Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Айнагуль

Воскресенье.
Над небосводом сгущался сизый туман, почти поглотив солнце. Осталось лишь тусклое, размытое пятно.
Мамины накрахмаленные занавески ровно закрывали окно. За стеклом чирикали воробьи, перескакивая с ветки на ветку.
Из кухни тянулся запах жареных пирожков.
Я побежала на кухню босиком. Посреди комнаты стоял обеденный стол. Старая клеёнка с голубыми и жёлтыми цветами спадала по краям. В центре стояла голубая чашка, доверху наполненная пирожками. Под столом прятались табуретки. Мне нравилось завтракать «по-европейски» — за столом, хотя дома обычно стелили дастархан. Табуретки когда-то были выкрашены в небесно-голубой цвет, но со временем краска стёрлась. В отслоившихся местах проступали линии и пятна: снежное поле, пустыня, берег воображаемого моря. Я сидела, прижав подбородок к коленям, и в тишине табуретки снова становились морем. Мама готовила редко. В основном ужином занималась племянница отца, Айнагуль. — Стыдно жить в общежитии, когда свои есть, — негромко возмущалась тётя
Айнагуль на кухне
Айнагуль на кухне

Воскресенье.
Над небосводом сгущался сизый туман, почти поглотив солнце. Осталось лишь тусклое, размытое пятно.
Мамины накрахмаленные занавески ровно закрывали окно. За стеклом чирикали воробьи, перескакивая с ветки на ветку.
Из кухни тянулся запах жареных пирожков.
Я побежала на кухню босиком.

Посреди комнаты стоял обеденный стол. Старая клеёнка с голубыми и жёлтыми цветами спадала по краям. В центре стояла голубая чашка, доверху наполненная пирожками. Под столом прятались табуретки.

Мне нравилось завтракать «по-европейски» — за столом, хотя дома обычно стелили дастархан.

Табуретки когда-то были выкрашены в небесно-голубой цвет, но со временем краска стёрлась. В отслоившихся местах проступали линии и пятна: снежное поле, пустыня, берег воображаемого моря. Я сидела, прижав подбородок к коленям, и в тишине табуретки снова становились морем.

Мама готовила редко. В основном ужином занималась племянница отца, Айнагуль.

— Стыдно жить в общежитии, когда свои есть, — негромко возмущалась тётя Айжан, поглядывая на отца. — Верно говорю, Суюмкул?

Папа кивал, прикуривая сигарету.

— Мы-то что? Мы не против.

— Незамужней девушке среди чужих жить — разве это дело, а? — она вскинула руки к потолку.

Тётя подмигнула мне, улыбнулась и снова перевела взгляд на отца, который стоял у подоконника и молча курил.

Каждый день, возвращаясь из школы, я бросала портфель у двери и бежала на кухню:

— Айнагуль! Ты дома?

Увидев, как она ловко нарезает морковь для плова или чистит картошку, я убегала переодеваться.

До её переезда мама не пускала меня на кухню:

— Не место ребёнку у плиты, — говорила она, подкрашивая губы.

Мы с Айнагуль были почти как сёстры.

Мама работала бухгалтером, с высокой причёской и в неизменном коричневом костюме. Рядом с ней я всегда чуть смещалась к двери. Папа работал шофёром и часто подвозил соседей и знакомых.

Я любила, когда он возвращался из дальних рейсов. Бросалась ему навстречу, а он всегда ждал меня с распахнутыми руками. Прильнув к нему, я вдыхала запах машинного масла и дорожной пыли.

Однажды мама сказала:

— Жанара, тебе уже семь. Ты уже не ребёнок.

Вечером папа вернулся. Я услышала, как хлопнула дверь, как он кашлянул в коридоре, стряхивая пыль с куртки.
Я выбежала — по привычке.

Он уже раскрыл руки.

Я остановилась.
Сделала шаг и не подошла.

— Приехал? — сказала я.

Папа кивнул и опустил руки.

Он иногда привозил мне маленькие подарки из поездок. Как-то раз он привёз ракушку. Она была крошечной и переливалась на солнце.

Я берегла её больше всего.

Родители часто задерживались на работе допоздна, а по выходным уезжали по делам или навещали родственников.

Айнагуль была невысокой. Когда она улыбалась, на щеках появлялись ямочки.

Она любила петь. Я бежала по зелёному джайлоо, качели взлетали всё выше, а она пела — о степях и свободе.

Иногда она замолкала и смотрела в сторону, а потом снова продолжала петь.

Я помню тот вечер, когда впервые услышала её голос. Мы сидели на кухне — она чистила картошку, а я рисовала на запотевшем окне. За стеклом кружился снег.

— Айнагуль, а правда, что ты умеешь петь? — спросила я.

Она усмехнулась, откинула прядь волос:

— Кто тебе сказал?

— Мама. Она говорила, что ты на праздниках всегда поёшь — даже без микрофона.

Айнагуль тихо хмыкнула, отложила картошку, вытерла руки о передник и замолчала.

— А хочешь, спою?

Я кивнула.

Она вдохнула — и в кухне стало тише. Даже нож перестал постукивать о край миски. За окном снег падал медленно.

Она закрыла глаза и запела.

Когда она закончила, я долго молчала. Потом прошептала:

— Айнагуль… это было… как будто солнце в животе.

Она рассмеялась:

— Солнце в животе? Ну ты выдумщица. Но так и должно быть. Настоящая песня должна греть.

Я подошла и прижалась щекой к её плечу:

— А ты будешь петь иногда? Для меня?

— Буду, жаным³, — шепнула она. — Когда на сердце тихо. Тогда и песня найдёт нас.

Больше никто так не пел.

Однажды, вернувшись из школы, я застала пустую кухню. Айнагуль нигде не было.
Утром её кровать оставалась нетронутой.

Целый день я гнала от себя эти мысли. Ждала, что вот-вот хлопнет дверь, и она войдёт, как раньше, неся с собой холодный, бодрящий зимний воздух.

Всё воскресенье я металась от окна к двери и обратно. Прислонившись лбом к холодному стеклу, не отрываясь всматривалась в даль.

Меня знобило.

— Жанара, ты должна это съесть, — мама зашла в комнату с чашкой супа. От одного запаха мне стало хуже, и я зарылась лицом в подушку. Она уговаривала меня поесть, но я не чувствовала голода. К вечеру жар усилился. Подушка давила на щёку, и я всё время отодвигалась от неё. Мама жаловалась отцу, что у неё теперь разболелась голова. Её голос будто тянулся через комнату, тяжелый и уставший. Она развернулась ко мне лицом, её высокая причёска упала, и она стала похожа на растрёпанную наседку. Мама заметила мою улыбку и тут же сказала: — А летом тебя обязательно отправим к родственникам. Я перестала улыбаться.

Во сне мне снилась Айнагуль. Она пела — и звала меня в своих песнях.

Я проснулась среди ночи и ощутила глубокую тоску, которая охватила всё моё существо.

Луна светила в пустую постель Айнагуль. Я поднялась.
Дальше всё стало проваливаться.

Утром, проснувшись, я обнаружила, что лежу на постели Айнагуль. Рядом сидел отец. Он устало улыбнулся, увидев, что я проснулась. Его шершавые руки ласково гладили меня по голове. Он почти шёпотом сказал:

— Айнагуль вышла замуж. Она больше не вернётся.

Я смотрела на него и не сразу поняла слова — они будто не складывались. Потом хотела что-то сказать, но язык будто прилип к нёбу.

Всё исчезло, будто в комнате кто-то выключил свет. Я повернулась и прижалась щекой к холодной стене, не проронив ни звука.

Отец ещё долго сидел рядом, уговаривая меня подняться, хоть немного поесть. Он обещал, что, если я так сильно скучаю, мы вместе при первой же возможности поедем к ней в гости. Но я боялась. Боялась, что, увидев её, не смогу сдержаться и расплачусь прямо у неё на глазах.

Я просто лежала и беззвучно водила пальцем по стене. Шершавые бугорки, точки и ворсинки извести, превратились в калейдоскоп. Узоры сменялись одним за другим. Их видела только я.

Спустя несколько дней отец взял меня с собой на конную ярмарку. Всё вокруг гудело и звенело: скрипели телеги, лязгали цепи, щёлкали кнуты. Люди толпились, заслоняя проход, громко торговались, спорили — голоса сливались в один непрерывный гул. В воздухе стоял запах навоза, сырой земли и чего-то горячего, маслянистого, будто пахло пылью и потом.

Лошади фыркали, раздувая влажные ноздри, били копытами по вязкой земле. Тонконогие, с развевающимися гривами и гордыми шеями, они казались почти сказочными. Их тёплые взгляды скользили по мне, как будто говорили: «Полюбуйся, какая я».

Капли пара оседали на пушистых губах, а копыта утопали в мягкой, чуть липкой грязи. Рядом мужчина шумно спорил, тыча пальцем в засаленный камзол торговца. Его голос то резко поднимался, то срывался в хрип.

Отец раздобыл пригоршню овса и насыпал мне на ладонь.

— Покорми, — сказал он.

Я боязливо подошла к ближайшей лошади. Её круп нависал надо мной, но она выглядела спокойно. Я протянула руку, и её мордочка мягко потянулась ко мне. Осторожно обнюхав мою ладонь, она начала есть, слегка подёргивая губами. Тёплое дыхание и шершавый язык лошади осторожно щекотали мою ладонь, будто благодарили за угощение. Я затаила дыхание. Страх уступил место восторгу.

Лошади — эти большие, живые, тёплые существа — ненадолго увлекли меня прочь от всех тревог. В тот миг я чувствовала себя частью чего-то большого и настоящего.

Мы с Айнагуль так больше и не встречались. Ни отец, ни мать старались не говорить о ней при мне, боясь за мои чувства.

Уже будучи студенткой первого курса, нас отправили на сенокос. В жаркий полдень после обеда каждый искал скирд, чтобы укрыться от палящего солнца. Рядом со мной оказался парень. Он вытащил соломинку, прикусил её, глянул на меня и улыбнулся.

Я сидела, прислонившись к стогу. Он прилёг рядом и вытянулся во весь рост. Натянул на глаза выцветший картуз и запел — негромко, будто про себя. Это была одна из тех песен, что когда-то пела Айнагуль. Я узнала её с первых нот, что-то вспыхнуло внутри: время сдвинулось.

Его голос — низкий, бархатистый — разливался по долине, ускользая за ручьи. Песня стихла, растворившись в жарком воздухе. А может, продолжала звучать, но уже внутри меня, в том месте, где Айнагуль так и осталась: смеющейся, живой, любимой.

Я не шелохнулась. Ветер перебирал солому, и в этом лёгком шелесте было всё — и утрата, и прощение, и что-то вроде согласия с тем, как всё вышло.

Не было слов. Только небо, скирд, запах травы и голос, что коснулся чего-то забытого, пробудил — не потревожив.

Я выдохнула — и стало чуть легче дышать. всё? то есть вот эта версия лучше?