- Утро, как плевок в лицо.
- Запах — спертая кухня, вчерашний кофе, пригоревшие макароны. И её духи. Приторные, как ложь на выдохе. Она ушла рано — «на работу». Ага. На работу в субботу. С макияжем, будто на съёмки клипа. Сиськи наружу, губы блестят. Ни кофе тебе, ни «доброе утро», только щёлкнули каблуки — и всё.
Утро, как плевок в лицо.
Запах — спертая кухня, вчерашний кофе, пригоревшие макароны. И её духи. Приторные, как ложь на выдохе. Она ушла рано — «на работу». Ага. На работу в субботу. С макияжем, будто на съёмки клипа. Сиськи наружу, губы блестят. Ни кофе тебе, ни «доброе утро», только щёлкнули каблуки — и всё.
Я лежал на продавленном диване, смотрел в потолок, на который когда-то хотел повесить люстру, а потом понял, что это бесполезно.
Как и спасать этот брак.
Как и ждать, что она одумается.
Жанка… Жанна.
Сначала была другой. Смеялась над моими тупыми шутками, трогала бороду, просила: «Почеши спинку». Спинку. Сейчас она чешет кое-что другому.
Вадик.
Сначала я думал, это прикол. Потом — паранойя. Потом — сын назвал его по имени. "Мама с Вадиком ходили в парк. У него машина красивая."
А у меня что? У меня ржавый «Фокус» с проклятым рулевым. У меня сапоги, которые воняют даже после стирки. У меня руки, которыми я только и умею — таскать мешки, крутить гайки, держать пиво.
А у него — белые зубы и «Тойота Камри».
Я вскочил, в трусах, босиком, пошёл на кухню.
Грязная чашка, не моя.
Я опустился на табурет, закурил. Плевать, что не завтракал.
Плевать, что сердцу хреново.
Плевать, что вчера у подъезда я видел, как она целовалась с ним.
Сначала в губы, потом в шею.
Так не целуют просто друзей.
Я стоял за углом, как последний клоун. Смотрел, как он держит её за талию, как она хихикает, как сопливая школьница.
А потом сказал себе: «Завтра поговоришь. Спокойно. Как мужик с бабой. По факту».
Вот и утро.
Вот и «завтра».
Но её нет.
Она ушла.
В трусах, которые я покупал на 8 марта. Красные, с кружевами. Тогда она была пьяная, плясала по квартире, крутилась, смеялась.
Я любил её.
Сильно.
По-мужски. До одури. До боли в пальцах, когда не отвечала на звонки.
А сейчас...
Я открыл окно. Холодно. Весна, но ветер, как нож.
Внизу — машина. Стоит. Белая. «Камри».
Я сплюнул прямо вниз.
Он приехал.
Жанка ушла — и не соврала.
Работа у неё — в машине Вадика.
Я вышел босиком.
На лестнице — мусор, окурки, пустые бутылки из-под «Жигулёвского». Одна моя, другая — соседей. Мы тут все живём одинаково: от зарплаты до пятницы, от пятницы — в никуда.
На улице ветер. Низкое небо, серое, как сама жизнь. Я стою, в одних трениках, куртку накинул на голое тело, молния не застёгнута. Но плевать. Я горел внутри, снаружи уже не чувствовал ничего.
Вадик стоял у машины, разговаривал по телефону.
Не заметил меня сразу.
Я подошёл тихо, как крыса к сыру.
— Здорово, — сказал я, и сигарета затрещала у меня в пальцах.
Он обернулся, с прищуром, будто я ему свет в глаза включил.
— А… привет.
— Ты кто?
Он оторвался от телефона.
— Простите?
— Я спрашиваю, ты кто, мать твою?
— Эм… Я… Вадим. А что?
Я затянулся. Медленно. Глубоко. До боли в лёгких.
— Ты к Жанне?
— Ну… Да.
— А ты знаешь, что она замужем?
Он замер. Потом натянул свою идиотскую улыбку. Белозубую. Лощёную.
— Мы просто друзья.
— А я — просто муж. Был. Пока не увидел, как ты сосёшь ей шею возле магазина.
Он сделал шаг назад. Машинально.
А я сделал шаг вперёд. Осознанно.
— Послушайте, я не хотел…
— Ты не хотел? Ты просто поехал к чужой бабе и тра... её в нашу годовщину. Не хотел, говоришь?
Он оглянулся. Искал свидетелей. Помощников. Мир. Но весь мир — это я. И я ему не рад. Жанна быстро убежала в подъезд.
Я достал из кармана ключи. Старые, ржавые. Звякнули, как предупреждение.
— Ты думаешь, у тебя всё под контролем?
— Мужик…
— Не зови меня мужиком. У мужиков честь есть. Ты — слизь на каблуке. Ты трусы моей жены трогал?
— Она… она сказала, что вы…
— Не оправдывайся. Я тебе не баба. Я не Жанна. Я не прощу.
Он молчал. Дышал часто. Я смотрел ему в глаза. Видел там пустоту. Как в её взгляде, когда она врет.
— Уезжай.
— Что?
— Уезжай, говорю. Сейчас. Пока я не сломал тебе челюсть. И машину заодно.
Он открыл дверь. Сел. Уехал.
Я остался один. Стоял посреди двора, как пес с оторванным поводком. Люди смотрели. Плевать. Пусть смотрят. Пусть знают. Я не молчу.
Вернулся домой.
Жанка сидела на диване, как будто ничего не случилось, ногти красит.
— Прогулка была? — спросила, даже не подняв глаз.
Я подошёл.
Взял её за подбородок.
Плавно.
Но крепко.
— Ты думаешь, я не знал?
Она молчала. Только губы дрогнули. Красные, как кровь.
— Ты думала, я терпила?
Она подняла взгляд. А в глазах — ничего.
Пустота.
Как в глазах дохлой рыбы на рынке.
— Ты же сам всё запустил, — сказала она вдруг. — Ты стал скучный. Ты воняешь пивом. Ты…
Я ударил кулаком по столу.
Он треснул.
Как и мы.
— Знаешь, что хуже всего? — сказал я, глядя на неё. — Что я тебя всё ещё люблю. А ты — даже не человек.
Она отвернулась.
Смыла лак.
Смыла нас.
Я сидел на полу.
Старые фото вывалились из коробки, как из гроба. Лежали — мы с ней, молодые, глупые, ржём на кухне, она в майке с ананасами, я в грязной футболке. Счастье тогда было… липкое, простое. Без упаковки. Мы занимались любовью под шум вентилятора, ели лапшу из одной кастрюли, мечтали о чём-то вроде дачи и собаки.
И вот теперь — ни дачи, ни собаки.
Только она. С другим.
И я. С этим дерьмом.
Я взял одно фото.
Она держит сына на руках. Ему там год. Он голый, весь в креме, орёт. А она смеётся, как сумасшедшая, волосы в разные стороны, на ногтях облупленный лак.
Я любил её.
Вот такую.
Не эту силиконовую ведьму с ресницами в три слоя, не ту, что нюхает чужие духи с рубашек.
Я встал. Достал бутылку. Старая, полупустая. Секретная. Под ванной.
Выпил без тоста.
Круг замкнулся.
Когда она ушла — я молчал. Когда она вернулась — я тоже молчал. Но сейчас молчать не хотелось. Хотелось выть.
Как пес, которому вырвали зубы и выгнали с крыльца.
Я достал из серванта пистолет, она не знала про него.
Не боевой. Пугач. Советский ещё, от отца остался.
Он не стреляет уже. Просто тяжелый. Как мысли. Как вина. Как любовь, которую размазали, как говно по обоям.
Я взвесил его в руке.
Сел в кресло.
Сын ушёл к бабушке. Хорошо. Он не должен всё это видеть.
Жанна ходила по кухне. В носках. Гремела кастрюлями, как будто что-то ещё можно сварить из нас.
— Я суп варю, — крикнула.
— Из чего? — спросил я. — Из костей?
Тишина. Потом вода. Потом звук ножа. Она резала морковь. Или меня — мысленно.
— Что ты хочешь? — спросила она, не заходя.
— Хочу понять, когда ты умерла.
— Что?
Я встал.
Зашёл на кухню.
Пистолет был в руке. Просто болтался.
— В каком моменте ты перестала быть моей? В каком моменте ты стала вещью? Кто ты теперь? Что у тебя в голове?
Она стояла бледная.
Смотрела на металл в руке.
— Это что, угроза?
— Нет. Это память. Он принадлежал моему отцу. Он тоже пил. Его тоже предавали. Он хотел застрелиться. Но не смог.
— Ты думаешь, я тебя предала?
— Я знаю.
Тишина.
Я положил пистолет на стол. Сел. Взял ложку.
Хлебнул из кастрюли. Горячо, солоно. Как слёзы.
— Знаешь, что самое страшное? — сказал я. — Не то, что ты с Вадиком. А то, что ты даже не пыталась всё спасти. Ты просто ушла. Просто… выкинула меня. Как старую сковороду.
— Я устала, — сказала она. — Я хотела жить. А ты всё пил, молчал, сник. Я больше не чувствовала себя женщиной.
— Ты чувствовала себя кем? Проституткой в его салоне?
Она не ответила. Только слёзы.
Поздно, Жанна. Слёзы — это дешёвый бензин. Он больше не горит.
Я встал.
Взял пистолет. Убрал обратно.
Зашёл в комнату.
Собрал сумку.
Паспорт. Деньги. Пара футболок.
На выходе она стояла у двери. В халате. Как в первый день, когда я влюбился. Тогда — на кухне общаги. Сейчас — в руинах.
— Куда ты?
— Туда, где меня не предают.
Она не пошла за мной.
Не остановила.
Не крикнула.
Ничего.
А я ушёл.
По лестнице. С рюкзаком. В кармане ключи от квартиры, где больше не живут.
Только чашки.
И запах.
И её Вадик.
Комната была как желудок старого алкоголика — всё когда-то было, всё исчезло.
Обои — выцветшие, как её губы.
Окно скрипит, как будто тоже хочет уйти отсюда.
Стол, стул, кровать. Всё.
Но тут я хотя бы один.
Я снял ботинки.
Открыл окно.
Где-то орала собака. Или человек.
Сквозняк прошёл по комнате, как призрак старой жизни.
Я лёг на кровать. На потолке пятно. Похожее на остров. Наверное, с него и начну новую жизнь. С острова на потолке.
Телефон загудел.
Смотрю — мать.
Молчал. Не брал.
Снова. Сын.
Ответил.
— Пап, привет.
— Привет, Илья. Как ты?
— Нормально. Бабушка вареники делает. Ты где?
— Я… в новой квартире.
— А ты с мамой помирился?
Пауза. Слово в горле — как ржавый гвоздь.
— Нет, сынок. Мы не помиримся.
— А почему?
— Потому что иногда люди ломаются. И не чинятся.
— А можно я к тебе приеду?
— Конечно. В выходные. Придумаем что-нибудь.
— Только, пап, не грусти. Ты у меня самый лучший.
— Спасибо, зайчик.
Он повесил трубку.
А я залип.
Слёзы не текли. Они были внутри. Тихие, как капли в подвале.
Сын. Единственное, что осталось.
И ради него нужно держаться.
Я встал. Побрился.
Побрился, как будто снова двадцать, и иду устраиваться в жизни.
Посмотрел на себя в зеркало.
Синяки под глазами. Борода ещё кое-где седая.
Но глаза… живые.
Пока.
Вышел на улицу.
Купил кофе в бумажном стакане.
Сел на лавочку.
Мимо шла девушка. Молодая. В наушниках. Усмехнулась.
— Здрасьте, — сказала.
— И тебе не хворать, — ответил я.
Я даже не подумал о флирте.
Я подумал, что жизнь идёт. Даже когда тебя вывернули, сожгли, плюнули в пепел — она идёт.
И кофе, чёрт возьми, горячий. И даже вкусный.
На следующий день стоял у подъезда с пакетом. Там — яблоки, кефир, какие-то игрушки из «Магнита». Всё, что мог утащить в одной руке.
Вторую оставил свободной — для сына.
Сын вылетел с лестницы, как пуля.
— Пааааапа!
И вцепился в ноги.
Тот, кто всё ещё звал меня так.
Я обнял его.
Носом уткнулся в макушку. Запах шампуня и булки.
— Ну что, мужик, на блины?
— На блины! Только ты же не умеешь.
— Ага, сейчас проверим.
Квартира встретила нас тишиной.
Пахло сыростью и новой жизнью.
Я включил плиту. Разбил яйца в миску.
Сын сидел на подоконнике, болтал ногами и задавал сто вопросов в минуту.
— А ты маму любишь?
— Когда-то — да.
— А сейчас?
— Сейчас… я тебя люблю.
— А ты с кем теперь живёшь?
— С тобой, когда ты приходишь.
Он задумался. Потом сказал:
— А я хочу, чтобы ты был весёлый.
— Я стараюсь.
Пока жарились блины, один сгорел. Один упал на пол. Один вышел почти ничего.
Мы ели руками. С вареньем. Лапали друг друга мукой. Смеялись. Я в первый раз за много месяцев смеялся по-настоящему.
А потом — телефон.
На экране — Жанна.
Не сгорела. Не исчезла. Звонит.
— Алло, — говорю.
— Ты где?
— С Ильёй. Блины жарим. А ты чего?
— Нам надо поговорить.
Слова, от которых хочется взять нож и резать воздух.
— Говори.
— Нет. Вживую.
Пауза. Длинная.
На кухне сын орал:
— Пап, у меня мука в ухе!
Я закрыл дверь.
— Что случилось? — спросил я.
— Мне нужен ты.
И всё.
Никаких "прости", никаких "я поняла". Просто: нужен ты.
— А Вадик?
— Мы расстались.
— Он тебя бросил?
— Это неважно.
— Ещё как важно.
Она замолчала.
Сквозь трубку шёл её дых.
— Послушай, — сказал я, — если ты хочешь вернуться только потому, что у тебя не получилось с ним — забудь. Я не запасной аэродром. Я папа своего сына. Я человек, который тебя любил. Но больше — нет.
— А если я хочу вернуть всё просто так?
— Не бывает просто так. Бывает — с кровью. С правдой. С болью.
— Я готова.
— А я — нет.
Я отключил.
Посидел минуту. Руки дрожали. Не от любви — от злости. От того, что она всё ещё пытается поиграть в жизнь, где я — пешка.
Зашёл на кухню.
Сын сидел с блином на голове.
— Ну что, продолжим праздник?
— Ага!
И мы продолжили.
Ночью я сидел у окна.
Сигарета в руке. Рядом пустая чашка.
Телевизор молчал, как уставший судья.
Сын давно уснул — свернувшись клубочком, как котёнок.
Я не мог уснуть.
В голове — её голос:
«Мне нужен ты».
Как будто она приходила в аптеку за бинтами.
Как будто он — средство от боли, а не человек.
Он вспомнил, как она смеялась. Как танцевала босиком по кухне. Как гладила рубашки, слушая "Сплин".
А потом — как прятала телефон. Как уходила "в душ", а возвращалась с сухими волосами.
Как врала. Холодно, привычно. Как дышала.
И понял:
любовь ушла не тогда, когда она переспала с Вадиком.
Любовь ушла, когда он перестал быть ей интересен.
Вспомнил, как смотрел на себя в зеркало. Грустный, уставший. Седина, живот, запах чеснока от курицы.
А Вадик — с фотками в спортзале и новой Камри.
Ну и пусть.
У Вадика теперь её волосы на подушке.
А у него — сын. И покой.
Телефон снова пискнул.
Сообщение от неё.
"Я беременна."
Он смотрел на экран, как на дуло пистолета.
Медленно выдохнул.
Пальцы дрогнули.
Сердце глухо бухнуло.
Он не отвечал.
Прошло минут десять.
Ещё сообщение:
"Не знаю от кого. Но если от тебя — я хочу, чтобы ты знал."
Я усмехнулся. Горько. Почти беззвучно. Как человек, которого снова облили грязью, но он стоит.
Я набрал ответ. Медленно, точно:
"Пообщайся с Вадиком, я думаю правда где-то там."
И поставил точку.
Настоящую.
Я выключил телефон.
Допил холодный чай.
И лёг рядом с сыном.
Тот всхрапнул во сне, схватил меня за руку.
И вот в этой руке — было всё.
Будущее.
Ответ.
Смысл.
Прошло почти два года.
Я снова пил кофе по утрам. Чёрный, как ночь после ссоры. Без сахара, без надежд. Просто кофе.
На столе — крошки хлеба.
На подоконнике — резиновый динозавр сына.
На стене — тень от лампы. Всё на месте. Всё — своё.
Жанна исчезла, как испарина с зеркала.
Иногда писала в праздники, поздравляла. Сухо. Через "ты уж прости, если что".
Я не простил.
Я отпустил. Это было важнее.
Сына я забирал на выходные.
Учились кататься на велике, ловили рыбу, ходили в кино.
И каждый раз, возвращая мальчишку домой, смотрел, как тот машет рукой из окна — и в груди болело. Но уже не так. Уже по-другому.
Как если бы шрам вдруг стал частью тела, а не ожогом.
Ну как я и думал второй ребёнок оказался не мой. Вадик платим алименты ей, но жить с ней не собирается.
Однажды я сидел в очереди в поликлинике — с температурой, с глазами кролика и ватой в голове.
И увидел её.
Женщину. В свитере с оленями. Лет тридцати пяти.
Смешная, с румяными щеками.
Читала книгу, смеясь вслух. Настоящий, хриплый, без стеснения смех.
Я посмотрел.
Она подняла глаза.
Улыбнулась.
— Простите, шумлю. Просто смешно очень.
— Смешно — это хорошо, — сказал он. — Я уже отвык от смешного.
Мы разговорились.
Она оказалась учителем. Математика. Любит шахматы, горячий глинтвейн и старые фильмы.
Я не почувствовал в животе фейерверков.
Не услышал скрипок.
И даже не испугался попробовать снова.
Мы стали переписываться. Потом — гулять. Потом — чай, кино, сын, понемногу.
Никто никому не лез в душу.
Никто не лечил никого.
Просто были рядом.
Однажды, уже весной, она осталась у меня. Сидели на кухне.
Я мыл чашки. Она — чистила апельсин.
И вдруг сказала:
— Ты изменился. Чувствуется, что прошёл огонь. Но не стал золой.
Я молчал.
Потом вытер руки о штаны, подошёл и обнял её.
Просто обнял. Без обещаний, без клятв.
И понял — я не вернул себе прошлое.
Я построил новое. Сам.
А чашки...
Чашки были те же. Немного треснутые.
Но теперь чистые.
Подписка обязательно, новые истории каждый день 👍