Дом у меня — обычный. Панелька, пятый этаж без лифта, дверной звонок уже лет пять как не работает, да и зачем — никто не приходит. На кухне скрипит табуретка, на стене часы с отбивкой, которую я поначалу слушал, а потом устал.
Смотрю в окно. Во дворе, как всегда, эти трое — с собаками. Та, в шапке с бубоном, опять кричит на овчарку. Хлопает в ладоши, как будто тот поймёт. Лужи, мусорка, дом напротив. Сверху раньше жила Мария Алексеевна — царство небесное.
Теперь там кто-то с ребёнком, кричит по ночам, и топот вечный, будто лошадь в берцах гоняет.
Я чайник ставлю дважды в день. Иногда три, если давление скачет. Завариваю по-старинке, в заварочнике. Чай «Принцесса Нури», самый обычный. Удобно: и пить, и вспоминать.
В коридоре — старая вешалка, на ней висит куртка сына.
Серёгина. Синяя, ещё школьная, с порванным карманом. Я её не выбросил. Смеяться будешь, но как захожу домой, всё рукой по ней провожу. Как будто он тут. Как будто только что снял и убежал к друзьям.
Да. Это я — старик.
Говорят, не надо держаться за прошлое.
Но у меня в настоящем — только прошлое и осталось.
Он звонит редко. Раз в месяц — если повезёт.
Голос у него теперь деловой. Не тот, детский. Не тот, что:
— Пап, посмотри, это я нарисовал!
А такой, будто я ему бухгалтер.
— Пап, я занят, давай потом?
Я всегда отвечаю одинаково:
— Конечно, сынок. Потом.
Только вот «потом» — оно какое-то бесконечное.
Уже полгода, как я внука не видел. Зовут Никита. Пять лет. На день рождения прислали видео, где он свечи на торте задувает. А я встал у экрана, хлопал в ладоши, чуть не заплакал.
Потом заметил: я хлопаю, стоя в пустой комнате. Как дурак.
Пытался сам позвонить. Несколько раз.
Один раз сбросили. Второй — голосом ответила какая-то женщина:
— У Сергея совещание, кто это?
Я повесил трубку.
Что я, приставка к его детству? Не хочется мешать.
Пусть живёт.
По пятницам я мою полы.
Не потому что грязно. Просто чтоб день прошёл.
А ещё по пятницам я оставляю телефон включённым. Не на беззвучном, не в кармане — а кладу экраном вверх, чтоб точно услышать.
Вдруг надумает.
В прошлую пятницу я даже не выходил в магазин — ждал.
Думал: может, будет чудо. Ну как в кино — звонок, он говорит:
— Пап, ну что ты, прости, навалилось...
А я отвечаю:
— Да всё нормально, сынок. Главное, ты жив-здоров.
И всё. Больше мне не надо.
Сегодня суббота.
Опять чай. Опять табуретка скрипит.
Я молча сижу, смотрю на входную дверь.
Не потому что кто-то должен прийти — просто привычка.
Вроде как живу.
Время идёт.
Я сам себя уговариваю, что всё в порядке. Что дети — они такие. У них своя жизнь, кредиты, садики, пробки, телефоны, стрессы, ленты соцсетей.
А старики — они где-то на обочине.
Да и чего я хочу?
Внук даже не знает, как у меня пахнет в квартире.
А пахнет у меня — старым чаем, тряпкой для пыли и надеждой.
Такой слабый запах, но отчаянно родной.
Я не сразу решился.
Неделю ходил вокруг этой идеи, как кот вокруг вазы. То тапки поправляю, то пальто пыльное встряхну и снова сажусь. Сам себе говорил — не лезь. Неудобно. Им, может, не до тебя. Или ещё хуже — вдруг они в гости собирались, а ты тут со своим визитом…
Но тянуло.
Как магнитом.
Может, не поговорить даже. А просто посмотреть.
Увидеть, как внук бегает по квартире. Как Серёга в коридоре ключи бросает в ту же самую деревянную чашку, которую я сам когда-то вырезал.
Почувствовать — что я не просто воспоминание, не какой-то голос из прошлого.
Что я — ещё отец. Ещё живой.
Воскресенье.
Встал пораньше. Брился медленно, почти церемониально. Лезвие тупое, но я не торопился. Потом достал старую рубашку — ту, что сын подарил на день рождения лет восемь назад. Она почти новая, я берег.
На стол поставил кружку, сел, уткнулся лбом в ладони. Сердце колотилось, как у школьника перед первым свиданием.
Чего я ждал? Наверное, чудо.
Наверное, что он скажет:
— Пап, а ты чего так долго не приезжал?
Или что внук бросится на шею:
— Дедушка! Ура!
Чушь, конечно.
Он меня даже не помнит толком. На видео он с папой говорит по-английски, а я едва понимаю половину. В их мире у всех какие-то «митинги», «дейлайны», «конф-коллы».
А у меня — давление, да старенький приёмник «Океан», который шипит на кухне.
Дорогу я помнил. Всё-таки сам квартиру помогал покупать. Тогда ещё и Серёга был другой — со мной советовался, смеялся, хвастался обоями. А теперь — три станции метро и он совсем чужой.
Шёл неспешно, автобус, потом подземка.
Люди вокруг были как в рекламе: кто с кофе, кто с наушниками, кто с чемоданом, будто вечно спешат туда, где интереснее.
Я смотрел на лица. Пытался представить, как они смотрят на своих родителей.
Звонят ли?
У подъезда стоял минут десять. Двор тот же, детская площадка новая, модная. Карусель пластиковая, качели с ремнями, чтоб не вывалились.
На лавке сидела молодая мама, листала телефон, рядом мальчишка — лет пять.
Внук?
Я не подошёл. Не узнал. Не решился.
Может, и не он вовсе.
Зашёл в подъезд. Лифт работал.
Нажал кнопку. Ехал и считал: один, два, три... Сердце колотится. Как будто не в лифте, а в ракете.
Выходишь — и вот она. Их дверь.
Стою.
Смотрю на коврик. Новый.
Палец завис над звонком.
И тут — голос. Женский. За дверью.
— Серёж, ну ты ему позвони уже, а? Он же тебе звонил. Старик волнуется, наверное...
Серёга.
Он дома.
Голос сына. Родной. Глубокий, немного хрипловатый, как у меня в молодости.
— Я занят. Потом. Он поймёт. Папа у меня терпеливый.
Терпеливый.
Да. Это про меня.
Я развернулся и пошёл вниз. Не стучал. Не звонил.
Спустился по лестнице, медленно, по ступенькам. Вышел во двор. Остановился у качелей.
Потом на остановку, сел на лавку.
Дождался автобуса.
Вечером вернулся домой. Телефон мигал — пропущенный звонок. Реклама.
Я выключил звук.
Больше я звонить не буду.
И не поеду.
Пусть сам.
Если захочет.
День после того воскресенья тянулся, как резина.
Проснулся в пять утра — сердце бухало в груди, как молот. Давление шалило, но я таблетки уже на автомате глотаю, даже не глядя, какие из них от головы, а какие — «просто чтоб не умереть».
Раньше Лида всё раскладывала в коробочку — понедельник, вторник…
Теперь сам. Иногда путаюсь. Иногда специально пропускаю — авось.
В квартире было так тихо, будто я жил в музее.
Кухня — музей кухни.
Где чайник старый, пузатый, как добрый сосед.
Где кружка с надписью «Лучший папа» — потрескавшаяся, но я из неё пью. Только из неё.
В ванной — музей запахов.
Пахнет старой пеной для бритья, Лидиной помадой, которая всё ещё стоит на полке, как будто она в любой момент войдёт и скажет:
— Ты опять оставил мокрые следы на полу?
А в зале…
В зале портреты. Фотографии. Лида с молодыми глазами и я с бакенбардами. Серёга с выпускного — в синем костюме, наизнанку нервный, но гордый. Я тогда думал: «Вот, мужик вырос».
Днём зашла Валентина Петровна с четвертого. Пирожков принесла, картофельных.
— Ешь, Николай Васильевич, а то исхудал. Совсем один ведь, как Илья Муромец до сорока лет.
Улыбнулся.
— Спасибо, Валюша. Ты как всегда вовремя.
Сели. Поболтали. О соседях, о пенсиях, о погоде. Я и рад — хоть голос человеческий в квартире.
А то, если не телевизор, то только мой кашель и шорох тапок.
Она смотрит на меня иногда жалостливо. А мне неловко. Я не люблю, когда меня жалеют. Пусть лучше злятся или ругаются, но не жалеют.
— Ты бы, Николай, к врачу сходил, а? Сердце шалит, это ж не шутки.
— Схожу, — соврал.
— А сыну звонишь?
Я пожал плечами.
— Он занят.
Вечером уселся на кухне. Радио включил, как будто в компании сижу.
Там играла песня… старая. Та, под которую Лида когда-то на кухне танцевала в халате, держа в руке ложку как микрофон.
Глупо и нежно.
Глаза защипало.
Не от грусти — от пыли.
Телефон молчал.
Он теперь молчит красиво. Новый мелодичный звонок, который я не слышал уже месяц.
Я иногда специально кладу его экраном вниз, чтоб не видеть: «Нет пропущенных».
Пусть будет надежда.
Ночью не спал. Лежал, слушал, как тикают часы.
Каждая секунда как шаг в никуда.
В какой-то момент подумал:
А вдруг я ему надоел?
А вдруг он рассказывает друзьям:
— Отец достаёт. Всё звонит, спрашивает, как дела.
Стыдно.
Стыдно быть отцом, которого не хотят слышать.
Утром, поджав губы, собрался и пошёл в поликлинику.
Там очередь, как всегда. Старушки с холщовыми сумками, кашель, запах дешёвого одеколона и валидола.
Сидел, думал:
Вот, мы здесь все одинаковые.
Нам никто не звонит.
Нам никто не пишет.
Мы все «перезвони… когда-нибудь».
—
Врач сказала:
— Вам бы кардиограмму, Николай Васильевич. И анализы. Давление нехорошее.
Я кивнул.
Вышел на улицу.
Сел на лавку у сквера.
Смотрел на молодых — бегут, спешат, разговаривают в наушники. У них вся жизнь впереди. А у меня — всё сзади.
И никто не обернётся.
Тот день начался как всегда.
Каша, таблетки, радио фоном, капли в глаза — всё по расписанию.
Я даже кота мысленно завёл, хотя его никогда и не было. Просто, чтобы не так одиноко было брести по кухне и представлять, как кто-то трутся о ноги, просит поесть. Имя ему дал — Мурзик. Иногда здороваюсь с ним:
— Ну что, Мурзик, живы пока?
Человеку, когда совсем один, даже голос в голове — за собеседника сойдёт.
На улице снег хлопьями, густой, как манная каша.
Я не люблю мартовский снег — он не весёлый, как в январе, а какой-то… бессмысленный. Как разговор ни о чём.
Хотел сходить за хлебом, но ноги будто вросли в пол. Оделся, посидел на табуретке у двери, разделся.
Так и не вышел.
Поставил чайник, положил корочку хлеба на подоконник для птиц.
Стая воробьёв налетела — бестолковые, шумные. Я улыбнулся.
Вот кто рад, что ты жив.
И тут — звонок.
Громко, резко, неожиданно.
Телефон на столе — вздрогнул, зазвенел, будто тоже испугался.
Я подскочил. Не знаю, как не уронил.
Серёга.
Имя высветилось, как в кино: белыми буквами на чёрном экране.
Сын. Мой. Моя кровь.
— Алло? — голос дрожал, как у подростка.
— Пап, привет.
— Привет, сынок…
Он замолчал. И я замолчал.
Тишина такая, будто между нами не пару километров, а тысячи невысказанных слов.
— Ты как? — спросил он.
— Живу, как умею.
— Работы много… я с утра до ночи…
— Я знаю. — Перебил. — Ты же всегда занят.
И опять молчание.
Потом он выдохнул, как будто набрался храбрости:
— Пап, ты обижен?
Я посмотрел в окно. Там снег растаял, остались грязные лужи и один мокрый голубь.
Обижен?
Сложный вопрос.
Обижен ли я на то, что он живёт своей жизнью? Что не звонит? Что его голос для меня — как праздник?
— Нет, — сказал я. — Я просто… скучаю.
— Я знаю… Прости, пап.
Я хотел сказать ещё много. Про то, как старость — это не только про боль в суставах, но и про боль в сердце, когда ждёшь.
Про то, как открываешь старые альбомы, не чтобы посмотреть, а чтобы вспомнить, как было, когда тебя любили.
Но не стал.
Он и так услышал.
Там, за этими простыми словами: «Я скучаю».
— Я, может, завтра заеду.
— Буду ждать.
— Пап, я правда… Прости, что редко.
— Ладно. Живи. Главное — будь счастлив, сынок.
— Обнимаю тебя, пап.
Ту-ту-ту.
Я сидел на кухне и смотрел в окно.
Мурзик, воображаемый, прыгнул на подоконник. Я улыбнулся.
Жизнь — странная штука. Иногда одно «привет» греет сильнее, чем батареи.
Иногда одно «прости» снимает боль лучше, чем лекарства.
Иногда одно «приеду» делает тебя живым. По-настоящему.
С утра я проснулся рано. Не от кошмара, не от боли, не от радио — сам.
Словно внутри что-то знало: сегодня важный день.
Серёга обещал приехать.
Я, признаться, не очень верил. Не оттого, что он плохой — просто слишком часто слышал: «на выходных», «как будет время», «вот разгружусь».
Но сегодня… сегодня внутри что-то щёлкнуло. Как в детстве перед днём рождения — ждал, что сбудется.
Я начал готовиться.
Сначала — влажная уборка.
Полы мыл сам, тряпкой, на коленях. Старый, глупый дед. Коленки хрустят, а я улыбаюсь.
Потом — окна. Хотя за ними мартовская слякоть, всё равно протёр. Пусть светлее будет.
Достал старый фотоальбом. Открыл наугад — Серёга в пионерской форме, улыбается, руки в сторону, как у самолётика. Я тогда чуть не расплакался, но держался.
На обед поставил варить борщ. Тот самый — как он любил.
С косточками, с капустой, с укропом.
Вынес кастрюлю на балкон, чтобы настоялся, — как делала покойная Лидка.
Даже её фартук надел. Дурак, да?
Но было в этом что-то… правильное.
Потом принял душ, побрился.
И, о чудо, пошёл в парикмахерскую. Не из тех, что «барбершоп», а старая, советская. Там всё ещё работает Галя.
— Ого, кто к нам! — удивилась.
— Сын в гости едет, — сказал.
Она улыбнулась, постригла, даже шею мне одеколоном протёрла.
— Красавец! — сказала.
А я шёл домой и чувствовал себя как на свидании.
К шести вечера всё было готово.
Чисто, борщ на плите, хлеб тёплый — я сам испёк в хлебопечке.
Внуку — конфеты и пазл, который купил на пенсию.
Даже старую видеокассету нашёл с их утренником. Переписал на флешку, чтобы Серёге показать.
Я надел чистую рубашку. Сел у окна. Ждал.
Семь вечера.
Пусто.
Но ничего. Может, пробки. Март, пятница.
Восемь.
Немного сжалось внутри. Но вдруг в лифте застряли? Или бензин кончился?
Всё может быть.
В девять я сел за стол. Борщ остыл. Я разогрел, налил себе.
Съел ложку. Вкусный. Домашний.
И... заплакал.
Не как в кино. Беззвучно. Просто капли с морщин на полотенце капают.
И в горле — ком. Как кость от рыбы. Не глотнуть, не вытащить.
Телефон пикнул. Сообщение.
Серёга:
«Пап, прости. Не получилось. Работа. Перезвоню завтра. Обнимаю»
Я посмотрел на экран. Долго.
Потом выключил телефон.
Одел пальто. Вышел.
Никому ничего не сказал. Просто ушёл в ночь.
Без шапки, с седыми волосами, без цели.
У подъезда я встретил соседку Тамару Ивановну. Она удивилась:
— Николай Васильевич, вы куда?
— К сыну, — ответил я.
Она растерялась, а я пошёл дальше.
Пусть подумает, что я правда пошёл. Пусть будет хоть один человек, который поверит, что меня кто-то ждёт.
Утро было серым.
Не таким, как обычно — небо не просто затянутое, а будто заклеенное. Давит.
Николай Васильевич проснулся на диване. В одежде. Башмаки с одной ноги сползли, вторая ныла — натёр. Голова тяжёлая, во рту — как будто пыль.
Телефон разрядился. Он даже не стал ставить его на зарядку.
На кухне стоял борщ.
Тот самый.
Запах исчез. Осталась тишина.
Он молча налил себе чай. Без сахара — рука не дотянулась до банки. Сделал глоток — чуть не подавился. Не горячий, не тёплый — никакой. Как и день.
Потом сел у окна. Смотрел вниз.
Двор жил своей жизнью. Бабки с пакетами, дети с мячом, машины с сигналками.
А у него — будто плёнка между ним и всем этим. Прозрачная, но глухая.
Он достал фотоальбом. Опять. Страница, где Серёга на выпускном.
В костюме, с цветами, улыбается.
Рядом — он сам, моложе лет на двадцать.
В глазах — гордость. Искренняя.
Помнит тот день, как будто вчера. Как в кафе сидели, как Лидка украдкой слёзы вытирала.
Николай положил альбом на колени. Вдохнул.
И сказал вслух:
— А ты ведь обещал, Серёга.
— Обещал.
В обед позвонил сосед Валера:
— Василич, выйдешь в шахматы?
— Сегодня — нет, Валера. Неохота.
Тот замялся:
— Слышь, давай завтра, а? Я белыми буду.
— Завтра, — кивнул Николай.
Но сам знал — не будет уже завтра таким, как надо.
К вечеру он всё-таки включил телефон.
Сообщений — ноль. Звонков — ноль.
Он сел в кресло, закутался в плед, включил старенький телевизор. Там шла передача про животных. Голос диктора мягкий, почти убаюкивающий.
Он задремал.
И во сне шёл по аллее. Там были тополя, солнечный свет сквозь листья, и — голос:
— Пап, прости. Пап, я здесь…
Он открыл глаза. Ночь. Тишина.
Утром следующего дня раздался звонок. Он ответил, но молчал.
— Алло? — голос Серёги.
— Алло? Пап?
Тишина.
— Пап, ты дома? Извини, не получилось… Я сейчас вот к тебе еду, понял? Я с Ванькой. Ты не обижайся, ладно? Мы купили пироги, конфет. Борщ твой ем только у тебя, — смеётся. — Пап, ты где?
Тишина.
Серёга сбрасывает. Перезванивает.
Ноль.
Он поднимает на уши соседей, вызывает такси, мчится к нему.
Дверь открывает Валера.
Волосы растрёпаны, глаза опухшие.
— Серёга? Ты чего?
— Где папа?
— Бригаду вызвали. Инфаркт. Увезли.
Серёга замирает.
Смотрит в пустую квартиру.
Варёный борщ. Засохший хлеб. Фото на столе.
Флешка.
И плед — смятый, тёплый ещё будто.
Он садится на стул.
Обхватывает голову руками.
— Пап… — только и шепчет.
Подписка обязательно, чтобы не пропустить новые истории 👍