Найти в Дзене
У Клио под юбкой

Шехзаде Мустафа: за кулисами «Великолепного века» – свидетельства очевидцев

Когда в 1520 году молодой султан Сулейман I, позже прозванный Великолепным на Западе и Кануни (Законодателем) на Востоке, вступал на османский престол, вместе с ним и его двором из Манисы в бурлящий жизнью Константинополь, столицу мира, как его тогда называли, прибыл и его пятилетний сын Мустафа. Матерью мальчика была Махидевран, черкешенка или албанка по происхождению, чье имя означало «та, чья красота никогда не увядает» или «луноликая госпожа», и на тот момент она занимала особое место в сердце молодого падишаха. Маленький шехзаде, первый наследник, был окружен любовью отца, видевшего в нем свое продолжение и будущую опору державы. Европейские дворы, пристально следившие за каждым движением могущественной Порты, навострили уши: каким вырастет этот мальчик, которому однажды предстояло унаследовать империю, простиравшуюся на три континента? Первые донесения послов и записки путешественников, этих своего рода летописцев и наблюдателей, облеченных дипломатическим статусом, начали формир
Оглавление

Наследник под иноземным взглядом: первые наброски к портрету

Когда в 1520 году молодой султан Сулейман I, позже прозванный Великолепным на Западе и Кануни (Законодателем) на Востоке, вступал на османский престол, вместе с ним и его двором из Манисы в бурлящий жизнью Константинополь, столицу мира, как его тогда называли, прибыл и его пятилетний сын Мустафа. Матерью мальчика была Махидевран, черкешенка или албанка по происхождению, чье имя означало «та, чья красота никогда не увядает» или «луноликая госпожа», и на тот момент она занимала особое место в сердце молодого падишаха. Маленький шехзаде, первый наследник, был окружен любовью отца, видевшего в нем свое продолжение и будущую опору державы. Европейские дворы, пристально следившие за каждым движением могущественной Порты, навострили уши: каким вырастет этот мальчик, которому однажды предстояло унаследовать империю, простиравшуюся на три континента? Первые донесения послов и записки путешественников, этих своего рода летописцев и наблюдателей, облеченных дипломатическим статусом, начали формировать образ юного принца задолго до того, как он сам смог бы повлиять на свою репутацию. Итальянские и французские резиденты, сновавшие по коридорам Топкапы, жадно ловили каждую деталь. Так, французский посол Жан де Ля Форе, прибывший в Стамбул в 1534 году, когда Мустафе было уже девятнадцать, и ставший первым постоянным представителем своей страны при дворе Сулеймана, оставил любопытные заметки. Впрочем, и до него венецианские байло, такие как Марко Миньо или Пьетро Брагадин, уже успели составить свои впечатления. Венецианец Даниэлло де Людовизи, например, в своем донесении сенату (также датированном 1534 годом), описывая девятнадцатилетнего Мустафу, готовившегося отправиться наместником (санджакбеем) в Манису, традиционный «учебный» санджак для наследников, отмечал его статную фигуру, во многом унаследованную от матери. Мустафа, по его словам, был высок и строен, как и Махидевран. Однако от отца, Сулеймана, ему, похоже, досталась одна не самая выигрышная черта – посол деликатно упоминает о «gambe storti», то есть о некоторой кривизне ног, хотя и добавляет, что это не портило общего впечатления от его атлетического сложения. Другие современники подтверждали, что шехзаде с юных лет проявлял живой интерес к военному делу, истории и поэзии – стандартный набор для османского принца, но Мустафа, казалось, отдавался этим занятиям с особым рвением. Его видели часами упражняющимся с мечом, участвующим в поединках на матраках – популярной в то время игре с деревянными палками, или же погруженным в изучение хроник османских завоеваний. Он прекрасно владел несколькими языками, включая арабский и персидский, и даже пробовал себя в каллиграфии. Первоначальный образ, складывавшийся в донесениях, был скорее благоприятным: энергичный, любознательный, физически развитый молодой человек, надежда империи и, как казалось, отцовский любимец. Падишах, по свидетельствам, души не чаял в первенце, видя в нем достойного преемника. Говорили, что Сулейман даже брал его с собой на заседания Дивана, дабы тот с младых ногтей вникал в государственные дела.

Отцовская надежда, материнское отражение: юность принца и первые трещины в отношениях

По мере взросления Мустафы, особенно после его назначения санджакбеем Манисы в 1533 году, черты его характера становились все более явными, и здесь мнения наблюдателей начинают расходиться, а в отношениях с отцом появляются первые, едва заметные, но тревожные трещины. Маниса, расположенная в западной Анатолии, была не просто провинцией; это был своего рода «полигон» для будущих султанов. Здесь шехзаде учился управлять, содержал собственный двор, пусть и меньший, чем у отца, и окружал себя советниками. И именно здесь, вдали от непосредственного контроля Сулеймана, Мустафа начал в полной мере проявлять свою индивидуальность. Многие современники, включая венецианских послов, отмечали его поразительное внешнее сходство с матерью, Махидевран Султан. Он унаследовал ее утонченные черты, высокий рост и статность. Но, как оказалось, сходство не ограничивалось лишь внешностью. Характером Мустафа, по мнению некоторых, также больше походил на гордую и порой вспыльчивую Махидевран, нежели на расчетливого и сдержанного Сулеймана. И если поначалу это могло умилять, то со временем стало источником беспокойства для падишаха. Сулейману, как утверждают некоторые источники, не слишком нравилось это почти зеркальное отражение женщины, некогда занимавшей важное место в его жизни, в сыне, особенно когда оно проявлялось в упрямстве и своенравии. Венецианский посол Бернардо Наваджеро, чей знаменитый отчет (relazione) был представлен сенату в 1553 году, уже после того, как звезда Мустафы закатилась, но основывался на многолетних наблюдениях, описывал шехзаде как человека чрезвычайно гордого и уверенного в себе. Эта гордость, по словам Наваджеро, порой переходила в высокомерие. Мустафа, особенно в Манисе, а затем и в Амасье, куда его перевели в 1541 году, якобы держал себя так, будто уже был султаном. Он мог быть резок с подчиненными, даже с опытными визирями и пашами, смотрел на них, как утверждали злые языки, свысока, «словно они не были достойны даже его взгляда». Во время заседаний местного дивана он мог колкостью поставить на место зарвавшегося чиновника, не стесняясь демонстрировать свое превосходство. Такое поведение, безусловно, не способствовало популярности среди османской элиты, но, как ни странно, очень импонировало другой влиятельной силе – янычарам. Воины видели в нем будущего полководца, щедрого и отважного, продолжателя воинских традиций Османов. Однако Сулейману такое поведение сына нравилось все меньше. Падишах, сам обладавший непререкаемым авторитетом, ожидал от наследника большего пиетета к установленным порядкам и к своей особе. Он начинал видеть в Мустафе не столько опору, сколько потенциального конкурента, чья растущая популярность, особенно в армии, вызывала у него смешанные чувства гордости и опасения. К этому добавлялось и влияние Хюррем Султан, законной супруги Сулеймана, которая, естественно, продвигала собственных сыновей и видела в Мустафе главную угрозу их будущему. Интриги гарема, где Хюррем искусно плела свои сети, начинали стягиваться вокруг фигуры наследника, подтачивая доверие Сулеймана к первенцу.

Аромат власти и шепот янычар: дерзкие шаги Мустафы на скользком пути

По мере того как Мустафа утверждался в роли наместника, сначала в Манисе, а затем, после 1541 года, в более удаленной Амасье, его поведение становилось все более независимым, а порой и откровенно вызывающим по отношению к установленным традициям и воле отца. Он словно опьянел от ощущения собственной значимости и той почти безграничной власти, которой обладал в своем санджаке. Европейские наблюдатели, внимательно следившие за каждым его шагом, фиксировали эти изменения с нескрываемым интересом, а порой и с плохо скрываемым злорадством, предвкушая неизбежный конфликт во властной верхушке Османской империи. Одним из первых явных нарушений неписаных правил стало то, что Мустафа, будучи еще шехзаде, отпустил бороду. В османской традиции того времени ношение бороды было прерогативой правящего султана; сыновья же, даже совершеннолетние и занимавшие высокие посты, должны были довольствоваться лишь усами. Борода Мустафы, пусть и не такая пышная, как у Сулеймана, была воспринята многими при дворе как дерзкий намек на его амбиции, как символ того, что он уже видит себя на троне. Сулеймана, для которого символы и ритуалы имели огромное значение, это не могло не задеть. Далее, Мустафа, вопреки строгим османским обычаям, запрещавшим шехзаде вступать в официальный брак (никах) со своими наложницами до восшествия на престол, заключил такие союзы как минимум с одной, а по некоторым данным, даже с несколькими своими фаворитками. Источники упоминают его никах с Румейсой Хатун, родившей ему сына Мехмеда и дочь Айше. Эти браки, с точки зрения государственной прагматики, были совершенно бессмысленны: они не приносили династии никаких политических выгод, не укрепляли союзов, а лишь демонстрировали своеволие принца и его стремление поступать по-своему, игнорируя отцовские наставления и вековые устои. Это было особенно вызывающе на фоне того, что сам Сулейман в свое время пошел наперекор традициям, заключив никах с Хюррем, но тот брак, хоть и скандальный, имел под собой мощную эмоциональную основу и, как оказалось, привел к появлению целой плеяды новых наследников. Поступки Мустафы же выглядели как пустой каприз. Тем временем его популярность среди янычар, элитных пехотных частей османской армии, росла с каждым днем. Воины видели в нем щедрого и храброго командира, истинного воина, в отличие от его младших братьев, которые казались им более изнеженными и менее склонными к ратным подвигам. Мустафа не скупился на подарки для своих солдат, проводил с ними много времени, участвовал в их учениях и пирушках. Янычары открыто выражали ему свою преданность, и по империи поползли слухи, что они готовы поддержать его даже против самого султана. Когда Мустафу переводили из Манисы в Амасью, что было явным понижением и знаком отцовской немилости (ведь Амасья находилась дальше от столицы и считалась менее престижным санджаком), он, уезжая, по некоторым свидетельствам, обратился к провожавшим его янычарам с речью, в которой обещал, что скоро вернется и тогда их жизнь станет намного лучше. Эти слова, если они действительно были сказаны, граничили с государственной изменой и не могли не дойти до ушей Сулеймана, еще больше укрепив его подозрения. Хюррем Султан и ее могущественный зять, великий визирь Рустем-паша, умело раздували эти подозрения, представляя падишаху Мустафу как заговорщика, готового в любой момент поднять мятеж.

Не сын, но соперник: неизбежность трагедии и султанский вердикт

Пропасть между Сулейманом и его первенцем Мустафой с каждым годом становилась все шире и глубже. То, что начиналось как мелкие трения и отцовское недовольство юношеским максимализмом, переросло в глухое отчуждение, а затем и в едва скрываемую холодность, по крайней
мере, со стороны султана. Европейские дипломаты, бывшие свидетелями этой драмы, разворачивавшейся на их глазах, скрупулезно фиксировали в своих донесениях каждый новый эпизод этого трагического распада семейных уз. Венецианец Бернардо Наваджеро, чей взгляд был особенно проницателен, отмечал, что Сулейман, глядя на Мустафу, видел перед собой уже не столько любимого сына, сколько тень возможного соперника, фигуру, способную бросить вызов его власти и даже спокойствию. Во взгляде падишаха, по словам посла, порой можно было уловить не отцовскую нежность, а леденящую отстраненность и затаенную горечь, «словно перед ним стоит не продолжатель рода, а некто чужой, чьи помыслы туманны». Это было тревожное предзнаменование: система, веками выстраивавшаяся на принципе передачи власти, давала очередной сбой, порождая глубокие внутренние конфликты под сводами Топкапы. Самоуверенность Мустафы, его открытое пренебрежение традициями – будь то ношение бороды или заключение не одобренных свыше союзов с наложницами, – его нескрываемая популярность в армии, особенно среди янычар, которые видели в нем своего будущего повелителя и защитника их привилегий, все это сплеталось в единый, тревожащий узор для Сулеймана. К этому добавлялось и неуловимое, но постоянно ощущаемое сходство Мустафы с его матерью Махидевран – не только внешнее, но и в чертах характера: та же гордость, та же негибкость, та же неспособность идти на компромиссы. А Махидевран, напомним, давно уже утратила былое влияние на султана, уступив место его новой всепоглощающей привязанности – Хюррем. И, конечно, неустанные усилия самой Хюррем Султан и ее верного союзника, великого визиря Рустема-паши, сыграли в этом свою роковую роль. Они день за днем доносили до ушей Сулеймана сведения о мнимых и реальных неосторожных шагах Мустафы, искусно подсвечивали каждое его слово, которое могло быть истолковано как свидетельство скрытых замыслов. Сулейман, обремененный годами и тяжестью власти, все более склонный к подозрительности, терзаемый заботой о единстве империи и собственном положении, оказался податлив этим нашептываниям. Роковой чертой стала персидская кампания 1553 года. Сулейман, возглавивший армию, призвал Мустафу, управлявшего тогда Амасьей, в свой военный лагерь близ Эрегли в Конье. Несмотря на недобрые предчувствия и советы близких людей проявить осторожность, Мустафа подчинился отцовскому приказу. 6 октября 1553 года он вошел в шатер Сулеймана для ожидавшейся аудиенции. Этот шаг оказался для него последним. Как только шехзаде переступил порог, его судьба была предрешена невидимыми исполнителями воли султана. Мустафа, обладавший недюжинной силой, пытался противостоять неизбежному, но силы были неравны. Его жизненный путь был прерван безмолвным способом, принятым для особ правящей династии, дабы их кровь не коснулась земли. Говорят, Сулейман был свидетелем этой тихой, но страшной развязки, находясь за ширмой. Когда все было кончено, бездыханное тело Мустафы было явлено армии, дабы ни у кого не осталось сомнений в его судьбе и в непреклонности султанской воли. Уход Мустафы из жизни вызвал глубокое потрясение и волну скорби по всей империи, особенно среди янычар, которые были близки к открытому возмущению. Сулейману пришлось отстранить Рустема-пашу от должности великого визиря, чтобы несколько умерить народное недовольство, хотя и на время. Образ «благородного, справедливого и милосердного» шехзаде Мустафы, каким его полюбили зрители современных сериалов, разительно отличается от той сложной, противоречивой и, в конечном счете, трагической фигуры, какой он предстает в записках его современников – иностранных послов, видевших в нем не идеализированного героя, а живого человека со своими достоинствами, слабостями и роковыми ошибками, приведшими его к печальному финалу.