Найти в Дзене

Тихий Дон: Кто вдохнул жизнь в великую эпопею?

Ох, Дон… сколько же ты видел. Сколько жизней, что вплелись в твою могучую, вечно текущую плоть, словно нити в грубое, но крепкое полотно, сотканное из пыли веков и крови мгновений. И вот, когда солнце уже клонится к закату, раскрашивая небо в цвета, что не под силу ни одной кисти, когда ветер, вечный странник, приносит с собой запахи полыни и отзвуки давно отгремевших битв, я вспоминаю о Книге. Той самой, что попыталась, дерзко, почти святотатственно, вместить в себя весь этот бескрайний, мятущийся, до боли знакомый мир. «Тихий Дон», говоришь? Да, это название. Оно звучит, как шепот реки в предутренней тишине, как вздох уставшей земли. Но не дай обмануть себя этой кажущейся безмятежностью. Это не просто книга, нет. Это, дитя мое, целая вселенная, вырванная из небытия, что-то вроде того, как старый, умудренный жизнью пчеловод достает из улья мед, густой и тягучий, хранящий в себе аромат тысяч цветов и память о бесчисленных солнечных днях. Это не просто роман, но эпопея – слово, что само

Ох, Дон… сколько же ты видел. Сколько жизней, что вплелись в твою могучую, вечно текущую плоть, словно нити в грубое, но крепкое полотно, сотканное из пыли веков и крови мгновений. И вот, когда солнце уже клонится к закату, раскрашивая небо в цвета, что не под силу ни одной кисти, когда ветер, вечный странник, приносит с собой запахи полыни и отзвуки давно отгремевших битв, я вспоминаю о Книге. Той самой, что попыталась, дерзко, почти святотатственно, вместить в себя весь этот бескрайний, мятущийся, до боли знакомый мир.

Михаил Шолохов
Михаил Шолохов

«Тихий Дон», говоришь? Да, это название. Оно звучит, как шепот реки в предутренней тишине, как вздох уставшей земли. Но не дай обмануть себя этой кажущейся безмятежностью. Это не просто книга, нет. Это, дитя мое, целая вселенная, вырванная из небытия, что-то вроде того, как старый, умудренный жизнью пчеловод достает из улья мед, густой и тягучий, хранящий в себе аромат тысяч цветов и память о бесчисленных солнечных днях. Это не просто роман, но эпопея – слово, что само по себе тяжелеет на языке, словно камень, обточенный веками. Эпопея о том, как жизнь, что казалась незыблемой, как вековые дубы на твоих берегах, Дон, вдруг пошла трещинами, а потом и вовсе раскололась, низвергнув в бездну все, что было свято, все, что было привычно.

Она охватывает годы, что были гуще, чем смола, тяжелее, чем свинец, – с тех предвоенных дней, когда казаки еще жили по своим незыблемым законам, до кровавого месива Первой мировой, а потом – о, эта безжалостная, как осенний шторм, революция, и следом за ней – Гражданская война, что прошлась по этой земле, словно чума, оставляя за собой лишь пепел и сиротские слезы.

В центре этого водоворота, что-то вроде того, как одинокий тополь стоит посреди бушующей степи, – судьба Мелеховых. А среди них – Григорий. Ох, этот Григорий. Его имя само по себе звучит, как стон, как проклятие, как молитва. Он не просто персонаж, нет. Он – воплощение всего казачества, его мятущейся, раздираемой на части души. Он мечется, как зверь, загнанный в угол, между Белым и Красным, между старым миром, что рушится, и новым, что рождается в огне и крови. Он ищет правду, ищет место под солнцем, но находит лишь горечь, боль и нескончаемую утрату. Его любовь к Аксинье – это ведь тоже не просто любовь, нет. Это страсть, что жжет сильнее, чем степной пожар, это судьба, вывернутая наизнанку, это воплощение всей той необузданной, дикой, почти первобытной силы, что живет в этой земле и в этих людях.

А темы? Да их столько, что и не перечесть. Война, что несет лишь смерть и безумие, выжигая души, словно клеймо на скоте. Человек и история – как хрупкий тростник гнется под ураганом, но все же не ломается до конца. Любовь и страсть, что сильнее смерти, сильнее любой идеологии. Казачество – этот уникальный мир, что был так долго самобытен, что жил по своим законам, дышал своей свободой, и вот теперь его раздирают на части. Выбор – этот проклятый, вечно преследующий выбор, что висит над каждым, словно дамоклов меч. И, конечно, природа – Дон, степи, солнце, что всегда было свидетелем всего, что происходило, и, казалось, понимало больше, чем сами люди. Язык Книги… он как сама эта земля – густой, сочный, пахнущий пылью и травой, с вкраплениями народных слов, что звучат, как старые песни, что пелись еще до сотворения мира.

И вот, когда эта Книга появилась, в конце двадцатых годов, она взорвалась, словно заряд, что пролежал в земле долгие годы и вдруг сдетонировал. Ее признали. Ей дали Нобелевскую премию, да. «За художественную силу и цельность эпоса», – сказали они. Но…

Но вот тут-то и начинается то, что не дает мне покоя, что заставляет морщить лоб и прищуриваться, глядя на далекий горизонт. Авторство, говоришь? Ох, дитя мое, это была история, что запутана, как старые рыбацкие сети, полна шепота и догадок, что витали в воздухе, словно мошкара над рекой в жаркий день.

Понимаешь, когда эта Книга вышла, Автору было… ну, совсем мало лет. Двадцать два, что ли? И вот тут-то и начинаются вопросы, что сверлят мозг, как осенний дождь. Как? Как столь юная рука могла вместить в себя такую бездну познаний? Такое глубокое, почти атавистическое понимание казачьего быта, что передается с молоком матери, с кровью, с потом, что впитывается с пылью степных дорог? Как мог он знать все эти нюансы войны, стратегию, психологию людей, что прожили жизни, полные горечи и величия, до того, как он сам вообще родился? Ведь ранние рассказы Автора, хоть и были талантливы, но… они были как первые, несмелые наброски, а тут вдруг – монумент, что возвышается над всеми, словно древний курган. Это было так, будто вчерашний мальчишка вдруг заговорил голосом древнего старца, познавшего все тайны бытия. Невероятно.

Пошли слухи. Шепот, что витал в воздухе, словно призраки давно умерших. Самая громкая, самая навязчивая версия – о Федоре Крюкове. Он был писателем, да. Казаком. Участником Белого движения. Умер от тифа в двадцатом году, когда Автор наш только-только начинал дышать полной грудью. Говорили, что Крюков оставил рукопись. Что Автор наш нашел ее, или получил, или… ну, сам понимаешь. И что он просто взял ее, доработал, «советизировал», как тогда говорили, и выдал за свою. Звучало убедительно, знаешь ли. Крюков знал Дон, знал казаков, знал войну. Его стиль, говорили, был виден в первых частях Книги. И, конечно, Автору нашему вменяли в вину, что он «потерял» свои ранние рукописи – удобная отговорка, не правда ли?

Но ведь… нет, дитя мое. Я видел эту землю, я слышал эти истории. И я знаю, что Крюков, при всем его таланте, был другим. Его взгляд был другим, его душа иначе откликалась на ветер перемен. И потом, Крюков умер в двадцатом году. А Книга продолжалась. И в ней были события двадцать первого, двадцать второго года. И они были написаны тем же голосом, той же рукой, что и предыдущие. Как это объяснить? Неужели призрак Крюкова продолжал писать? Нет, это было бы слишком просто, слишком удобно для тех, кто хотел видеть в этом лишь заговор.

Были и другие шепоты. О «коллективном авторстве», о том, что Книга – это компиляция, сборник историй, записанных разными людьми, а Автор наш лишь собрал их, придал форму. Но, дитя мое, такие вещи, такие шедевры, они не рождаются из свалки разрозненных обрывков. Они рождаются из единой, мучительной, всепоглощающей идеи, из единого сердца, что бьется в ритм с этой землей.

И вот, когда уже, казалось, тень сомнения навсегда легла на эту Книгу, когда уже многие были готовы поверить, что Автор наш – лишь ловкий вор чужих историй, вдруг… вдруг случилось то, что случается, когда правда, загнанная в угол, все же находит выход. Нашли рукопись. Да, ту самую. Часть ее. И экспертиза, эта бездушная, но такая точная наука, сказала свое слово. Почерк. Авторский. И его жены, что переписывала под диктовку. И стилометрия, эта хитрая штука, что анализирует слова, фразы, ритм, показала: да, это тот же Автор, что написал и другие его произведения. Это был тот же голос, что звучал и в ранних рассказах, пусть и не так мощно, не так полнозвучно.

Так что, дитя мое, пусть ветер и дальше шепчет старые сказки, пусть тени прошлого и дальше будут витать над этой землей. Наука, эта неумолимая, безжалостная к сантиментам дама, расставила все точки над i. Рука, что держала перо, была его. Михаила Шолохова. Но…

Но я, старик, что видел и слышал многое, что пережил то, о чем Книга эта повествует, я все равно смотрю на этот Дон, на эти степи, и думаю: Не он ее писал. Не в том смысле, что не его рука водила пером, нет. А в том смысле, что такую Книгу не пишут. Ее живут. Ее дышат. Ее страдают. Она не рождается за столом, в тиши кабинета. Она рождается в пыли дорог, в крике раненых, в стонах рожениц, в песнях казаков, что неслись над степями в преддверии битвы. Она рождается в каждом вздохе, в каждом ударе сердца, в каждом глотке воды из Дона.

И Автор… да, его рука водила пером. Но душа Книги, ее кровь, ее плоть – она была здесь, в этой земле, в этих людях, в этом вечном, неумолимом течении Дона. Он был лишь тем, кто смог, каким-то непостижимым образом, уловить этот шепот, этот стон, этот крик, и перенести его на бумагу. Он был лишь сосудом, через который излилась эта бездонная река человеческих судеб. И это, дитя мое, куда большая тайна, куда более великое чудо, чем любые слухи о плагиате. Ибо истинная Книга – она не принадлежит никому. Она принадлежит всем. И всегда будет жить, пока течет Дон и пока дышит человек.