Найти в Дзене
Жизнь бьёт по-своему

Пап, я занят. Перезвоню... когда-нибудь

Смотрю в окно. Во дворе, как всегда, эти трое — с собаками. Та, в шапке с бубоном, опять кричит на овчарку. Хлопает в ладоши, как будто тот поймёт. Лужи, мусорка, дом напротив. Сверху раньше жила Мария Алексеевна — царство небесное. Теперь там кто-то с ребёнком, кричит по ночам, и топот вечный, будто лошадь в берцах гоняет. Я чайник ставлю дважды в день. Иногда три, если давление скачет. Завариваю по-старинке, в заварочнике. Чай «Принцесса Нури», самый обычный. Удобно: и пить, и вспоминать. В коридоре — старая вешалка, на ней висит куртка сына. Серёгина. Синяя, ещё школьная, с порванным карманом. Я её не выбросил. Смеяться будешь, но как захожу домой, всё рукой по ней провожу. Как будто он тут. Как будто только что снял и убежал к друзьям. Да. Это я — старик. Говорят, не надо держаться за прошлое. Но у меня в настоящем — только прошлое и осталось. Он звонит редко. Раз в месяц — если повезёт. Голос у него теперь деловой. Не тот, детский. Не тот, что: — Пап, посмотри, это я нарисова

Дом у меня — обычный. Панелька, пятый этаж без лифта, дверной звонок уже лет пять как не работает, да и зачем — никто не приходит. На кухне скрипит табуретка, на стене часы с отбивкой, которую я поначалу слушал, а потом устал.

Смотрю в окно. Во дворе, как всегда, эти трое — с собаками. Та, в шапке с бубоном, опять кричит на овчарку. Хлопает в ладоши, как будто тот поймёт. Лужи, мусорка, дом напротив. Сверху раньше жила Мария Алексеевна — царство небесное.

Теперь там кто-то с ребёнком, кричит по ночам, и топот вечный, будто лошадь в берцах гоняет.

Я чайник ставлю дважды в день. Иногда три, если давление скачет. Завариваю по-старинке, в заварочнике. Чай «Принцесса Нури», самый обычный. Удобно: и пить, и вспоминать.

В коридоре — старая вешалка, на ней висит куртка сына.

Серёгина. Синяя, ещё школьная, с порванным карманом. Я её не выбросил. Смеяться будешь, но как захожу домой, всё рукой по ней провожу. Как будто он тут. Как будто только что снял и убежал к друзьям.

Да. Это я — старик.

Говорят, не надо держаться за прошлое.

Но у меня в настоящем — только прошлое и осталось.

Он звонит редко. Раз в месяц — если повезёт.

Голос у него теперь деловой. Не тот, детский. Не тот, что:

— Пап, посмотри, это я нарисовал!

А такой, будто я ему бухгалтер.

— Пап, я занят, давай потом?

Я всегда отвечаю одинаково:

— Конечно, сынок. Потом.

Только вот «потом» — оно какое-то бесконечное.

Уже полгода, как я внука не видел. Зовут Никита. Пять лет. На день рождения прислали видео, где он свечи на торте задувает. А я встал у экрана, хлопал в ладоши, чуть не заплакал.

Потом заметил: я хлопаю, стоя в пустой комнате. Как дурак.

Пытался сам позвонить. Несколько раз.

Один раз сбросили. Второй — голосом ответила какая-то женщина:

— У Сергея совещание, кто это?

Я повесил трубку.

Что я, приставка к его детству? Не хочется мешать.

Пусть живёт.

По пятницам я мою полы.

Не потому что грязно. Просто чтоб день прошёл.

А ещё по пятницам я оставляю телефон включённым. Не на беззвучном, не в кармане — а кладу экраном вверх, чтоб точно услышать.

Вдруг надумает.

В прошлую пятницу я даже не выходил в магазин — ждал.

Думал: может, будет чудо. Ну как в кино — звонок, он говорит:

— Пап, ну что ты, прости, навалилось...

А я отвечаю:

— Да всё нормально, сынок. Главное, ты жив-здоров.

И всё. Больше мне не надо.

Сегодня суббота.

Опять чай. Опять табуретка скрипит.

Я молча сижу, смотрю на входную дверь.

Не потому что кто-то должен прийти — просто привычка.

Вроде как живу.

Время идёт.

Я сам себя уговариваю, что всё в порядке. Что дети — они такие. У них своя жизнь, кредиты, садики, пробки, телефоны, стрессы, ленты соцсетей.

А старики — они где-то на обочине.

Да и чего я хочу?

Внук даже не знает, как у меня пахнет в квартире.

А пахнет у меня — старым чаем, тряпкой для пыли и надеждой.

Такой слабый запах, но отчаянно родной.

Я не сразу решился.

Неделю ходил вокруг этой идеи, как кот вокруг вазы. То тапки поправляю, то пальто пыльное встряхну и снова сажусь. Сам себе говорил — не лезь. Неудобно. Им, может, не до тебя. Или ещё хуже — вдруг они в гости собирались, а ты тут со своим визитом…

Но тянуло.

Как магнитом.

Может, не поговорить даже. А просто посмотреть.

Увидеть, как внук бегает по квартире. Как Серёга в коридоре ключи бросает в ту же самую деревянную чашку, которую я сам когда-то вырезал.

Почувствовать — что я не просто воспоминание, не какой-то голос из прошлого.

Что я — ещё отец. Ещё живой.

Воскресенье.

Встал пораньше. Брился медленно, почти церемониально. Лезвие тупое, но я не торопился. Потом достал старую рубашку — ту, что сын подарил на день рождения лет восемь назад. Она почти новая, я берег.

На стол поставил кружку, сел, уткнулся лбом в ладони. Сердце колотилось, как у школьника перед первым свиданием.

Чего я ждал? Наверное, чудо.

Наверное, что он скажет:

— Пап, а ты чего так долго не приезжал?

Или что внук бросится на шею:

— Дедушка! Ура!

Чушь, конечно.

Он меня даже не помнит толком. На видео он с папой говорит по-английски, а я едва понимаю половину. В их мире у всех какие-то «митинги», «дейлайны», «конф-коллы».

А у меня — давление, да старенький приёмник «Океан», который шипит на кухне.

Дорогу я помнил. Всё-таки сам квартиру помогал покупать. Тогда ещё и Серёга был другой — со мной советовался, смеялся, хвастался обоями. А теперь — три станции метро и он совсем чужой.

Шёл неспешно, автобус, потом подземка.

Люди вокруг были как в рекламе: кто с кофе, кто с наушниками, кто с чемоданом, будто вечно спешат туда, где интереснее.

Я смотрел на лица. Пытался представить, как они смотрят на своих родителей.

Звонят ли?

У подъезда стоял минут десять. Двор тот же, детская площадка новая, модная. Карусель пластиковая, качели с ремнями, чтоб не вывалились.

На лавке сидела молодая мама, листала телефон, рядом мальчишка — лет пять.

Внук?

Я не подошёл. Не узнал. Не решился.

Может, и не он вовсе.

Зашёл в подъезд. Лифт работал.

Нажал кнопку. Ехал и считал: один, два, три... Сердце колотится. Как будто не в лифте, а в ракете.

Выходишь — и вот она. Их дверь.

Стою.

Смотрю на коврик. Новый.

Палец завис над звонком.

И тут — голос. Женский. За дверью.

— Серёж, ну ты ему позвони уже, а? Он же тебе звонил. Старик волнуется, наверное...

Серёга.

Он дома.

Голос сына. Родной. Глубокий, немного хрипловатый, как у меня в молодости.

— Я занят. Потом. Он поймёт. Папа у меня терпеливый.

Терпеливый.

Да. Это про меня.

Я развернулся и пошёл вниз. Не стучал. Не звонил.

Спустился по лестнице, медленно, по ступенькам. Вышел во двор. Остановился у качелей.

Потом на остановку, сел на лавку.

Дождался автобуса.

Вечером вернулся домой. Телефон мигал — пропущенный звонок. Реклама.

Я выключил звук.

Больше я звонить не буду.

И не поеду.

Пусть сам.

Если захочет.

День после того воскресенья тянулся, как резина.

Проснулся в пять утра — сердце бухало в груди, как молот. Давление шалило, но я таблетки уже на автомате глотаю, даже не глядя, какие из них от головы, а какие — «просто чтоб не умереть».

Раньше Лида всё раскладывала в коробочку — понедельник, вторник…

Теперь сам. Иногда путаюсь. Иногда специально пропускаю — авось.

В квартире было так тихо, будто я жил в музее.

Кухня — музей кухни.

Где чайник старый, пузатый, как добрый сосед.

Где кружка с надписью «Лучший папа» — потрескавшаяся, но я из неё пью. Только из неё.

В ванной — музей запахов.

Пахнет старой пеной для бритья, Лидиной помадой, которая всё ещё стоит на полке, как будто она в любой момент войдёт и скажет:

— Ты опять оставил мокрые следы на полу?

А в зале…

В зале портреты. Фотографии. Лида с молодыми глазами и я с бакенбардами. Серёга с выпускного — в синем костюме, наизнанку нервный, но гордый. Я тогда думал: «Вот, мужик вырос».

Днём зашла Валентина Петровна с четвертого. Пирожков принесла, картофельных.

— Ешь, Николай Васильевич, а то исхудал. Совсем один ведь, как Илья Муромец до сорока лет.

Улыбнулся.

— Спасибо, Валюша. Ты как всегда вовремя.

Сели. Поболтали. О соседях, о пенсиях, о погоде. Я и рад — хоть голос человеческий в квартире.

А то, если не телевизор, то только мой кашель и шорох тапок.

Она смотрит на меня иногда жалостливо. А мне неловко. Я не люблю, когда меня жалеют. Пусть лучше злятся или ругаются, но не жалеют.

— Ты бы, Николай, к врачу сходил, а? Сердце шалит, это ж не шутки.

— Схожу, — соврал.

— А сыну звонишь?

Я пожал плечами.

— Он занят.

Вечером уселся на кухне. Радио включил, как будто в компании сижу.

Там играла песня… старая. Та, под которую Лида когда-то на кухне танцевала в халате, держа в руке ложку как микрофон.

Глупо и нежно.

Глаза защипало.

Не от грусти — от пыли.

Телефон молчал.

Он теперь молчит красиво. Новый мелодичный звонок, который я не слышал уже месяц.

Я иногда специально кладу его экраном вниз, чтоб не видеть: «Нет пропущенных».

Пусть будет надежда.

Ночью не спал. Лежал, слушал, как тикают часы.

Каждая секунда как шаг в никуда.

В какой-то момент подумал:

А вдруг я ему надоел?

А вдруг он рассказывает друзьям:

— Отец достаёт. Всё звонит, спрашивает, как дела.

Стыдно.

Стыдно быть отцом, которого не хотят слышать.

Утром, поджав губы, собрался и пошёл в поликлинику.

Там очередь, как всегда. Старушки с холщовыми сумками, кашель, запах дешёвого одеколона и валидола.

Сидел, думал:

Вот, мы здесь все одинаковые.

Нам никто не звонит.

Нам никто не пишет.

Мы все «перезвони… когда-нибудь».

Врач сказала:

— Вам бы кардиограмму, Николай Васильевич. И анализы. Давление нехорошее.

Я кивнул.

Вышел на улицу.

Сел на лавку у сквера.

Смотрел на молодых — бегут, спешат, разговаривают в наушники. У них вся жизнь впереди. А у меня — всё сзади.

И никто не обернётся.

Тот день начался как всегда.

Каша, таблетки, радио фоном, капли в глаза — всё по расписанию.

Я даже кота мысленно завёл, хотя его никогда и не было. Просто, чтобы не так одиноко было брести по кухне и представлять, как кто-то трутся о ноги, просит поесть. Имя ему дал — Мурзик. Иногда здороваюсь с ним:

— Ну что, Мурзик, живы пока?

Человеку, когда совсем один, даже голос в голове — за собеседника сойдёт.

На улице снег хлопьями, густой, как манная каша.

Я не люблю мартовский снег — он не весёлый, как в январе, а какой-то… бессмысленный. Как разговор ни о чём.

Хотел сходить за хлебом, но ноги будто вросли в пол. Оделся, посидел на табуретке у двери, разделся.

Так и не вышел.

Поставил чайник, положил корочку хлеба на подоконник для птиц.

Стая воробьёв налетела — бестолковые, шумные. Я улыбнулся.

Вот кто рад, что ты жив.

И тут — звонок.

Громко, резко, неожиданно.

Телефон на столе — вздрогнул, зазвенел, будто тоже испугался.

Я подскочил. Не знаю, как не уронил.

Серёга.

Имя высветилось, как в кино: белыми буквами на чёрном экране.

Сын. Мой. Моя кровь.

— Алло? — голос дрожал, как у подростка.

— Пап, привет.

— Привет, сынок…

Он замолчал. И я замолчал.

Тишина такая, будто между нами не пару километров, а тысячи невысказанных слов.

— Ты как? — спросил он.

— Живу, как умею.

— Работы много… я с утра до ночи…

— Я знаю. — Перебил. — Ты же всегда занят.

И опять молчание.

Потом он выдохнул, как будто набрался храбрости:

— Пап, ты обижен?

Я посмотрел в окно. Там снег растаял, остались грязные лужи и один мокрый голубь.

Обижен?

Сложный вопрос.

Обижен ли я на то, что он живёт своей жизнью? Что не звонит? Что его голос для меня — как праздник?

— Нет, — сказал я. — Я просто… скучаю.

— Я знаю… Прости, пап.

Я хотел сказать ещё много. Про то, как старость — это не только про боль в суставах, но и про боль в сердце, когда ждёшь.

Про то, как открываешь старые альбомы, не чтобы посмотреть, а чтобы вспомнить, как было, когда тебя любили.

Но не стал.

Он и так услышал.

Там, за этими простыми словами: «Я скучаю».

— Я, может, завтра заеду.

— Буду ждать.

— Пап, я правда… Прости, что редко.

— Ладно. Живи. Главное — будь счастлив, сынок.

— Обнимаю тебя, пап.

Ту-ту-ту.

Я сидел на кухне и смотрел в окно.

Мурзик, воображаемый, прыгнул на подоконник. Я улыбнулся.

Жизнь — странная штука. Иногда одно «привет» греет сильнее, чем батареи.

Иногда одно «прости» снимает боль лучше, чем лекарства.

Иногда одно «приеду» делает тебя живым. По-настоящему.

С утра я проснулся рано. Не от кошмара, не от боли, не от радио — сам.

Словно внутри что-то знало: сегодня важный день.

Серёга обещал приехать.

Я, признаться, не очень верил. Не оттого, что он плохой — просто слишком часто слышал: «на выходных», «как будет время», «вот разгружусь».

Но сегодня… сегодня внутри что-то щёлкнуло. Как в детстве перед днём рождения — ждал, что сбудется.

Я начал готовиться.

Сначала — влажная уборка.

Полы мыл сам, тряпкой, на коленях. Старый, глупый дед. Коленки хрустят, а я улыбаюсь.

Потом — окна. Хотя за ними мартовская слякоть, всё равно протёр. Пусть светлее будет.

Достал старый фотоальбом. Открыл наугад — Серёга в пионерской форме, улыбается, руки в сторону, как у самолётика. Я тогда чуть не расплакался, но держался.

На обед поставил варить борщ. Тот самый — как он любил.

С косточками, с капустой, с укропом.

Вынес кастрюлю на балкон, чтобы настоялся, — как делала покойная Лидка.

Даже её фартук надел. Дурак, да?

Но было в этом что-то… правильное.

Потом принял душ, побрился.

И, о чудо, пошёл в парикмахерскую. Не из тех, что «барбершоп», а старая, советская. Там всё ещё работает Галя.

— Ого, кто к нам! — удивилась.

— Сын в гости едет, — сказал.

Она улыбнулась, постригла, даже шею мне одеколоном протёрла.

— Красавец! — сказала.

А я шёл домой и чувствовал себя как на свидании.

К шести вечера всё было готово.

Чисто, борщ на плите, хлеб тёплый — я сам испёк в хлебопечке.

Внуку — конфеты и пазл, который купил на пенсию.

Даже старую видеокассету нашёл с их утренником. Переписал на флешку, чтобы Серёге показать.

Я надел чистую рубашку. Сел у окна. Ждал.

Семь вечера.

Пусто.

Но ничего. Может, пробки. Март, пятница.

Восемь.

Немного сжалось внутри. Но вдруг в лифте застряли? Или бензин кончился?

Всё может быть.

В девять я сел за стол. Борщ остыл. Я разогрел, налил себе.

Съел ложку. Вкусный. Домашний.

И... заплакал.

Не как в кино. Беззвучно. Просто капли с морщин на полотенце капают.

И в горле — ком. Как кость от рыбы. Не глотнуть, не вытащить.

Телефон пикнул. Сообщение.

Серёга:

«Пап, прости. Не получилось. Работа. Перезвоню завтра. Обнимаю»

Я посмотрел на экран. Долго.

Потом выключил телефон.

Одел пальто. Вышел.

Никому ничего не сказал. Просто ушёл в ночь.

Без шапки, с седыми волосами, без цели.

У подъезда я встретил соседку Тамару Ивановну. Она удивилась:

— Николай Васильевич, вы куда?

— К сыну, — ответил я.

Она растерялась, а я пошёл дальше.

Пусть подумает, что я правда пошёл. Пусть будет хоть один человек, который поверит, что меня кто-то ждёт.

Утро было серым.

Не таким, как обычно — небо не просто затянутое, а будто заклеенное. Давит.

Николай Васильевич проснулся на диване. В одежде. Башмаки с одной ноги сползли, вторая ныла — натёр. Голова тяжёлая, во рту — как будто пыль.

Телефон разрядился. Он даже не стал ставить его на зарядку.

На кухне стоял борщ.

Тот самый.

Запах исчез. Осталась тишина.

Он молча налил себе чай. Без сахара — рука не дотянулась до банки. Сделал глоток — чуть не подавился. Не горячий, не тёплый — никакой. Как и день.

Потом сел у окна. Смотрел вниз.

Двор жил своей жизнью. Бабки с пакетами, дети с мячом, машины с сигналками.

А у него — будто плёнка между ним и всем этим. Прозрачная, но глухая.

Он достал фотоальбом. Опять. Страница, где Серёга на выпускном.

В костюме, с цветами, улыбается.

Рядом — он сам, моложе лет на двадцать.

В глазах — гордость. Искренняя.

Помнит тот день, как будто вчера. Как в кафе сидели, как Лидка украдкой слёзы вытирала.

Николай положил альбом на колени. Вдохнул.

И сказал вслух:

— А ты ведь обещал, Серёга.

— Обещал.

В обед позвонил сосед Валера:

— Василич, выйдешь в шахматы?

— Сегодня — нет, Валера. Неохота.

Тот замялся:

— Слышь, давай завтра, а? Я белыми буду.

— Завтра, — кивнул Николай.

Но сам знал — не будет уже завтра таким, как надо.

К вечеру он всё-таки включил телефон.

Сообщений — ноль. Звонков — ноль.

Он сел в кресло, закутался в плед, включил старенький телевизор. Там шла передача про животных. Голос диктора мягкий, почти убаюкивающий.

Он задремал.

И во сне шёл по аллее. Там были тополя, солнечный свет сквозь листья, и — голос:

— Пап, прости. Пап, я здесь…

Он открыл глаза. Ночь. Тишина.

Утром следующего дня раздался звонок. Он ответил, но молчал.

— Алло? — голос Серёги.

— Алло? Пап?

Тишина.

— Пап, ты дома? Извини, не получилось… Я сейчас вот к тебе еду, понял? Я с Ванькой. Ты не обижайся, ладно? Мы купили пироги, конфет. Борщ твой ем только у тебя, — смеётся. — Пап, ты где?

Тишина.

Серёга сбрасывает. Перезванивает.

Ноль.

Он поднимает на уши соседей, вызывает такси, мчится к нему.

Дверь открывает Валера.

Волосы растрёпаны, глаза опухшие.

— Серёга? Ты чего?

— Где папа?

— Бригаду вызвали. Инфаркт. Увезли.

Серёга замирает.

Смотрит в пустую квартиру.

Варёный борщ. Засохший хлеб. Фото на столе.

Флешка.

И плед — смятый, тёплый ещё будто.

Он садится на стул.

Обхватывает голову руками.

— Пап… — только и шепчет.

ПРОЗРЕНИЕ | Канал для мужчин

Подписка обязательно, чтобы не пропустить новые истории 👍