Найти в Дзене

Я узнала о его болезни раньше, чем он сам. И не ушла

Оглавление

Глава 1. Кольцо в комоде

Он опять оставил кружку на подоконнике.

Смотрит в окно, как будто ждёт кого-то. Или ничего.

Я мою посуду и думаю — кто кого первым выживет.

Всё было как обычно.

Он проснулся первым. Не по будильнику — просто так. У него это возрастное: шесть утра, и хоть волком вой.

На кухне скрипнул табурет. Потом — чайник, потом — его тяжёлые шаги. Не по полу — по нервам.

И всё это без слов. Месяцами — без слов.

Как будто мы не семья, а жильцы коммуналки. Каждый со своим кружком личного пространства, из которого никто никого не трогает.

Только дышим рядом.

Я раньше думала: это пройдёт. Это возраст, усталость, кризис.

А потом поняла — нет, это мы.

У нас были хорошие годы. Не роман из женского журнала, не кино, но — были.

Я помню, как он держал мою руку в роддоме. Как строил полку под книги, которую я просила год. Как злился, когда я заболела и не сказала.

А теперь — ничего.

Он не злился. Он не спрашивал.

Он просто жил.

Рядом.

Как фон.

Я сняла кольцо недели две назад.

Сняла — и не заметила. Потом нашла его в кармане халата. Положила в комод.

Никаких истерик, рыданий, «всё кончено». Просто... кольцо лежит. А палец свободен.

Юля, дочь, звонила накануне. Сказала:

— Мам, ты как будто звонишь через фильтр — у тебя голос не твой.

— А какой?

— Как будто ты устала.

— Я всегда такая.

Она замолчала. Потом спросила:

— Папа рядом?

Я не ответила. Потому что не знала, что сказать. Он был рядом физически. Но всё остальное — где-то далеко.

И вот утро. Пятница.

Я иду по улице в сторону работы. Морозец кусает за щеки. Люди мнутся у остановки, кто-то спешит, кто-то тащит авоську.

И тут — Люба.

Люба из лаборатории. Мы с ней вместе учились в техникуме, потом пути разошлись, но иногда пересекались.

Она узнаёт меня сразу:

— Марин! Привет! Ты чего такая…?

Я, как всегда, улыбаюсь:

— Такая — это как?

— Ну… будто простыла.

— Просто зима.

Она кивает. Потом вдруг говорит:

— А я твоего Андрея видела. У нас был недавно.

— У вас — это где?

— В лаборатории. Сдавал биохимию. Что-то серьёзное, наверное. Печень, поджелудочная… Ну, не важно.

Я моргаю.

Она продолжает:

— Я, конечно, ничего не могу говорить. Но скажи ему, пусть не тянет. Там явно не гастрит. Такие показатели просто так не скачут.

И уходит.

А я стою. На морозе.

Как будто мне выбили зубы — не больно сразу, но язык чувствует пустоту.

Я пришла на работу, как будто на сцену. Улыбнулась, включила компьютер. Сделала вид, что живу.

Но внутри — пусто.

Не страх даже. А странное чувство, что теперь — всё не так. И не будет так.

Пока не скажет — я не имею права говорить. Но и молчать — невыносимо.

Я пришла домой, он сидел у окна. В свитере, который стал ему велик.

Я спросила, как день.

Он сказал:

— Нормально. Голова что-то побаливает.

Я принесла чай. Он не пил. Сказал — потом.

Потом — это никогда.

На следующее утро я открыла его сумку.

Это было против правил. Но я открыла.

Там были бумаги. Анализы. От руки — цифры.

Некоторые — подчёркнуты красным.

Я не врач. Но я понимаю — если красным — значит, беда.

Я нашла телефон Любы. Позвонила.

Сказала:

— Мне нужно знать. Он знает?

Люба долго молчала. Потом:

— Думаю, нет. Он просил результаты отправить врачу. У нас так бывает. Пациент — сам не смотрит.

Я выдохнула.

И вдруг заплакала. Не от страха. А от стыда.

Потому что первая мысль — не «как ему помочь». А «значит, теперь я не уйду».

Я не ушла.

Я осталась.

Не потому что святая. А потому что в его болезни вдруг нашлось больше жизни, чем в нашей повседневности.

Теперь каждое утро — я варю ему кашу. Смотрю, ест ли.

Считаю, сколько воды выпил. Замечаю, сколько шагов сделал.

Он говорит:

— Что ты вдруг стала такой… хозяйственной?

Я пожимаю плечами:

— Захотелось заботы.

Он хмурится.

Видит, что я снова ношу кольцо.

Но молчит.

Юля приехала на выходные.

Смотрит на нас, как на чужих:

— Вы странные какие-то стали. Вы порознь — как будто ближе были.

Я улыбаюсь.

Он — молчит.

Юля уехала.

Я стою у окна. Он подходит.

Говорит:

— Ты знаешь.

— Да.

— Сколько?

— Неделю.

Он долго молчит.

Потом говорит:

— Почему не сказала?

— Потому что тогда бы ты ушёл. А я хотела, чтобы ты остался. Хоть на день. Хоть на чай.

Он шепчет:

— Дура.

Но не уходит. Садится рядом.

И кладёт ладонь на мою.

Это было впервые за много лет.

Ладонь — теплая. Настоящая.

Не фон. Не тень.

Муж.

Мой.

Глава 2. Ванная, которую он не просил

Я впервые мыла ему голову.

Впервые — за тридцать пять лет брака.

Не в страсти, не в отпуске, не в молодости, когда можно было в шутку облить, крикнуть «ай!» и вытереть полотенцем — а вот так.

Как ребёнку.

Как старому отцу.

Как чужому, которому почему-то нельзя не помочь.

Он сидел на краешке ванны, рубашка снята, плечи худые, ключицы — острые, как будто выточенные. Я лила воду аккуратно, из ковшика, не торопясь.

Он морщился, но не отталкивал.

— Потерпи, — шептала я.

— Как в детсаду, — буркнул он.

— Тогда не ворчи, как в доме престарелых.

Он фыркнул. Сухо. Но почти смеясь.

Раньше в ванной он был чужой территорией. С закрытой дверью, с полотенцем, перекинутым через плечо, с бритвой в зубах.

Я заходила после.

А теперь — я мою ему голову. И он не запрещает.

Где-то в этом есть любовь. Странная. Поздняя. Но — настоящая.

Я стала просыпаться раньше.

Чуть раньше него. Только для того, чтобы посмотреть, как он дышит.

Медленно. Глубоко.

Как будто всё ещё не верит, что жив.

Один раз он проснулся и увидел, как я стою в дверях спальни.

— Ты чего?

— Просто смотрю.

— Думаешь — не проснусь?

Я не ответила.

Он отвернулся к стене.

Я готовила супы. Он ел — без радости. Но ел.

Иногда ронял ложку. Тогда я подходила. Убирала. Молча. Без упрёков.

Он однажды сказал:

— Я чувствую себя пациентом. А ты — как будто медсестра.

— Нравится медсестра?

— Если бы ты была такой в молодости, я бы, может, не закрылся.

Я молчала.

Потому что знала — тогда я тоже была другой. И он был другой.

А теперь… теперь мы как будто не обязаны быть красивыми. Только — честными.

Юля позвонила.

— Мам, ну вы совсем с ума сошли. Я же вижу — вы делаете вид.

— Кто — вы?

— Вы с папой. Он как будто нежнее, а ты как будто из серии «последняя любовь». Вы же не говорите друг с другом. Только делаете.

Я замолчала. Потом:

— Мы и раньше много не говорили.

— Ну да. Только тогда ты его ненавидела, а теперь боишься потерять.

Юля вздохнула в трубку.

— Мам, а ты не думаешь, что ты его любишь?

Я засмеялась. Глухо.

— Не знаю. Может, просто больно стало, когда поняла, что он может исчезнуть раньше, чем я к нему вернусь.

Андрей Петрович читал газету.

Сидел на балконе, в старой куртке. Без шапки.

Я принесла плед. Он не взял.

— Не холодно?

— Нет.

— А выглядишь, как снеговик после таяния.

— Приятно слышать.

Он развернул страницу. Потом отложил.

— Хочешь поговорить? — спросил он.

— Хочу.

— Давай.

Но мы не стали.

Потому что слов было слишком много. И слишком поздно.

Вечером я нашла его старую бритву. Он всегда её берег, как что-то своё, личное.

Я протёрла её. Принесла.

— Хочешь, помогу?

Он посмотрел.

— У меня руки ещё есть.

— Я знаю.

— Но всё равно хочешь?

— Да.

Он разрешил.

И я — с трясущимися руками — провела по щеке.

Пена. Осторожность. Шёпот.

— Ты боишься? — спросил он.

— Что порежу?

— Что снова потеряешь.

— Уже нет.

Он лежал на диване. Я подошла.

Села рядом. Просто — рядом.

Он взял мою руку.

— Марина…

— Что?

— Я всё это время думал, что ты меня ненавидишь.

— Я тебя не ненавидела. Я тебя… теряла. А потом решила не терять. Пока ещё можно держать за руку.

Он сжал пальцы.

— Спасибо, что осталась.

— Не благодарности ради.

— А ради чего?

— Ради нас. Хоть на остаток. Хоть чтобы не в тишине.

Он не ответил. Только закрыл глаза.

Но не спал. Я знала — не спал. Просто слушал. Как я дышу рядом.

И больше ничего не надо было говорить.

Глава 3. Когда он сказал «не лечиться»

Он открыл холодильник и долго смотрел внутрь.

Не потому что не знал, чего хочет. А потому что ничего не хотел.

Потом хлопнул дверцей — не со зла, просто от бессилия — и сказал:

— Я больше не буду пить эти порошки. Они горькие.

— Горькие — это не причина.

— А у меня причина — нет желания.

Я встала со стула. Снова медленно. Чтобы не заорать. Не тряхнуть его за плечо. Не спросить: «А у меня, по-твоему, есть желание каждое утро заваривать бульон, вдыхать твою слабость, убирать твои упрямые слова со стола, как крошки?»

Но я сказала мягко. Слишком мягко.

— У тебя опухоль, Андрей. Это не насморк.

— Я и так чувствую. Только, может, оно к лучшему?

Он стоял, как будто уже попрощался.

С едой, с домом, со мной.

Как будто решил: будет тихо уходить, не мешая.

А я мешала.

Я готовила, укладывала, растирала спину, приносила журнал с кроссвордами, варила компот.

А он — смотрел сквозь.

Как на заботу, которой не просил.

Как на вежливый обман.

— Хочешь, чтобы я мучился ради тебя? — спросил он.

— Я хочу, чтобы ты жил. Хоть рядом. Хоть в тишине.

— А если я не хочу?

— Тогда я буду злиться. И всё равно кормить.

Он замолчал.

Потом сел. Рядом. Но как будто через стену.

Положил руку на стол. Вены — тонкие, синие. Кожа — как рисовая бумага.

Я взяла его ладонь. Сверху.

Он не убрал.

— Ты меня жалеешь? — тихо.

— Нет. Я тебя люблю. Просто не умею больше говорить это в голос.

— Поздно?

— Никогда не поздно. Пока ты рядом.

Ночью он не спал. Я чувствовала. Он крутился, дышал неровно.

Потом встал, вышел.

Я не пошла за ним сразу.

Через десять минут — нашла его на кухне. Сидел в темноте. Без чашки. Без телефона.

Просто сидел.

Как будто ждал, когда кто-то придёт.

— Не могу заснуть, — сказал он.

— Знаю. Я тоже.

— Я боюсь.

Я не знала, как звучит его страх. За тридцать пять лет — ни разу не говорил.

И теперь — тишина, в которой он признался.

— Не бойся, — сказала я.

— Если будет больно — не молчи, — сказал он.

И я заплакала. Не от боли. От того, что он, наконец, сказал вслух.

На следующее утро я отвезла его в клинику.

Он не сопротивлялся. Но и не помогал.

Сидел рядом в машине, молча, сжатый, как школьник на приёме у стоматолога.

Пальцы теребили молнию на куртке.

Смотрел в окно, не на меня.

— Тебе надо поговорить с врачом, — сказала я.

— Я не хочу слушать приговор.

— А если это не приговор, а шанс?

Он сжал губы.

— Шанс — это ты. А всё остальное — затягивание.

Врач оказался молодой. Гладкий. Сочувственный — до приторности.

Он говорил словами: «попробуем», «рекомендуем», «не всё потеряно».

А я слышала за всем этим одно: «всё плохо, но мы вам дадим ещё немного времени».

Андрей сидел, как чужой. Кивал, но в глазах было «нет».

— Вы готовы к лечению? — спросил врач.

— Готов, если это не спектакль.

— Это не спектакль. Это жизнь, — сказал я.

— Я подумаю.

В машине обратно мы молчали.

Потом он вдруг спросил:

— А ты бы лечилась?

— Да.

— А если бы знала, что всё равно — конец?

— Тогда бы жила. До конца.

— А если бы боль?

— Тогда бы ты держал мою руку.

Он посмотрел на меня. И что-то в нём дрогнуло. Как старый люк, приоткрытый после зимы.

— Хорошо. Я попробую.

Я не улыбнулась. Я просто выдохнула.

Потому что знала: теперь у нас есть время.

Немного. Но своё.

Глава 4. Близость не лечит, но спасает

У Андрея Петровича появилась тетрадь.

Серая, в клетку. Простая.

Он завёл её после первого приёма.

На обложке ничего. Только отпечаток пальца от жирного супа.

Внутри — даты. Симптомы. Давление. Микроскопические буквы — его почерк, строгий, как инженерный чертёж.

Я увидела её случайно — на кухонном столе, под газетой.

Открыла. Прочла:

«7.30 — слабость. 8.00 — вода. 9.10 — вздутие. 10.00 — Марина принесла чай. Не пил».

Строчка ниже:

«Марина тревожная. Гладит по плечу. Не спрашивает. Правильно».

Я закрыла. Осторожно, будто это не тетрадь, а ящик с прошлым.

Он стал чаще подходить ко мне. Не обнимал — нет. Просто вставал рядом.

Как будто просил тепла, но ещё не умел просить.

Я однажды не выдержала — провела пальцем по его затылку. Там, где начиналась седина.

— Щекотно, — буркнул он.

— Значит, живой.

— Пока да.

Он говорил это — как про батарею. Пока тёплая — работает. А потом вдруг щёлк, и всё.

Однажды я принесла ему газету и пирог. Он сказал:

— Я это не ем.

— Это ты не ел.

— А вдруг теперь нельзя?

— Тогда я съем.

— Половину. Только половину.

И съел.

Медленно. С выражением.

Я смотрела, как он жуёт. И вспомнила, как в молодости мы ели пирожки в электричке. Он тогда купил два — мне оба отдал.

Сказал: «Ты растёшь, тебе нужнее».

Я смеялась. А он смотрел, будто никогда в жизни не видел ничего красивее, чем я с пирожком в зубах.

Теперь он так не смотрел.

Но иногда — почти.

Он начал замечать меня.

Как будто впервые за годы увидел, что я не только жена, а просто — женщина.

Женщина, которая не ушла.

Женщина, у которой под глазами тени, но в чайнике всегда кипит вода.

Женщина, у которой в руках не золото, а тряпка. Но с этой тряпкой — она вытирает страх с его лба.

Юля приехала неожиданно.

С коробкой витаминов и пачкой своих претензий.

— Мам, ну ты вообще. Ты сама себе не принадлежишь. Ты как будто растворилась в нём.

— Он мой муж.

— А ты — кто?

Я вздохнула.

— Я — та, кто рядом. Пока он дышит.

Юля замолчала. Потом села.

Сказала:

— Я вас не понимаю. Но, кажется, начинаю уважать.

Андрей Петрович сидел в кресле.

У него были очки. Те самые, старые, с треснутой душкой.

Я принесла коробку.

— Что это?

— Новые очки.

— Ты что, с ума сошла? Они как у школьника.

— Как у молодого инженера.

— У меня были другие.

— А теперь будут эти. Я хочу, чтобы ты видел меня чётче.

Он снял старые. Надел новые.

Смотрел.

Долго.

И сказал:

— Волосы поседели. Но ты всё та же.

Я отвернулась. Чтобы не расплакаться.

А он встал. Подошёл.

Обнял.

Сам.

Впервые за много лет.

Близость не лечит. Но спасает.

От одиночества. От равнодушия. От мыслей, что всё — зря.

Мы сидели вместе. Без слов.

Он пил чай. Я вязала шарф. Зачем — не знаю. Просто в руках должно было быть что-то мягкое.

Он смотрел на меня.

И в этом взгляде было всё.

И страх.

И благодарность.

И прошлая любовь, которая снова всплыла, как письмо из реки: чуть размокшее, но читаемое.

Перед сном он сказал:

— Завтра анализы.

— Знаю.

— Будет плохо.

— Может быть.

— А ты всё равно останешься?

— Я осталась ещё до диагноза. Просто раньше не понимала, зачем.

Он сжал мою руку.

И заснул.

А я — лежала рядом. И впервые за много лет чувствовала, что живу не в доме, а в жизни.

Глава 5. Результаты и признания

Мы ехали в поликлинику молча.

Я — за рулём, Андрей Петрович — рядом.

Он держал бумажку с направлением, как талисман. Мятый край, потёртый угол.

Пальцы дрожали. Но не от холода — от ожидания.

Как будто всё, что могло быть хорошим, мы уже прожили. А теперь — ждём, сколько осталось.

— Может, отменим? — спросил он вдруг.

— Мы уже в пути.

— Я не про дорогу. Я про всё это.

— Андрей…

— Мне страшно, Марина. Мне как школьнику, которого вызвали к доске, а он не выучил.

Я выдохнула. Медленно. Чтобы не задохнуться от боли, которая подступала в горле.

— Я с тобой.

— А если приговор?

— Я и тогда с тобой. Пока не скажешь «уйди».

Он замолчал. Смотрел в окно.

Дворники скребли по стеклу, как будто хотели стереть реальность.

В регистратуре нас узнали.

Сказали:

— Андрей Петрович? Вас доктор ждёт. Идите вдвоём, если хотите.

Он кивнул.

Не взглянул на меня — просто пошёл.

А я — за ним.

Шаг в шаг.

Кабинет был как всегда: серый, линолеум, лампа.

Доктор молодой, с бородкой. Смотрел не в глаза, а в бумагу.

— Результаты пришли, — сказал он.

Мы ждали.

Как в кино. Только никто не ставил драматичную музыку. Тишина была настоящая.

— Ситуация тяжёлая. Но операбельная. Есть шанс.

— Шанс чего? — спросил Андрей.

— Шанс на продолжение.

Доктор говорил ещё что-то — про химию, про сроки, про стационар.

Я не слышала.

Я смотрела на Андрея.

Он сидел ровно. Слушал. Не морщился. Не трогал лицо.

Только пальцы вцепились в ручку стула.

— Надо решать быстро, — сказал врач.

— Я решу, — ответил Андрей.

— Вам потребуется поддержка семьи.

— У меня есть жена.

Я вздрогнула.

Слово «жена» прозвучало, как впервые.

Как будто он только что понял, что я — не тень. Не санитарка.

Я — его женщина. Его опора.

На обратном пути он молчал.

Я молчала тоже.

Не потому что не было слов. А потому что слова — были лишними.

Он взял мою руку. В машине. На виду у всех. Просто — положил ладонь на ладонь.

— Прости, что молчал, — сказал он.

— Я тоже молчала. Годами.

— Я всё думал: ты ждёшь, когда я уйду.

— Я ждала, чтобы ты позвал. Хоть раз.

Он кивнул.

— Зови сама. Я уже плохо слышу.

Дома я приготовила картошку. Самую простую.

С луком. Как в юности.

Он ел молча. Потом отодвинул тарелку.

— Знаешь, что я вспоминал сегодня?

— Что?

— Как ты в девяностом плакала над сломанной кофемолкой.

— Смешно.

— Не смешно. Я тогда понял, что ты — живая. Что у тебя даже к мелочам — сердце.

— А потом забыл.

— Нет. Просто испугался. Что не смогу соответствовать.

— Ты мне не ради соответствия был нужен. А просто — быть рядом.

Он встал. Подошёл.

Положил руку мне на шею.

Осторожно. Как будто боялся спугнуть.

— Я ведь не говорил… — начал он.

— Что?

— Что я тебя люблю. Даже когда мы не разговаривали.

Я прикрыла глаза.

И ответила:

— Я тоже тебя. Даже когда снимала кольцо.

Мы стояли в кухне. Между крошками, запахом масла и стуком старых часов.

И молчали.

Но это было то молчание, в котором не умирают. А воскресают.

На следующий день он сам надел шарф.

Спросил, где его шапка.

Проверил расписание автобусов до больницы.

Сказал:

— Поехали. Пока не передумал.

Я улыбнулась.

А он взял мой термос.

Сказал:

— Чай твой. Самый вкусный. Как в девяностом. После той кофемолки.

И мы пошли.

Двое. Старые. Глупые.

С любовью, которая пришла, когда уже никто не ждал.