Он остался один. Телевизор говорил вместо людей, пока однажды не замолчал и холодильник — в доме стало по-настоящему тихо. Именно тогда началось что-то важное.
Я проснулся не от будильника — от тишины.
Сначала подумал, что умер. Потому что даже холодильник молчал. А он у меня старый, «Минск», 1986 года выпуска, гудит как реактивный самолёт на взлёте. Жена называла его «Гришей» — «Гриша ворчит, как ты», смеялась. Теперь не смеётся. Никто не смеётся.
Я сел на кровати и прислушался. Ни капели, ни щелчка, ни шума — как будто весь дом вымер. Даже батареи не шипели. Обычно они шипят у меня под утро, особенно зимой, когда стучит воздух в трубах. А сегодня — ничего. Покой, как на кладбище.
Я встал, накинул халат, пошаркал на кухню.
Щёлкнул выключатель — лампа мигнула и загорелась. Свет есть.
Проверил розетку — чайник греется.
Пальцем ткнул в пузо холодильнику — не гудит. Совсем.
Я открыл дверь — внутри светит, холод идёт. Значит, работает. Только молчит.
Меня это почему-то встревожило. Как будто сосед, с которым прожили тридцать лет стенка в стенку, вдруг перестал здороваться.
Телевизор включаю по привычке — щёлк, щёлк…
— Нет сигнала.
Звук — тишина. Ни утренней передачи, ни рекламы прокладок, ни бодрого «Доброе утро, страна!»
Я на табуретку сел.
Руки на коленях, в халате дырка, надо зашить, но кому это надо?
— Что-то не то, — сказал я вслух. И сам себя испугался.
Живу я один.
Семён Михайлович, 74 года, пенсионер.
Сын в другом городе, работает.
Внук в интернете живёт, только по праздникам вспоминает, что у деда есть кнопочный телефон.
Жена… Жена — Танька моя — шесть лет как ушла. Я с ней разговариваю иногда. Ну, как разговариваю — так, в пустоту.
Она, наверное, в голове осталась, я её там при себе держу.
Иногда даже кажется: скажу что-то, а она отвечает. Внутри.
Голос её помню до хруста.
Тишина такая, что слышно, как капает кран в ванной. Я давно обещал себе поменять прокладку, но всё руки не доходили. А теперь слышу каждый кап-кап.
Сел на табурет, смотрю в окно. Во дворе скамейка. На ней бабка Маша сидит, куртку накинула, газеткой машет — голубей гоняет.
А у меня — тишина.
Пошёл проверил почтовый ящик. Пусто. Только рекламка: «Натяжные потолки» — ха, кому они нужны, эти потолки.
Вернулся домой. Телевизор всё ещё молчит. Я сел на диван, подпер голову рукой. В тишине слышно, как хрустит позвоночник.
— Ну что, Танька, — говорю. — Зачем это всё? Холодильник замолчал, телевизор умер, даже радио не булькает. Это ты, что ли, знак посылаешь?
И тут вдруг вспомнил: сегодня шесть лет, как её не стало.
Холод по спине прошёл. Не от холодильника — от мысли.
Вот так и сижу. День только начался, а уже чувствую, как будто прожил целую жизнь.
Тишина — страшная штука. В ней слышно всё, что ты прятал от самого себя.
Я весь день просидел, будто заблудился в собственной квартире.
Без телевизора не ел, без холодильника не дремал — а сегодня вот сижу, смотрю в стену. Словно она скажет мне что-то важное.
Под вечер встал. Надо было хоть хлеба купить, молока. Да и душно стало — не в комнате, в голове.
Выходить не хотелось. Там люди. А я разучился с ними быть.
Но пошёл.
На улице пахло пылью и прошлогодними листьями. Весна в городе — это когда асфальт ещё не просох, а воробьи уже как с цепи сорвались.
Маша всё ещё сидела на скамейке. Та самая соседка, что газетой гоняет голубей. Я лет десять как знаю, что она — Маша, но не разговаривали ни разу. Только кивали друг другу. У нас тут весь подъезд такие — знакомы по виду, но не по жизни.
А тут она голову подняла и говорит:
— Сёма, ты это... чего такой невесёлый?
Я аж споткнулся. Меня лет пять никто «Сёмой» не называл. Только Таня.
— Да холодильник сломался, — сказал я. Сам не понял, зачем.
Она усмехнулась:
— И это повод хорониться в халате весь день?
Сел рядом. Молча. Мы вдвоём молчали минут пять. Удивительно, но её молчание не бесило. Оно было другое. Не как дома.
— У тебя Таня ведь в апреле умерла? — спросила она вдруг.
— Сегодня. Шесть лет.
Она кивнула.
— А мой Колька в январе. Девять лет как. Всё кажется — вот сейчас дверь откроется, тапки зашуршат. А потом понимаешь — не откроется. И тапки эти на антресолях, хрен достанешь.
Мы оба посмеялись. Грустно, но по-настоящему.
Мы разговаривали. Первый раз за много лет я говорил не с телевизором, не с фотографией, не сам с собой. А с человеком. Настоящим. Седым, уставшим, но живым.
О погоде, о пенсии, о том, как глупо стало жить — быстро и пусто.
— А я теперь внука учу шахматам, — говорит. — Через скайп. Он ругается, что фигуры не те, а я смеюсь. Главное — не забыть, как смеяться.
Когда я поднялся домой, в прихожей всё казалось… чужим. Телевизор — как покинутый алтарь. Холодильник — просто ящик.
Я не включал их.
Сделал себе бутерброд. Без звука. Без шума. Под капли из крана.
И впервые за долгое время — поел не машинально, а с ощущением, что живой.
Потом достал старый фотоальбом. Сел у окна.
Там Танька, смеётся в майке и с лейкой, поливает помидоры на даче.
Я улыбнулся. Не через боль. Просто — тепло стало.
Наверное, в этой тишине и был нужный мне звук. Просто раньше я не умел его слышать.
Утром я проснулся не от тишины — от света.
Он бил в окно без стеснения, как будто хотел вытряхнуть меня из кровати.
И вытряхнул.
Я встал и не пошёл сразу включать телевизор. Даже не подумал. Оделся. Побрился. Старательно, как перед важным разговором.
Открыл холодильник. Холод был. Значит, жив. Хлопнул по боковой стенке:
— Ну что, Гриша. Спасибо, что не умер.
На кухонном столе валялись крошки со вчера. Я провёл пальцем — и вдруг стало неловко.
Как будто Таня сейчас зайдёт и скажет:
— А вот это что? Ты где живёшь, на вокзале?
Я вздохнул. Взял тряпку. Начал вытирать.
Потом губку. Потом — пошло-поехало.
Через два часа я уже стоял с веником в зале.
Пыль летала в солнечном луче, как мошкара.
На полке — слой, будто там книги века два ждали революции.
Я вытер пыль с её фотографий. Словно извинился.
Старый плед, в котором я кутался как в кокон, отправился в стирку. Рубашки — в таз. Ванну почистил. Унитаз. Даже коврик в прихожей выбил — с хрипом, с руганью, но выбил.
А потом сел.
Дышать стало легче. В квартире. В голове.
Я сварил себе нормальный обед — не сосиску с хлебом, а суп.
Гороховый. Как Таня любила. С лаврушкой.
Съел две тарелки.
Не потому что голоден. Потому что вкусно.
А потом взял телефон. Кнопочный, с облезшими цифрами.
Долго смотрел на него.
Номер сына я помнил. Хотя не набирал год, если не больше.
Он сам не звонил. Обиды там, недосказанности. Но уже всё неважно.
Я нажал. Гудки. Один, два, три...
— Алло? — голос знакомый, но чужой.
— Макс... это я.
Пауза. Потом:
— Пап... всё нормально?
— Да. Просто решил позвонить. Просто… поговорить, соскучился.
Он замолчал. Я — тоже. И вдруг услышал, как с его стороны кто-то смеётся. Детский голос.
— Это кто там у тебя?
— Даша. Твоя внучка. Ей три.
Я молчал.
Потом сказал:
— Спроси у неё, любит ли она гороховый суп.
Макс засмеялся.
А я сел на табуретку и вдруг понял:
Холодильник замолчал не просто так. Он дал мне услышать то, что я совсем забыл — жизнь.
Они приехали в субботу.
Сын, невестка, внучка — маленькая, рыжеватая, в смешной шапке с ушами.
Я стоял у окна и смотрел, как они выгружаются из машины.
Раньше я бы сказал: «Чего они припёрлись без звонка».
А сейчас стоял, как пацан, у которого день рождения, и гости всё-таки пришли.
Макс постарел. Лоб всё тот же, упрямый, как у матери. Только глаза другие — уставшие.
Он зашёл, неловко снял ботинки, будто в чужую квартиру пришёл.
Я хотел сказать что-нибудь вроде: «Проходи, раз пришёл», но вместо этого просто обнял.
Молча.
Даша скакала по комнате, как заяц, разглядывала книги, тыкала пальцем в пульт.
— А почему у тебя телевизор выключен? — спросила.
— Он отдыхает, — ответил я. — Устал от новостей.
Она хихикнула. А потом взяла меня за руку:
— А покажешь мне, как суп варить?
Я посмотрел на неё — будто Таня через эту девочку глянула. Так же лукаво, с искрой.
— Конечно, — сказал я. — Только сперва надо фартук найти.
Макс сидел на табурете, как в детстве. Ложкой мешал чай.
— Знаешь, я не хотел, чтобы всё вот так… растеклось, — тихо сказал он.
— Я тоже, — ответил я. — Но иногда, чтобы собрать, надо сначала разлить.
Он кивнул.
Мы оба были не прощены, но уже не враги.
К вечеру я вытащил старые плюшки из морозилки. Таня пекла. Я их тогда заморозил, чтобы «на память».
Сегодня испёк. С корицей.
Даша ела их, размазывая по щекам. Невестка улыбалась. Макс сказал:
— Пап, давай ещё как-нибудь приедем.
Я кивнул. Потом поднялся и достал из серванта шахматы.
— Даша, а ты знаешь, кто такой ферзь?
— Это кто-то важный?
— Самый. После бабушки, конечно.
Поздним вечером я вышел их проводить. Ветер был резкий, весенний.
Когда они уехали, я не пошёл сразу домой. Сел на скамейку.
Маша там уже не сидела. Зато было тихо.
Но это была уже другая тишина.
Не глухая. Не мёртвая.
А такая… как у костра. Когда рядом спят свои. И ты дежуришь.
Я вернулся, зашёл в квартиру.
Остановился у телевизора. Погладил его по боку.
— Отдыхай ещё, брат. Мы теперь вдвоём справимся.
И пошёл варить новый суп. Гороховый.
Для себя.
Для внучки.
Для жизни, которую я почти потерял. Но успел — вернуться.
Подписывайтесь на канал 👍