Найти в Дзене

Айнагуль

Воскресенье. Над небосводом сгущался сизый туман, поглощая солнце. Оно превращалось в тусклое, размытое пятно. Несмотря на пасмурную погоду, в комнату проникал мягкий, тёплый свет — сквозь белоснежную тюль, лёгкую, как дыхание зимнего утра. Мамины накрахмаленные шторы стояли ровно, нарядным строем, заслоняя всю оконную стену. За окном весело чирикали воробьи, перелетая с ветки на ветку. Из кухни тянулся запах жареных пирожков, он щекотал мне нос и не давал снова заснуть. Когда я проснулась, в квартире стояла тишина. Я была одна. Соскочив с постели, босиком побежала на кухню. Небольшая кухня казалась просторной — шкафов в ней не было. Вся утварь умещалась в нескольких предметах: стола, трёх стареньких самодельных табуреток, белоснежной газовой плиты с духовкой и низенького серванта цвета зрелого ореха с потёртыми ручками. Главным украшением кухни был обеденный стол. Он занимал почти всё пространство и стоял вдоль глухой стены, застеленный светлой клеёнкой с узором мелких голубых и жёлты
Айнагуль на кухне
Айнагуль на кухне

Воскресенье. Над небосводом сгущался сизый туман, поглощая солнце. Оно превращалось в тусклое, размытое пятно. Несмотря на пасмурную погоду, в комнату проникал мягкий, тёплый свет — сквозь белоснежную тюль, лёгкую, как дыхание зимнего утра. Мамины накрахмаленные шторы стояли ровно, нарядным строем, заслоняя всю оконную стену. За окном весело чирикали воробьи, перелетая с ветки на ветку. Из кухни тянулся запах жареных пирожков, он щекотал мне нос и не давал снова заснуть.

Когда я проснулась, в квартире стояла тишина. Я была одна. Соскочив с постели, босиком побежала на кухню. Небольшая кухня казалась просторной — шкафов в ней не было. Вся утварь умещалась в нескольких предметах: стола, трёх стареньких самодельных табуреток, белоснежной газовой плиты с духовкой и низенького серванта цвета зрелого ореха с потёртыми ручками.

Главным украшением кухни был обеденный стол. Он занимал почти всё пространство и стоял вдоль глухой стены, застеленный светлой клеёнкой с узором мелких голубых и жёлтых полевых цветов. Края клеёнки аккуратно ниспадали по всем сторонам, придавая столу почти праздничный вид. В самом центре стола стояла эмалированная голубая чашка с горкой горячих золотистых пирожков. Под столом прятались табуреты. Мне нравилось завтракать «по-европейски», сидя за столом, — хотя дома, по обычаю, всегда стелили дастархан¹.

В те редкие минуты, когда я восседала на табурете, я словно погружалась в особый мир. Мои пальцы невольно скользили по его поверхности, касаясь облупившейся краски. Стоило почувствовать шероховатость подушечками пальцев — всё вокруг замирало. Я начинала свою любимую игру.

Любопытство, помноженное на желание докопаться до самого основания, оживляло моё воображение. Каждый отколовшийся кусочек краски становился частью фантазии: маленькое пятно превращалось в озеро, чуть большее — в море, а вытянутое вверх — в высокие горы, которые я преодолевала мысленно, как отважный путешественник.

Табуретки когда-то были выкрашены в небесно-голубой цвет, но с годами краска истёрлась. Сквозь неё проступал старый, потускневший белый слой, а под ним — бордово-коричневый, как сухая земля в степи после дождя. Иногда одно пятно становилось снежным полем, другое — пустыней, а третье — берегом воображаемого моря, у которого я сидела, прижав подбородок к коленям, и почти слышала плекс волн бьющихся об берег. Каждый новый изгиб, каждый отслоившийся фрагмент был как карта, ведущая куда-то далеко.

Рядом со столом стоял кухонный буфет. Его верхняя часть была открытой, с двумя ярусами под посуду. Нижняя часть закрывалась двумя дверцами, под одной из которых прятались выдвижные ящики. Рыжеватые, слегка скошенные ножки в классическом стиле разбавляли тяжесть буфета, придавая ему почти утончённый вид.

В углу — раковина с двумя высокими вентилями, похожими на нераспустившиеся бутоны. Один — голубой, другой — красный. Мне нравилось крутить попеременно эти вентеля, представляя себя капитаном, где лево руля — холодная вода, а право руля — горячая. Между ними блестел отполированный гусак, ловко изогнутый, как клюв цапли. Эмаль на раковине в двух-трёх местах была выбита. Нагло зиявшие черные пятна обещали со временем превратиться в ржаво-грязные и тогда никогда никакая краска уже не придаст элегантного вида кухне.

Мама готовила редко. В основном ужином занималась папина племянница Айнагуль. Она уже третий год жила с нами, училась в техникуме. Её родители были против общежития. «Не гоже молодой, незамужней девушке жить среди чужих», — говорила тётя. Мы обе были рады её переезду.

Каждый день, возвращаясь из школы, я бросала портфель прямо в коридоре у входной двери и бежала на кухню, к Айнагуль. Мне нужно было убедиться, что она никуда не уехала, что она здесь.

Я училась во вторую смену, Айнагуль — с утра, и мы виделись только по вечерам. С ней вечера проходили весело, увлекательно. Эти вечера были лучшим временем дня. Она умела рассказать так, что я замирала: об однокурсниках, о жизни в ауле, о забавных телят. При этом она ловко стругала морковь для плова или чистя картошку для жаркого. Готовила она потрясающе вкусно. Даже я, которая любила привередничать, влюбилась в её блюда с первой ложки. До её приезда мама не пускала меня на кухню — «не место ребёнку у плиты». А с приходом Айнагуль кухня стала моим любимым местом в доме.

Мы с Айнагуль были дочерьми двух братьев: её отец был старшим, мой — младшим в большой семье. Разница в возрасте между нами была всего четыре года. Я всегда чувствовала, что у меня есть старшая сестра.
Я росла одна без братьев и сестёр и мне не хватало общения. Мама работала бухгалтером. Она была немногословной, строгой женщиной с высокой причёской и в своём неизменном коричневом костюме. От неё веяло чем-то важным и недосягаемым. Отец же, напротив, был добрым и заботливым, работал шофёром и часто подвозил по дороге домой каких-нибудь соседей или дальних родственников.

Я обожала, когда он возвращался из дальних рейсов. Бросалась ему навстречу, а он ждал с распахнутыми руками. Прижавшись к нему, я вдыхала родной запах — смесь машинного масла и пыли дорог.

Но однажды мама сказала:

— Жанара, тебе уже семь. Ты больше не ребёнок.

В тот миг мы с отцом поняли, что моё детство безвозвратно ушло. Отныне нельзя было просто подбежать и обнять. Он ничего не сказал — лишь чуть медленнее опустил руки.

Иногда он всё же продолжал дарить мне маленькие подарки, привезённые из поездок. Как-то раз он привёз мне крошечную ракушку. Она была прелестной, перламутровой, переливавшейся на солнце. Это стало самым драгоценным сокровищем в моём ларьце — памятью о тех объятиях, о детстве, которого больше не будет.
Родители часто задерживались на работе допоздна, а по выходным навещали родственников или уезжали по неотложным делам. Я оставалась одна, предоставленная самой себе.

Я крепко привязалась к Айнагуль — она стала для меня целым миром.
Низкорослая, с пышной фигурой: широкие бёдра, крепкие руки и ноги. Легкий румянец и две ямочки на щеках делали её лицо милым и нежным. У неё был удивительно тёплый, почти детски наивный взгляд, и я не помню, чтобы она когда-либо хмурилась или унывала.

Айнагуль любила петь. Её пение было таким естественным, что вместе с её голосом переносилась в далёкие дали, душа переживала, плакала вместе с героями песен о не разделённой любви и безграничной свободе.
У неё был глубокий, красивый сопрано. Мне нравилось, как после очередного короткого рассказа она вдруг замолкала, и её взгляд устремлялся куда-то вдаль. Она начинала петь — будто снимая тяжёлые оковы с души.
Меня восхищал не только её голос, но и то, как менялось её лицо в эти мгновения. Особенно ей удавались лирические песни: тогда она становилась по-настоящему свободной. Её глаза блестели, а голос звучал мощно и глубоко, оставаясь при этом мягким и нежным.
Ей не нужен был аккомпанемент — он был бы здесь лишним.
Когда солнце медленно опускалось за горизонт, в её глазах отражалось небо, окрашенное в тёплые оттенки заката. От её пения на кухне исходил аромат цветущих садов, далёких пастбищ, бескрайнего синего неба. Лёгкий ветерок нежно касался её кожи.

В такие моменты она чувствовала себя счастливой и свободной, словно птица, парящая в небе. Но уже тогда, в глубине души, знала: это счастье не будет длиться вечно.
Я помню тот вечер, когда впервые услышала её голос. Это случилось в один из первых дней после её переезда. Мы сидели на кухне — она чистила картошку, а я рисовала на запотевшем окне пальцем. За стеклом медленно падал снег.

— Айнагуль, а правда, что ты умеешь петь? — прошептала я, будто боялась спугнуть что-то хрупкое.

Она чуть усмехнулась, откинула прядь волос с лица и посмотрела на меня тепло, с лёгкой тенью смущения:

— Кто тебе сказал?

— Мама. Она говорила, что ты на праздниках всегда поёшь — даже без микрофона. Сразу, будто песня сама тебя находит.

Айнагуль отложила картошку, вытерла руки о передник и посмотрела на меня особенно, мягко:

— А хочешь, спою?

Я кивнула. Мне казалось, если скажу вслух — чудо испугается и не случится.

Она закрыла глаза и запела.

Песня была старая, на казахском. Каждый её звук ложился прямо в грудь. Голос Айнагуль был тёплым, низким, как шёлк, разливался как вода в арыке² весной. В какой-то момент мне стало щемяще тепло. Я почувствовала, как внутри меня распускается невидимый цветок. Это было новое чувство. Словно во мне открылась дверь — внутрь. Или наружу.

Когда она закончила, я долго молчала. А потом прошептала:

— Айнагуль… это было… как будто солнце в животе.

Она рассмеялась, удивлённо посмотрела на меня:

— Солнце в животе? Ну ты выдумщица! Но знаешь… так и должно быть. Настоящая песня должна греть.

Я подошла к ней и прижалась щекой к её плечу:

— А ты будешь петь… иногда? Только для меня?

— Буду, жаным³, — шепнула она. — Когда на сердце тихо. Тогда и песня найдёт нас.

Став взрослой, я слышала немало песен. Но та, была единственной.

Но однажды, вернувшись из школы, я застала пустую кухню — Айнагуль не было. Прождав весь вечер, я уснула на диване, надеясь, что вот-вот повернётся ключ, откроется дверь — и она войдёт, чуть уставшая, с улыбкой.

Как вернулись родители, я не слышала. Отец перенёс меня в постель.

Утром, проснувшись, я увидела пустую кровать Айнагуль — и вдруг поняла: что-то случилось. Она больше не вернётся.

Целый день я гнала от себя эти мысли, лелея надежду, что вот-вот хлопнет дверь, и она войдёт, как раньше, неся с собой холодный, бодрящий зимний воздух.

Я прождала всё воскресенье. Как загнанный зверёк в клетке, которому не хватает воздуха, металась от окна к двери, от двери — к окну. Прислонившись лбом к холодному стеклу, безотрывно всматривалась в даль.

Прислушивалась к каждому шороху — ждала, когда её неторопливые шаги снова простучат по лестнице.

У меня поднялась температура. Мама пыталась уговорить меня поесть, но я не чувствовала голода. К вечеру жар усилился.

Мама жаловалась отцу, что всё это из-за того, что я бегала по дому без тапочек, и что летом меня обязательно надо отправить к родственникам.
«Зелёные джайлоо⁴, горный воздух и солнце с каймаком⁵ пойдут ей на пользу», — убеждала мать отца.

Во сне мне снилась Айнагуль. Она пела — и звала меня в своих песнях.

Я проснулась среди ночи и ощутила глубокую тоску, которая охватила всё моё существо.
Ярко и одиноко светила луна, освещая пустую постель Айнагуль. Собрав последние силы, я заставила себя добраться до её постели. А дальше — не помню.

Утром, проснувшись, я обнаружила, что лежу на постели Айнагуль. Рядом сидел отец. По его глазам я поняла, что ему больно видеть, как я страдаю. Шершавыми и натруженными руками он ласково гладил меня по голове. Отец говорил осторожно, подбирая слова, стараясь смягчить удар.

— Айнагуль вышла замуж. Она больше не вернётся.

— Как же так...? — прошептала я, не в силах поверить.

Всё исчезло, будто в комнате кто-то выключил свет. И внутри тоже погасло — стало пусто и тихо. Прижавшись щекой к холодной стенке, я не проронила ни звука.

Отец ещё долго сидел рядом, уговаривая меня подняться, хоть немного поесть. Он обещал, что, если я так сильно скучаю, мы вместе при первой же возможности поедем к ней в гости. Но я боялась. Боялась, что, увидев её, не смогу сдержаться и расплачусь прямо у неё на глазах.

Будто я не слышала его вовсе. Я просто лежала и беззвучно водила пальцем по стене. Шершавые бугорки, точки и ворсинки извести, превратились в калейдоскоп. Узоры сменялись одним за другим. Их видела только я.

Спустя несколько дней отец взял меня с собой на конную ярмарку. Всё вокруг гудело и звенело: скрипели телеги, лязгали цепи, щёлкали кнуты. Люди толпились, заслоняя проход, громко торговались, спорили — голоса сливались в один непрерывный гул. В воздухе стоял запах навоза, сырой земли и чего-то горячего, маслянистого, будто пахло пылью и потом.

Лошади фыркали, раздувая влажные ноздри, били копытами по вязкой земле. Тонконогие, с развевающимися гривами и гордыми шеями, они казались почти сказочными. Их тёплые взгляды скользили по мне, как будто говорили: «Полюбуйся, какая я».

Капли пара оседали на пушистых губах, а копыта утопали в мягкой, чуть липкой грязи. Кто-то шумно спорил, тыча пальцем в засаленный камзол торгоша. Чей-то голос то резко поднимался, то срывался в хрип.

Отец где-то раздобыл пригоршню овса и насыпал мне на ладонь.

— Покорми, — сказал он.

Я боязливо подошла к ближайшей лошади. Её круп нависал надо мной, но она выглядела спокойно. Я протянула руку, и её мордочка мягко потянулась ко мне. Осторожно обнюхав мою ладонь, она начала есть, слегка подёргивая губами. Тёплое дыхание и шершавый язык лошади осторожно щекотали мою ладонь, будто благодарили за угощение.Я затаила дыхание. Страх уступил место восторгу.
Лошади — эти большие, живые, тёплые существа — ненадолго увлекли меня прочь от всех тревог. В тот миг я чувствовала себя частью чего-то большого и настоящего.

Со временем моя боль притупилась, а память о Айнагуль осталась навсегда. Мы с ней так больше и не встретились. Ни отец, ни мать, старались не говорить о ней при мне, боясь за мои чувства. Мы больше не говорили о ней.

Уже будучи студенткой первого курса, нас отправили на сенокос. В жаркий полдень после обеда каждый искал скирд, чтобы укрыться от палящего солнца. Рядом со мной оказался парень. Он вытащил соломинку, прикусил её, глянул на меня и улыбнулся.

Я сидела, прислонившись к стогу. Он прилёг рядом и вытянулся во весь рост. Натянул на глаза выцветший картуз и запел — негромко, будто про себя. Это была одна из тех песен, что когда-то пела Айнагуль. Я узнала её с первых нот, что-то вспыхнуло внутри: время сдвинулось.

Его голос — низкий, бархатистый — разливался по долине, ускользая за ручьи. Песня стихла, растворившись в жарком воздухе. А может, продолжала звучать, но уже внутри меня, в том месте, где Айнагуль так и осталась: смеющейся, живой, любимой.

Я не шелохнулась. Ветер перебирал солому, и в этом лёгком шелесте было всё — и утрата, и прощение, и что-то вроде согласия с тем, как всё вышло.

Не было слов. Только небо, скирд, запах травы и голос, что коснулся чего-то забытого, пробудил — не потревожив.

Я выдохнула — и стало чуть легче дышать.

Примечания:

¹ Дастархан — традиционная скатерть, на которую в Средней Азии принято подавать еду и сидеть вокруг неё на полу.

² Арык — искусственный канал для орошения, часто встречается в аульных и сельских районах.

³ Жаным — ласковое обращение, переводится как «душа моя» или «дорогая».

Джайлоо — высокогорные пастбища, где кочевники проводят лето.

Каймак — густые сливки, традиционный молочный продукт.