Найти в Дзене
Пиксель Пера/ПИСАТЕЛЬ

— Прости меня... Я тебя предала. Я изменяла. Долго.

Если бы кто-то сказал мне — ещё пару месяцев назад — что я встречу свою годовщину брака в подобной обстановке... Наверное, я бы рассмеялся в ответ. Ну правда, на тридцать четвертом году жизни, когда за спиной — десятки семейных праздников, неудобных очередей у расписного ЗАГСа, вечера с салатами и сладким шампанским... Так вот, поделюсь: редко бывает, чтобы в самый обычный, может, даже немного утомительный день тебя выдернули из колеи. Причём не кто-то посторонний, а самый близкий человек. — Саш, ты не против, если я тортик разрежу прямо сейчас? — Оля уже аккуратно раскладывала по столу синие в ромашках тарелки, такие старомодные, но удивительно милые. На окне чуть потрескивал мороз — конец марта, но зима не спешила уступать место весне. Петя, наш младший, наворачивал селёдку под шубой и что-то по-своему бормотал бабушке. Я наблюдал за Олей немного со стороны — странное это чувство, когда душа вроде бы рядом, а в голове вывеска «CASUAL OBSERVER». Сколько лет вместе, а всё ещё ловлю се

Если бы кто-то сказал мне — ещё пару месяцев назад — что я встречу свою годовщину брака в подобной обстановке... Наверное, я бы рассмеялся в ответ. Ну правда, на тридцать четвертом году жизни, когда за спиной — десятки семейных праздников, неудобных очередей у расписного ЗАГСа, вечера с салатами и сладким шампанским... Так вот, поделюсь: редко бывает, чтобы в самый обычный, может, даже немного утомительный день тебя выдернули из колеи. Причём не кто-то посторонний, а самый близкий человек.

— Саш, ты не против, если я тортик разрежу прямо сейчас? — Оля уже аккуратно раскладывала по столу синие в ромашках тарелки, такие старомодные, но удивительно милые.

На окне чуть потрескивал мороз — конец марта, но зима не спешила уступать место весне. Петя, наш младший, наворачивал селёдку под шубой и что-то по-своему бормотал бабушке. Я наблюдал за Олей немного со стороны — странное это чувство, когда душа вроде бы рядом, а в голове вывеска «CASUAL OBSERVER». Сколько лет вместе, а всё ещё ловлю себя на мысли: знаешь ты этого человека или нет по-настоящему?

— Конечно, разрезай, — кивнул я. — Как скажешь, шеф-повар.

Она улыбнулась устало. За последние месяцы Ольга похудела, на щеках — не весенний румянец, а какая-то тонкая, почти прозрачная тень усталости. Я ведь видел: слишком поздно ложится, слишком рано встаёт. Всё какие-то заботы, то с родителями, то с работой, то с нашими детьми — у каждого своя беда, свой сюрприз.

Мы почтили друг друга первым тостом — за любовь, конечно. Поджали губы, вспоминая вину, из которой вытекали прежние ссоры. Затем второй — за детей, третий — за «прошлое и будущее».

И тут она вдруг подняла взгляд на меня — прямо, даже нагло, я бы сказал, хотя у Оли всегда взгляд был прозрачным, я бы даже — обезоруживающим. Наступила пауза, та самая, от которой замирает ложка в руке.

— Саша, мне нужно кое-что сказать. — Голос дрогнул, но она перешагнула через внутренний рубикон.

Я покосился на детей, но они были заняты: кто — котлетой, кто — телефоном. Свекровь что-то приговаривала себе под нос, кажется, считала салфетки. Ну что ж, наш праздник, правда? Никому до этого дела нет.

— Ну, рассказывай, — тихо, очень спокойно он сказал

Она сильно потерялась ...

— Прости меня... Я тебя предала. Я изменяла. Долго.

Время застыло. Тарелки, елочные гирлянды с прошлого Нового года (опять не сняли!), гудящий чайник на плите — всё замерло. В голове громыхнула пустота и только глупое эхо: «Она. Изменила. Мне».

— Оле... — выдавливаю и сам не знаю зачем.

Вокруг шумит быт, ломается воздух, рушится старое, как хрустит лед весной. То, что казалось верным, крепким... истончается, становится зыбким, как туман.

— Саша, я не хотела тебе врать. Не могла больше... — Оля не плачет. Не оправдывается. Просто говорит — устало, честно, будто с трудом держит себя в руках.

Я сижу и не знаю, куда себя деть. Мы похоронили двоих близких за последние три года, пережили молодость детей, ипотеку, мамины больницы — столько всего вынесли вместе... И вот — ножом, напополам, лупить «наше» на «у меня» и «у тебя».

За окном кто-то запустил салют — чья-то годовщина? День рождения? Не важно. Мир за стеклом не знает — в этой скромной кухне на девятом этаже сейчас разламываются сердца.

— Почему? Зачем? — едва слышно.

Оля медленно опускает голову. Я вижу её руки — совсем не молодые уже, но такие мне родные. И теперь словно чужие.

— Всё сложно, Саша. Очень сложно... Ты устал — я устала… Всё как-то не так… — голос тихий, но одной фразой хоронит вечер, и праздничный стол кажется теперь декорацией чужого спектакля.

Я не знаю, как жить дальше. Я, вроде бы, взрослый дядька, а внутри мальчишка, которому только что разбили любимую игрушку. Словно всё, что было вашим — прогнулось, треснуло и уже не подберёшь кусочки.

— Саша, давай поговорим… Только ты, я… Может, только потом?

Для наших детей, для свекрови этот вечер — обычный, немножко шумный семейный ужин. А для меня — низкое небо, за которым не видно зари.

— Как хочешь. — говорю, и слова звучат так, будто кто-то вставил их в меня чужой рукой.

Тортик на столе быстро покрывается коркой грусти. Горькое сладкое. Слишком много воспоминаний — и все теперь с привкусом предательства.

Пауза. Я вспоминаю слова покойной бабушки: «Каждая семья — свой подвал, свои скелеты». Вот только я считал, что наш подвал давно уже пуст… А оказалось — наоборот.

После ужина Оля осторожно унесла праздничные тарелки на кухню. Я смотрел, как она греет воду в чайнике, ополаскивает ложки, вытирает руки о грубое кухонное полотенце. Всё — как всегда, всё — по заведённому порядку. Но что-то между нами оборвалось, и я чувствовал: уже никогда не будет так, как было.

Дети повели бабушку в гостиную, телевидение тихо журчало, создавая привычный шум фонового счастья. Я остался на кухне. Вокруг пахло выпечкой, кофе и немного — дорогим парфюмом Оли, который она почти не носила в последнее время. Может, берегла для кого-то другого?

Тринадцать лет брака.

Дети — общий дом.

Мечты и переделанные кухни, поездки в санаторий, скандалы из-за смятых рубашек… Всё это крутились у меня перед глазами, как старые фотографии. Казалось, что я прожил эти годы с закрытыми глазами.

И — если бы это был плохой анекдот! Объявление прямо за праздничным столом. Наверное, кто-то скажет: «Саша, да ей просто надо было облегчить душу!» Или: «Саша, да ты чего, мужик, на месте прихлопнул бы посуду да и дело с концом…» Вот только у меня не было злости. Была — оглушающая пустота.

Я сел рядом с раковиной. Посуда зазвенела в её руках.

— Хочешь поговорить сейчас? — спросил я.

— Надо всё равно, — кивнула Оля и вытерла ладони.

— Кто он? — Голос мой был странно тихий, чужой.

— Саша… Давай не сейчас. Я устала. Дети услышат…

Я кивнул. Да, потом. Всегда можно потом — только рана внутри горит именно сейчас.

Обычно в такие моменты я зажигал сигарету на балконе — давно бросил, но по привычке шарю в куртке. Выхожу, прислоняюсь к стеклу, вдыхаю ночную прохладу. Вечерний город мерцает огнями, в чужих домах ужины, семейные ссоры, радости… и измены, наверное, тоже.

В голову лезут обрывки — наши немудрёные радости. Оля после роддома — испуганная, смешная, с зачёсанными в пучок волосами, со слезами и смехом пополам. Я держу крошечное тельце дочери и впервые чувствую себя… нужным!?

Я вспоминаю, как однажды осенью мы поехали за город. Машина чихала, отопление барахлило, а мы пели вдвоём под магнитолу — какой-то глупый хит нулевых… Ветер бил листьями по лобовому, а Оля смеялась так, что я забывал — есть на свете унылые понедельники. Теперь эти воспоминания болезненно звенят, будто кто-то разом поломал все струны в сердце.

Поздним вечером мы легли под разными одеялами. И она — впервые за всю жизнь — не дотронулась до меня, даже мизинцем не задела. Я долго слушал, как она дышит; думал, что спросить. Но ни одного вопроса не рождалось — были только горькие концы какими-то ссохшимися нитками.

Утром — тишина. Я смотрю на Олю. Её лицо — уставшее, чуть опухшее, но гордое. Она умеет держаться, умеет быть сильной. Может, в этом есть часть моей вины? Я слишком привык к этому стойкому лицу, не замечал, когда у неё гаснет свет в глазах?

— Давай поговорим, пока дети спят, — осторожно предлагаю.

— Всё правда, Саша. Я больше не могу лгать… Уже полгода.

— Полгода? — повторяю механически.

— Он… Ну, это был не один раз. У нас с ним — всё сложно, если хочешь знать… Это даже немного превратилось в привычку… Я приезжала к подруге в другой район, а сама… — Она без эмоций, как будто читает плакат на остановке.

Я молчу.

— Знаешь, мне не хватало… тепла, что ли. С тобой всё в порядке. И дом, и дети, и работа… Вот только я пропала где-то посерединке. Я смотрела на тебя — и не знала, как подойти. Не могла вдохновить тебя, разжечь, как раньше. Всё будто затянулось пылью…

— Почему ты мне не сказала раньше? — выдавливаю.

— Боялась. Думала — само пройдёт. Думала, снова смогу быть обычной женой, а не женщиной на два фронта. А потом стало стыдно. Потом страшно. И только сегодня я поняла: если теперь не скажу, значит, мы — навсегда чужие люди.

Долгое молчание.

Кухня медленно наполняется светом.

— Прости, Оля. Я… наверное, виноват тоже. — Голос ломается.

Она смотрит на меня в упор.

— Не вини себя. Мы оба рассыпались.

И вдруг:

— Что нам делать, Саша? Разводиться? Притворяться?

Сколько раз я слышал от друзей истории про измену — у кого-то сгоряча, у кого-то хитро-продуманно. Но никто никогда не рассказал, как жить утром. После. Когда точка не поставлена.

Я ушёл из дома чуть раньше. На работе от долгого молчания звенело в ушах. Было ощущение, что тело двигается само: здоровается, кивает, что-то отвечает по телефону. А я — где-то глубоко, будто затянутый в собственную коробку, глухую, холодную, не пускающую шумы мира.

Вечером снова взгляд в спину Оли. Ужин на двоих. Без детей — в гости пошли к бабушке. Мы сидим тихо, аккуратно жуем макароны, которые она приготовила с машинальной старательностью. Тишину прожигает только радиоприёмник с новостями.

— Я не знаю, чего ты хочешь, — говорит Оля, не глядя мне в глаза. — Я готова поговорить. Хочешь — уйду. Хочешь — останусь. Только скажи, чего ты хочешь?

Я не знаю.

Правда. В душе барахтается сорокалетний мальчик. Обиженный, оцарапанный, потерянный.

За эти дни я понял: измена бьёт не только по самолюбию. Она выкуривает из привычного теплого дома твою способность мечтать. Делить чай, радость, грусть и веру в простое счастье.

Прошло три дня. Я пришёл с работы, отряхивая снег с воротника. Дома тихо. Оля сидела за столом и писала что-то в блокноте.

Я осторожно подвёл стул к столу.

— Решил? — спокойно спросила она.

— Нет, — честно ответил я.

— Ты совсем чужая, Оля. Я знал тебя столько лет. Я думал…

— Я и самой себе стала чужой, — сурово перебила она.

Мы смотрели друг на друга, как два случайных попутчика в чужом метро.

Следующие дни мы смеялись над глупостями — дети, смешные задачи на работу, соседка, которой снова прорвало трубу. Но это смех был искусственный, натянутый, как маска, за которой уже только усталость.

Однажды вечером произошло нечто странное.

Я услышал — она плачет.

Тихо, неслышно, почти без звука. Я стоял в прихожей и думал: идти — обнять или оставить с этой бедой наедине.

Оля часто сидела у окна, перебирая фотографии в телефоне. Иногда я ловил на себе её пристальный взгляд — будто она хотела что-то спросить, но не решалась.

— Ты ещё… с ним? — спросил я однажды.

— Нет, Саша. С тех пор, как сказала тебе. Я понимаю — глупо звучит. Я разорвала всё, потому что не могла больше жить на два дома.

Я кивнул. Всё равно не верил. Нет, не потому что считал её злой или страшной. Просто не хотел больше строить себе иллюзий. Прошлое невозможно повернуть назад.

Мой старший брат, узнав, что происходит, позвал выпить.

— Что, брат, — говорит, — многое терпел, а тут не выдержал? Ну ты… держись. Баба твоя такая боевая, что выкрутит куда угодно…

— Не смей! — вдруг сорвался я. — Это наш вопрос. Не твоё дело.

Брат захлопнул рот. Потом пожал плечами.

— Всё равно тебе решать, Сань. Кто-то прощает, кто-то — нет. Я сам не знаю, что бы сделал. Ты только себя не теряй.

Ночь.

Окно отражает меня — чужого, уставшего. За плечами — никому не нужная гордость. Передо мной — нелюбимый чай и остывшая котлета. А внутренности натянуты, как струна, всё время ждёшь, что сейчас — щелкнет, не выдержит.

Вдруг я понял: нет правильного ответа. Как поступить? Как дальше жить? Где взять силы? Простить? Мстить? Начать всё сначала… или разрушить всё, что строили годы?

— Ты меня ещё… любишь? — спросила Оля как-то среди ночи.

Долгая пауза.

Ответа не было.

В это время весна наглым образом подкрашивала город: на асфальте скапливались лужи, на кустах зеленел пухлый налёт почек, а солнце заглядывало в окна, будто выискивало, кто там остался по-настоящему живым.

Оля собирала вещи на дачу.

— Я уйду пока. Ты подумай.

Я кивнул.

— А дети?

— Пусть пока с тобой. Я приду — заберу, если захочешь.

Она ушла. Громко захлопнула дверь. На вешалке осталась её яркая куртка — наверное, забыла.

Вокруг стало еще пустее — столько, что я почти физически почувствовал: вот оно, одиночество.

Я вспоминал всё вновь и вновь…

Мы оба виноваты.

Оба.

И всё равно она — ушла.

Шли дни. Дом словно съёжился — стал незнакомым, будто чёрно-белым. Дети переживали всё по-своему: Алиса отмалчивалась, рисовала на полях школьных тетрадей фигуры без лиц, Петя спрашивал: "Пап, а мама не пропала? Она вернётся?" Приходилось что-то отвечать — выдумывать про работу, командировки, усталость. И самому верить хотя бы каждой своей второй лжи.

Вечерами я долго сидел за столом. Чай, газета, телефон… в каждом углу — пустота. Никто не спрашивает, чего я хочу; никто не подсказывает, какой галстук надел лучше; никто не шумит в ванной, не жалуется, не смеётся. Грустно? Раньше, когда она раздражала меня своей вечной болтовнёй, я мечтал о тишине. А теперь…

Теперь эта тишина убивала.

Через неделю приехала мама. Бабушка детям и строгий генерал — мне, она бдительно вглядывалась в мои глаза:

— Ты мне расскажи, что там у вас с Олей? Алиска хмурая, Петя ходит кругами — как ошпаренный.

Я помялся:

— Мама, всё сложно… У нас — проблема.

— Проблема? — повторяет, будто впервые слышит это слово. — Какая такая проблема, чтобы жена уезжала?

И тут я не выдержал. Всё вышло сумбурно, местами комом, с пятнами и провалами. Мама слушала, напрягшись, сжав чашку, пока не побелели костяшки пальцев.

— Ой, Саша… — только и выдохнула. — Знаешь, говорила мне наша Зинаида Петровна: у каждой семьи — свой клад, а у нас он, видать, вот какой…

— Мам, мне тяжело. Я не знаю, как… Надо ли простить? Стоит ли возвращать? Или — выкинуть всё прошлое на помойку?

— Ты только себя не жалей бесконечно, сын. Никто за тебя не решит. Оля — не пустая женщина, верно? У неё свои раны. Ты её любил? Любишь?

Я смотрел на пятна света на скатерти, на морщинки на маминых руках. Сколько лет прожито, сколько семейных бурь пережито…

— Любил, — вычихнул хрипло.

— А теперь?

— Не знаю… Всё же не сломалось за одну ночь, верно?

Мама кивнула, и в этом — такая простая, почти материнская мудрость, от которой вдруг стал стыдно рыдать.

Я взял платок, отвернулся. Мама погладила по плечу:

— Пусть повисит твоя жизнь на паузе столько, сколько надо. Люди не сломанные игрушки, чтобы чиниться по первой надобности.

Шли дни. Я пробовал жить, как раньше. Но всё скучней становилась чужая постель, вечерний чайник, голос из телевизора. В какой-то момент я вздрогнул от мысли: всё, что любил, становится ненужным.

Я пошёл гулять по району. Маршрут — через сквер, мимо школы, куда Алису водили с Олей за ручку, потом вдоль парка, где когда-то, в начале отношений, катались на санках вдвоём, будто дети.

Навстречу бежали чужие пары — обнявшись, смеясь, не подозревая: в каждом втором окне — своя мелкая или большая катастрофа.

В сотовом — сообщение от Оли.

«Можно мне поговорить с тобой вечером?»

Я долго печатал ответ — стирал, менял, снова стирал. Наконец, просто написал:

«Заходи».

Вечером она пришла. Помолодевшая, вроде бы даже посвежевшая… или я так решил. Незнакомая — в новой куртке (прошлая осталась у нас на вешалке), сумка непривычно объёмная… Глаза — настороженные и в то же время — родные до боли.

Мы долго молчали.

В доме стояла тишина — почти гулкая.

Оля сама начала:

— Саша, я… ты должен знать: я не жду от тебя прощения. Я сама себя не прощаю. Всё это… не потому, что ты плохой. Просто я долго искала… себя, может быть? Не знаю. Я больше не живу с тем человеком, и не хочу назад. Я не хочу, чтобы дети росли в вранье. Дальше — твой выбор.

Я облизал пересохшие губы. Сердце стучало где-то в животе.

— Я думал, смогу решить быстро. Простить или убежать. Но всё сложнее.

— Я понимаю, — тихо.

— Знаешь, — вдруг вырвалось у меня, — если бы тебе просто захотелось романтики, нового платья, адреналина… Я бы, может, и смог простить. Но… Как жить дальше? Ты считаешь, всё это можно склеить?

— Не знаю… — Оля прикусила губу. — Хочешь — попробуем сначала. А не захочешь — будем честно искать свою новую жизнь. Я могу уйти, правда.

Тишина месяца вдруг накренилась — и мне стало так страшно, как никогда в жизни. Я понял: можно делать вид, что ничего не было. Можно годами крутить маленькие сценки «типа ужина», «типа семьи». А по-настоящему — решиться взглянуть ей и самому себе в глаза — только раз.

— Я хочу попробовать, — произнёс я. Неуверенно, будто не узнавал собственный голос. — Ради детей? Может быть. Ради воспоминаний? Наверное. Ради себя, который ещё не всё потерял? Да.

Только… мне понадобится время. Много времени.

Оля улыбнулась — первой искренней улыбкой за все эти недели. Она вздохнула, будто только что сбросила с плеч неподъёмный рюкзак.

— Спасибо, Саша.

Мы долго сидели в старой кухне — той самой, где случилось то самое признание, — молча, слушая, как стучит за окном капель и как закипает чайник.

Слово «любовь» не звучало. Было — что-то сложнее. Может быть, надежда?

И тогда я понял: прощение — это не про слабость. Не про забытое зло или самолюбие. Это — про попытку вытянуть друг друга из огня, даже если руки все в ожогах.

— Мы справимся? — спросил я.

— Не знаю, Саша. Но, наверное, стоит попробовать.

Прошло больше месяца с той вечери, когда мы с Олей впервые поговорили по-настоящему честно.

Странно, но жизнь понемногу возвращалась — не так, как прежде. По-другому. Словно в доме перекрашивали стены: запах ещё держится в воздухе, трещины неровно зашпатлеваны, но нельзя сказать, что стало хуже. И нельзя сказать — лучше. Просто — иначе.

Каждый день Оля брала на себя задачу быть честной. Она не изворачивалась, не старалась выглядеть жертвой, не играла на жалости. Готовила завтрак, смотрела мне в глаза и не боялась спросить: "Как ты?"

Я начал учиться отвечать правду. Иногда — коротко. Иногда — молчанием.

Дети первыми почувствовали перемены. Алиса перестала злиться по мелочам, Петя стал возвращаться из школы с тёплыми щеками. Видимо, когда взрослые перестают лгать друг другу, атмосфера в доме меняется — тишина будто бы перестала угрожать.

Однажды поздно вечером, уже когда все разошлись по кроватям, я зашел на кухню. Небольшая лампа под абажуром освещала только часть стола. Оля читала газету, обхватив кружку горячего чая ладонями. Я сел напротив. Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга — спокойно, без лишних слов.

— Ты больше не с ним? — спросил я, не поднимая головы.

— Нет, Саша. — тихий, твердый голос. — Всё. Я честно с тобой.

Я кивнул. Где-то внутри ещё что-то ёкнуло, но это уже не была буря боли — скорее, легкий отголосок старой раны.

Самое трудное было — простить себя. Осознать, что моя вина не меньше её: где-то прошел мимо, где-то не услышал, где-то зажил в мелкой бытовой борозде и потерял главное. Семья — не надпись в паспорте, не ряд фотографий на полке, не список дел: это работа, которую нельзя оставлять без ухода ни на день. А мы оба… ленились, боялись, уставали. И это сгубило нас почти насмерть.

Постепенно я стал замечать, что рядом со мной всё еще живёт Оля — не жена из воспоминаний, а настоящая, чужая и родная одновременно. Я научился задавать вопросы, на которые раньше не хватало смелости:

— О чем ты мечтаешь сейчас?

— Как тебе живётся со мной снова?

— Хочешь ли остаться здесь — или ищешь повод уйти?

Она отвечала по-разному: порой откровенно, порой уходила в слёзы или смех. Но зато всегда — по-настоящему. Мы научились разговаривать снова.

В какой-то момент я поймал себя на мысли — я не испытываю к ней ни злости, ни обиды. Окуная руки в холодную воду, перетирая пустую кружку до скрипа, я чувствовал только неуверенность и… надежду. Маленькую, скромную, как первый подснежник на огороде.

Весна — внезапно наступила. Январская грязь сменилась мартовскими проталинами. Оля уехала с детьми к родителям на выходные. Я остался в пустой квартире — впервые за месяц один. Сидел в тишине, пил чай у окна, слушал, как за стенкой кто-то сверлит, а за окнами вороны строят гнёзда.

Словно впервые увидел себя со стороны: мужчина, который ушёл в себя, но не исчез. Да, побитый жизнью, да, с лицом в морщинах обид — но и с большим запасом той самой силы, что позволяет прощать.

Оля вернулась, тихо положив сумку у двери. И — впервые за долгое время — подошла сама, положила ладонь мне на плечо. Я не отстранился.

— Спасибо, что не выгнал.

— Спасибо, что вернулась.

Мы стояли в прихожей, будто двое после сильной бури. Всё вымыло — но и свежо, и страшно, и свободно.

Иногда я просыпаюсь ночью и думаю:

"Может, следовало отпустить? Может, заслуживаю новой жизни?"

А потом слышу её дыхание в темноте, его темп — медленный, как у человека, который больше не боится.

И ловлю себя на тёплой, простой благодарности: мы живём. Вместе.

Теперь у нас не бывает «годовщины», что прежде — для галочки. У нас есть каждый день — трудный, честный, некрасивый, но настоящий. Мы говорим друг другу правду — не всегда приятную, не всегда удобную. Иногда молчим вместе. Иногда — ссоримся, но не навсегда.

Прощение — не забывание. Оно — маленькая работа, каждый день. Работа над собой, над нами, над настоящим.

Я не знаю, история ли это победы или поражения. Знаю только одно: раз так получилось — значит, это наш единственный путь жить по правде.

Собственно, это и есть наш главный сюрприз на годовщину — не тортик, не весёлую шутку, не тост с ноткой ностальгии.

А умение — если не начать заново, то хотя бы попробовать слышать друг друга. Хотя бы попытаться быть честными. Хотя бы признать: мы живём не в сказке, но, может быть, в истории, достойной прощения.

Вот и вся развязка.

Теперь я знаю: если даже сердце разбивается за праздничным столом — с него может начаться не только конец, но и нечто новое.