными глазами, которые смотрели так, будто понимали даже то, чего не понимал глупый и ограниченный человеческий ум.
Густав не гавкал. Он просто ждал.
Каким образом он сумел проскочить через человеческую давку к хозяину, Владимир не знал.
...На корабль пассажиры сначала заходили чинно-мирно, через очередь, по трапу, и даже уступали места дамам с детьми. Но как только стало ясно, что мест, даже стоячих, осталось мало, а красные — на подходе, начали толкаться, и все нежности-галантерейности вмиг испарились.
Так исчезает тонкая плёнка цивилизованности и человек становится первобытным зверем, бьющим наотмашь шашкой плашмя по лицам сограждан.
Новоиспечённый подпоручик даже не стал пробовать пробиться к трапу. Он стоял на причале вместе со своим верным псом.
— Прыгай, вашблагородие! — крикнул с лодки матрос. — Места мало, ещё двое с детьми!
Володя шагнул назад. Потом взглянул на Густава.
— Без него не пойду, — сказал он почти шёпотом.
Матрос выругался и дал отмашку: лодка отошла... однако потом снова пристала к берегу.
— Ладно, прыгай со свой псиной, чего уж, — буркнул матрос, отводя глаза.
Тунис, Бизерта, март 1921 года.
Туров стоял на берегу и смотрел на чужую землю.
Здесь не было России. Ни снега. Ни родных улиц. Ни матери.
Был лагерь военных без Родины, флага и погон.
Были чужие люди. Были пыльные, белые от африканского песка дороги. И был он.
И — Густав.
Пёс спал у ног, гонял местных кошек, однажды спас подпоручика от укуса скорпиона, однажды унюхал в борще тухлую говядину, и предотвратил отравление целого отряда.
На Пасху в Бизерте у русского храма священник сказал:
— Иные приехали с чемоданами, иные — нищие. А он — с псом.
С Россией на поводке.
Париж, 1937 год.
Владимир Туров читал стихи донского казачьего офицера Николая Туроверова в русском литературном кружке.
На полу, у ног — старая собака. Не Густав. Тот умер в Тунисе, похоронен под сикомором.
Это был другой — Густав II. Сын первого. С тем же взглядом.
Туров читал, вспоминая Севастополь, 1920 год:
Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня,
Я с кормы все время мимо
В своего стрелял коня.
А он плыл, изнемогая,
За высокою кормой,
Всё не веря, всё не зная,
Что прощается со мной.
Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою.
Конь все плыл, теряя силы,
Веря в преданность мою.
Мой денщик стрелял не мимо,
Покраснела чуть вода…
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда...
Густав вздохнул, жалея и коня, и поэта. И кто-то из слушателей сказал:
— Вы читаете, как будто собака понимает.
— А он и понимает, — ответил Туров. — Он один и остался, кто помнит меня того… До Бизерты.
Эпилог. Париж, 1941 год.
Пожилого русского эмигранта арестовало гестапо — слишком много говорил.
Густава III оставили на лестнице.
Но на третий день собаку увидели у окна русской булочной на Монмартре.
Пёс сидел, не уходя.
Он ждал.
Он знал, что если однажды уже пережил бегство и изгнание,
если остался, когда не осталось никого — то и сейчас хозяин вернётся.
Потому что Густав всегда ждал. Все три Густава — ждали...
Хозяин не вернулся. Он погиб в концлагере. Но Густав номер три, и стоящие за ним Густав номер два и Густав номер один, все три Густава — этого не знали.
Пёс стал легендой Парижа. Задолго до кино о Хатико.
🔷 Глава 2. Парижские бульвары и русские таксы
Русская эмиграция во Франции любила собак.
Может быть, потому что всё остальное — было временным.
Собака — оставалась. Молчаливая. Верная. Настоящая.
Таксы стали любимой породой у писателей.
Собаки Бунина описаны не хуже, чем его женщины.
Куприн держал овчарку, которую выгуливал по вечерам, читая ей отрывки из «Колеса времени».
Тэффи упоминала «пса с лицом дворянина, который умел молчать в знак согласия».
Собаки русских эмигрантов переходили границы — как символ упрямого бытия.
Где бы ни был хозяин — пёс вместе с ним означал, что оторванный от Родины человек — ещё жив.
🐾 Новелла II. Такса для госпожи Тэффи
Париж, 1932 год. Осень.
Она жила в мансарде с видом на крышу булочной.
Каждое утро пекарь, худой и бледный, выпекал багеты с такой серьёзностью, будто ставил диагноз эпохе.
Она — писала рассказы. Короткие, как выстрелы. И смеялась.
Смех был тонкий, как шёлк, и тоже немного надорванный временем.
В эмиграции её знали как мадам Тэффи, но в документах значилось: Надежда Александровна Лохвицкая.
Знаменитая в той, дореволюционной России писательница с рассказами, от которых и плакали, и смеялись. Спутница Аркадия Аверченко, звезда первого русского сатирического журнала "Сатирикон".
Однажды, возвращаясь с чтений, она увидела на улице…
Нет, не чудо. Просто таксу.
Маленькую, рыжую, с упрямым хвостом и печальными глазами Пьеро.
Пёс сидел у пункта помощи русским беженцам, где им наливали горячий суп.
— Ты беженец? — спросила она.
Пёс не ответил, но посмотрел с таким видом, что ответ стал излишним.
Она назвала его Мишель, в честь последнего кондитера, который сделал что-то сладкое в её жизни.
Мишель поселился у неё как рояль: сразу и навсегда.
Он лежал на рукописях, ворчал на стихотворцев и дважды укусил переводчика, который хотел перевести её на немецкий.
— Прекрасно, — сказала остроумная Тэффи, — это было моё мнение, выраженное в зубной форме.
Когда стало совсем туго, она продала кольцо. А потом ещё одно.
Но Мишель всегда ел первым.
— Собаки — последние, кого можно предать, — сказала она однажды. — После них всё равно уже некого.
Однажды её пригласили выступать в Лионе.
Гонорар — 100 франков и обещание горячего морковного чая с пирожками с начинкой из ревеня.
На перроне она стояла с чемоданом и Мишелем на руках.
— Без собаки нельзя, — объяснила проводнице.
— Почему?
— Он… редактирует.
— Что?
— Меня.
Во время войны Мишель был уже стар.
Он почти не слышал и не видел, но всегда чувствовал тревогу.
Когда над Парижем пролетели первые немецкие бомбардировщики, он сел у ног Тэффи и просто прижал морду к её юбке.
— Как в Петрограде, да? — сказала она. — Тот же холод, только без Невы.
Мишель умер от глубокой старости в январе 1944 года.
Она завернула его в своё старое пальто и похоронила во дворе, под каштаном,
где раньше они с Мишелем слушали, как капает дождь по жестяной крыше мансарды.
— Я всегда знала, что ты — моя последняя собака, — сказала она. — Но не знала, что после тебя — так пусто.
В её одном из последних рассказов, напечатанных в эмигрантской газете за неделю до смерти, были такие строчки:
«Пёс — это не животное. Это голос.
Голос того, кого мы больше никогда не услышим:
своей родины, своей молодости, своих близких.
А если у тебя есть такой голос — слушай.
Пока не замолк...»
🔷 Глава III. Фронтовые и военные биографии пёсьи
Когда началась Вторая мировая, а для русских — Великая Отечественная — собаки снова пошли на войну.
Не по приказу — по долгу.
У Красной Армии были дивизионы санитарных и связных собак.
Имена их вошли в легенду:
- Джульбарс, овчарка-сапёр, обезвредившая сотни мин под Берлином;
- Дина, пёс-диверсант, прыгавшая с парашютом;
- Мухтар, воевавший на Восточном фронте, умерший у ног своего хозяина в 1945-м.
Американцы, британцы, французы — все вели своих четвероногих бойцов.
Однако у русских они были не только солдатами. Но и братьями.
🐾 Новелла III. Джульбарс
Восточный фронт. 1944 год. Где-то под Витебском.
Старший сержант Григорий Котов — сапёр 188-го отдельного батальона разминирования.
У него был брат, погибший под Ржевом. Отец — расстрелян в 1937-м.
Мать — эвакуирована. Сам он — пошёл на фронт с собакой.
Её звали Джульбарс.
В документах значилось: «Служебная овчарка. Специализация: обнаружение взрывных устройств».
А по факту — друг, которому не страшны мины.
Котов не был поэтом. Но однажды в землянке написал на листке, в прозе:
«Ты нюхаешь землю,
Где я боюсь дышать.
Ты ложишься на тропу,
и тогда я её обхожу.
Ты смотришь мне в глаза —
когда мир взрывается под ногами...»
Под Варшавой Джульбарс нашёл бомбу под госпиталем.
Под Лодзью — под мостом.
Под Бреслау он вытащил раненого связиста из подбитой «полуторки» — за воротник гимнастёрки.
А под Кюстрином — сам подорвался.
Его вытаскивали под огнём. У него были перебиты обе передних лапы, сломаны рёбра.
Джульбарс терпел боль. А плакал — Котов. И не прятал слёз.
Командир сказал:
— Пёс на довольствии. Не боеспособен. Содержать мы его больше не можем. Другие собаки голодают. Голодают бойцы.
Надо его усыпить, чтобы не мучился.
Котов ответил:
— Он боеспособнее всех нас, товарищ лейтенант. Я буду делить с ним свою пайку. Я его вылечу. Ручаюсь, пара недель, и собака снова будет в строю.
А когда все бойцы вышли из землянки, Котов подошёл к командиру и поднёс ему под нос свой здоровый кулак.
— Слушай сюда, лейтенант. Ещё подобное скажешь про Джульбарса, я тебе скулу набок сверну. Найду время и место, и ничего не докажешь.
А нужно будет и под трибунал, под расстрел пойду. А пса — не предам, понял?
Лейтенант всё понял. Пса-героя даже не сняли с довольствия и лечили очень хорошо.
Мелькнувшую было мысль: "Сообщить особистам", — прогнала картинка здоровенного котовского кулака.
Апрель 1945. Берлин.
Джульбарс — с забинтованной грудью — полз.
Полз на одних передних лапах, волоча задние, перебитые пулями. Смотрел в глаза детям, которых не знал.
Под мостом через Шпрее он остановился и долго нюхал воздух.
— Тут, — сказал Котов. — Минное поле.
И точно.
Так к длинному списку людей, спасённых Джульбарсом, прибавилось ещё четыре.
Четыре жизни немецких детей.
После Победы Котов написал рапорт:
«Прошу включить Джульбарса в число участников Парада.
Он не пройдёт. Но его надо нести.
Он прошёл больше, чем любой из нас...»
Маршал Василевский подумал, и издал приказ.
9 мая 1945 года. Красная площадь.
Под барабан и медь, под чеканящий ритм сапог про брусчатке главной площади СССР, в составе колонны военных инженеров и пехотных войск, — шёл Котов.
На руках, на шинели, он нёс Джульбарса.
Не важно, чья это была шинель. Кто-то говорил, что маршала Жукова. Кто-то, что генералиссимуса Сталина. Кто-то считает что это миф.
Пёс-герой участвовал в Параде Победы. Участвовал хотя бы в наших мыслях и памяти.
Пёс, который разминировал половину Европы. Пёс, который ни разу не бросил раненного человека на поле боя. Даже когда лапы отнялись.
🐾 Новелла IV. Девочка с дворнягой
Январь 1942 года. Ленинград. Финляндский вокзал.
Девочку звали Зина. Ей было семь.
Отца она называла «Папкой», маму — уже не называла никак.
Мама осталась в городе. Сказала:
— Я скоро, моя хорошая, только покормлю соседку, ладно?
И не вернулась.
Поезд эвакуации стоял долго. Теплушка дрожала от холода.
Зина сидела, прижавшись к боку Лады.
Лада — дворняжка. Не породистая, но очень умная.
Когда бомбили в декабре, она нашла девочку под лестницей и привела к подвалу.
Когда не было еды — Лада принесла Зине кусок жёваного хлеба, отнятый у крыс.
Когда мать ушла и не вернулась — Лада легла у двери. И не спала.
Целую ночь. А потом согревала Зину своим телом.
От Лады пахло теплом, успокаивающе.
В теплушке было темно. Пахло углём, мокрыми ногами, печальным детством.
Лада лежала у ног Зины и смотрела на дверь.
Каждый раз, когда кто-то стучал — девочка вздрагивала.
Как будто надеялась, что это мама.
Папки, отца — не было. Он всё время где-то ходил по теплушке, выменивал что-то на еду, чтобы покормить дочь.
Зина протягивала горбушку Ладе, и та деликатно откусывала: меньшую часть, совсем чуть-чуть. Чтобы не умереть от голода совсем.
Голод заставлял собаку впиться в хлеб мёртвой хваткой и съесть всё. Но Лада осаживала голод. Её щенку, а она думала о Зине именно так, — нужно было питание.
Поэтому собачка откусывала едва ли четверть от горбушки. Ведь и ей нельзя было умирать: кто же позаботится о детёныше?
На третий день пути девочка потерялась.
На пересадке в Ярославле — метель, поезд, люди, крики.
Зина вышла за кипятком. Папка отвернулся, и не увидел дочери.
Она ушла за угол — и пропала. За ней — бросилась собака.
Ладу никто не держал. Она кинулась в метель, в суматоху, в сугробы.
— ЗИНААААА!!! ЛААААДАААА! — кричал отец.
Зины не было. Собаки не было.
Прошёл день. Два.
Отец сидел на вокзале, держал Зинин шарф.
И не говорил ни слова.
На третьи сутки она пришла. Не Зина, а Лада.
Сама. Вела девочку.
— Она меня нашла, — прошептала Зина. — Я плакала, и она… пришла.
Согревала меня собой. Поймала кролика... Я кушала, хотя кролика жалко...
Папка заплакал. По-настоящему.
Первый раз за всю войну.
Потом написал на стене вокзала углём:
«Никто, кроме неё, не вернул мне дочь».
И нарисовал, как рисуют дети: острая морда, уши, четыре лапы, хвост.
Нарисовал Ладу.
1993 год. Санкт-Петербург.
Пожилая женщина в очках, с тёплой улыбкой, пишет статью в «Юный натуралист». Печатает на машинке.
Название: «Лада и Зина. История одной эвакуации».
На фото — девочка и пёс.
На обороте — строчка:
«Собака, которая не знала, что спасает будущее...»
Женщину зовут Зинаидой Павловной, она очень известный в СССР и России журналист и писатель.
Детский журнал о животных заказал ей статью о блокадном детстве. Зинаида Павловна вспоминает своего друга Ладу.
Беспородную дворнягу с огромным сердцем.
🐾 Новелла V. Алик
Меня зовут Алик. Раньше звали по-другому.
Имя было короткое, резкое. Его выкрикивали с яростью и насмешкой.
«Адольф, ко мне!»
«Адольф, фас!»
«Адольф — будущая гордость рейха!»
Но это было не имя. Это был ошейник из букв.
Я не выбирал его. Я просто родился.
Я появился на свет в псарне концлагеря "Аушвиц".
Моя мать, доберман по кличке Валькирия, родила меня и ещё пятерых в пустом ящике.
Она была злая, как шторм. Но не по своей вине. Такой её сделали люди. Плохие люди.
Каждое утро её выводили на плац, и она лаяла, скалилась, рвалась вперёд, когда мимо вели людей в полосатых робах.
Иногда собак спускали с поводка и они терзали кричащих людей.
Я смотрел на эти страшные сцены, дрожа. Я не понимал, зачем на них лаять, зачем рвать живую плоть.
Они пахли страхом. Усталостью. Зимой.
И ещё чем-то… настоящим.
Когда мне было три недели, меня взял на руки человек в чёрной форме.
У него были тяжёлые сапоги и странные холодные глаза цвета льда.
— Ха. Валькирия родила будущего пса фюрера! — усмехнулся он. — Назовём Адольфом. Будешь кусать, как сам Адольф говорит. Без колебаний.
Он потянул меня к мальчику.
Маленький еврейский ребёнок, весь в рванье, стоял у стены.
— Ну что, Адольф? Готов стать настоящим немецким псом? Пора закусить маленьким еврейчиком, мой мальчик! Фас! Гав! Давай, Адди! Порви его! — орал человек.
Я не пошёл. Я смотрел на мальчика.
А он — на меня. И… не плакал.
Он просто шептал:
— Пожалуйста. Не надо.
Я лег на пол и закрыл глаза.
— Что за выродок, — сказал человек. — Проклятый еврейский пёс. Завтра — в газовую камеру. Вместе со своими.
Он пнул меня сапогом.
Ночью они пришли. Люди в тишине. В полосатых робах с номерами заключённых.
Один взял меня на руки. Он пах хлебом. Старостью. И ещё — честностью.
Они унесли меня в барак. Крошечный угол. Солома.
Они делились со мной последней пайкой.
Кто-то гладил меня, кто-то рассказывал истории, будто я понимал слова.
А я… понимал. Всё.
Потом был гром. Много грохота. Люди в других шинелях. В другой форме.
Ворота лагеря снёс танк с красной звездой на башне.
Люди кричали от счастья. Плакали и смеялись..
Один человек в шапке с красной звездой сказал:
— Товарищ майор, что делать с фашистскими собаками?
— Расстрелять! Они кусали наших пленных!
Но вдруг подошёл другой.
Старший. Генерал. Смотрел — как будто видел не уши, не шерсть, а душу.
— Отставить. Собаки — не виноваты. Собаки фашистами не бывают. Бывают — люди.
Тогда бывшие узники принесли меня.
Меня держала на руках женщина, которая шептала:
— Он не укусил. Он отказался. Он — не такой.
Генерал кивнул.
— А как звать-то?
— Адольф, — сказали. — В честь...
— В честь мерзости. Это поправимо.
Он наклонился и посмотрел мне в глаза.
— Будешь не Адик, а Алик. Понял?
Я залаял. Один раз. Тихо. Но твёрдо. Понял: вильнул хвостом.
Теперь я живу в доме.
Дети рисуют мелом на полу, а я лежу рядом.
Я всё ещё помню плац. Приказы. Выстрелы. Измождённые, мёртвые тела. Одежду в полоску.
Я помню злобный лай матери.
А я — не лаю никогда.
🔷 Глава VI Без родины
После войны были беженцы с собаками.
Поезд Москва-Вена.
Женщина с овчаркой без глаза.
Мальчик с пуделем в корзине.
Они уезжали в Израиль, в Канаду, в Аргентину. Документов у собак не было. Но без них семьи ехать отказывались.
Почему именно собака?
Потому что она — зеркало человека.
Она повторяет его путь. Его боли. Его радость. Его изгнание.
И пока рядом с человеком идёт собака — значит, мир ещё не окончательно свихнулся.
🐾 Новелла V. Тот, кто шёл за ними: Малчик
Хайфа. Израиль. 1956 год.
Каждое утро он поднимался на холм.
Медленно, тяжело, с посохом. Старик.
За ним — собака.
Чёрно-белый кобель с густой гривой, как у кавказской овчарки.
В городе его звали просто: старик с псом.
Он жил один. Говорил по-русски. Иногда по-французски.
Работал в аптеке, потом — нет.
Покупал только чёрный хлеб, чай и кости с остатками мяса. Ему, на "стчщи", это русский суп, и собаке, Малчику.
Иногда, в русском магазине, — покупал водку.
Никто не знал его имени.
Он называл собаку "Малчик", так слышалось аборигенам.
Иногда его спрашивали:
— Вы дрессируете?
Он отвечал:
— Нет. Я воспитываю. Не его, себя.
— Воспитываете, что?
— Память. Можете считать, что дрессирую свою память.
Я хочу помнить всё. Но не всё, а всё меньше и меньше — умещается в моей голове... Старость...
"Странный этот русский", — думали жившие в Хайфе арабы и евреи.
Раввины и мулы — качали головами.
Однажды у русского случился приступ прямо у магазина.
Собака не убежала. Села рядом.
А когда приехала скорая — лаяла на врачей, но пустила их, когда старик прошептал:
— Иди… они добрые. Малчик...
В больнице его звали «русский молчун».
Но с одним врачом он заговорил. С молодым, с голосом, похожим на его брата. Так он сказал.
— Вы верите в перерождение душ? — спросил старик.
— Не знаю. В Торе об этом ни слова. В Коране, насколько я знаю, тоже. Да и в Библии... Вы же русский, православный, христианин, да?
— А я — да. Верю.
Эта собака — потомок той собаки, что спасла меня на Дону.
Той, что вышла из снега. Из пламени. Из бегства.
— Вы уверены?, — вежливо, но безразлично поинтересовался врач-еврей.
— Нет. Но я поклялся, что дойду с ней до самого берега.
До тех пор, пока она не залает — и не остановится.
Потому что лай будет значить: здесь можно жить.
А впервые она залаяла здесь, в Хайфе. Впервые с самого Екатеринослава...
"Сумасшедший русский", — подумал врач.
Старик умер через год.
На могиле — надпись:
"Он шёл долго.
За ним — шёл тот, кто помнил всё..."
Кто сделал её, не знает никто. У старика не было родни. Одна собака Малчик.
Собака исчезла.
Говорят, её видели у ворот старой русской церкви в Яффо.
Смотрела на море...
🔷 Глава VII. Поэт и пёс. Вертинский и его Долли
Он говорил с публикой, как с женщиной.
Шептал, пел, падал на колени, вздыхал, кривил губы в полуулыбке, рисовал портреты дам и эпох — под рояль, под прожектор, под взгляды, полные тоски.
Александр Вертинский.
Русский Пьеро.
Князь из кабаре.
Бродяга с мандарином в руках.
Человек эмиграции, сцены, шляпы и тишины.
А рядом с ним была Долли.
Собака.
Просто — собака.
И если для публики он был экзотикой, иронией, раной и маской,
то Долли знала в нём человека. Без грима. Без фрака. Без стыда.
Она прожила с ним в отелях, в поездах, в номерах с облезлой мебелью и занавесками в цветочек.
Она делила с ним тишину и одиночество — когда не было сцены.
Она не судила, когда он возвращался в рассветном дыму, с бутылкой под мышкой и усталыми глазами.
Он писал о ней:
«И хотя Вам порой приходилось кусаться,
Побеждая врагов и “врагинь” гоня,
Все же я, к сожалению, должен сознаться —
Вы намного честней и благородней меня...»
Долли — это не просто собака артиста.
Это его биография, вынутая из костюма и отданная в лапы существу, которое не предаст.
Это то, что оставалось, когда аплодисменты стихали.
Это — любовь, не требующая слов.
🐾 Новелла VII. «Это неважно, что Вы — собака. Важно то, что Вы человек...»
Париж. Зима.
Холодная гостиница где-то в районе Монпарнаса.
На окне — конденсат и две свечи.
На кресле — человек в чёрном. В шёлковом шарфе. В тишине.
На ковре — собака.
Её зовут Долли.
Она не спит.
Она смотрит.
Она знает, что он сейчас думает о чём-то важном, а потому — молчит.
Долли знает всё.
Она — его единственная зрительница, которая не хлопает.
Она встречает. И провожает.
Когда он впервые её увидел, она сидела у приюта на Рю де Ренн.
Крошечная. С острыми ушами. Беспородная, но с таким видом, будто у неё за плечами было два развода, поездка по Италии и слёзы венецианской графини.
Он наклонился.
— Сеньорита, разрешите… познакомиться?
Она лизнула его пальцы и осталась с ним навсегда.
Он пел в подвалах. В частных салонах. В кабаках, где бокалы дрожали от фальшивых звуков.
Он возвращался поздно. Часто — очень поздно.
Пах табаком, коньяком, грустью и воздухом сцены.
А она всегда сидела у двери.
Она встречала его, как будто он — вернулся с фронта.
Хвост — в ритме вальса. Морда — в подобии улыбки. Уши — чуть наклонены.
Иногда он шептал, пьяный:
— Ты знаешь, Долли… я — больше не знаю, кто я.
Артист? Шут? Отголосок?
А ты? Кто ты?
И она ложилась рядом.
Без ответа.
Потому что она знала. И знание это — не требовало слов.
Они вместе пережили всё.
Безденежье. Тиф. Забвение.
Женщин, которые приходили, целовали и уходили.
Мужчин, которые лгали, пели, обещали концерты, обманывали, не платили, предавали.
И однажды он написал:
«Вы женщин не любите — а я обожаю.
Вы любите запахи — а я нет.
Я ненужные песни упрямо слагаю,
А Вы уверены, что я настоящий поэт…»
Они шли по парижским улицам — поэт и пёс.
Он — в пальто, в тени.
Она — рядом.
Прохожие оборачивались:
— Это Вертинский.
— А с ним… кто?
Та, кто знала его настоящим.
Та, кто никогда не хлопала. Но всегда ждала.
Она умерла ночью. Тихо.
Он проснулся, сел, взял её мёртвую лапу — и молчал.
Потом записал:
«И когда мы устанем бежать за веком
И уйдём от жизни в другие края —
Все поймут: это ты была человеком.
А собакой был я…»
🏷️ Хештеги
#история #собаки #эмиграция #война #песигерои #русскиепсы #русскаяистория #собакавойны #белаяэмиграция #великаяотечественная #сентиментальнаяистория #дзен