Сосулька упала с крыши, как отрубленный палец, и разбилась о камни звонко, почти по-детски. Но в этом звоне не было весны, только ледяная оскомина, впившаяся в виски. Лужа у подъезда, чёрная от городской копоти, жадно проглотила осколки, и теперь в ней плавало не небо, а что-то бесформенное словно чья-то расплющенная маска. Он стоял, прижав ладонь к груди, где сердце, внезапно сорвавшись с цепи, било в рёбра, как сумасшедший в дверь камеры. «Хрясь» — подумал он, вспоминая, как она сегодня улыбнулась: губы алые, будто свежий надрез. А потом отвернулась, и в этом движении была та же безжалостная лёгкость, с какой весна ломает лёд — медленно, неотвратимо, оставляя за собой его рваные края. Туман полз по улицам, цепляясь за фонари, и в его молочной гуще тонули крики грачей — не песни, а предсмертные хрипы. Где-то капало: «шлёп… шлёп… шлёп…» — монотонно, как часы тикающие над трупом. Он шёл, не замечая, как подошвы вязнут в грязи, этой тёплой, живой, почти человеческой плоти оттаявшей земли