Весна. На опушке, где берёзы шептались *ш-ш-ш* о былом, мужики подставляли жестяные слуха под слёзы стволов. Сок бежал строчкой через дефис в бабьи дубовые кадки — то ли кровь, то ли лесные чернила. «Пей, родной, — бабка Арина протягивала ковш, и её голос стекал смоляными буквами, — земля сил прибавит». Горьковатый, как первый грех, он пах дегтем и младенчеством. Староста Терентий, борода в скобках седых прожилок, вырубал топором кресты — не для урожая, а как точки с запятой в самой летописи леса. «Душа русая в коре спит, — бормотал он, гладя струпья на стволах, — а корни наши с их корнями — одно». По вечерам у костра, превращаясь в ходячую грамматику, рассказывал, как пращуры вплетали в ветви ленты-союзы, а свадебный хлеб пах облачными чернилами. Его глаза темнели, как сырая страница. Машка, что за прялкой скучала, стала на рассвете к роще ходить. «Смотри! — кричала, пока ее ладони не проросли белыми запятыми. — Берёзка с лицом бабушкиным зовет!». Но рот её залип сладким клеем, глаза