Нет бумаги. Это выглядело как насмешка, как последняя месть судьбы, мелкая и пошлая. Есть время, есть короткий меч под рукой, и строчки уже горят в уме, и слова складываются одно к одному. И нет бумаги, чтобы записать предсмертное стихотворение.
Дождь с шорохом бродил по зарослям, струйки воды срывались с широких листьев банановых деревьев. Кэйноскэ запрокинул голову и поймал холодные капли губами. Во рту пекло. Он хорошо знал эту жажду, и сводящий челюсти озноб, и опасную легкость в голове — признаки наползающей лихорадки и потери крови. Повязка над коленом ослабла и промокла.
Он без особой надежды пошарил по рукавам и за пазухой. Ни одного завалящего листка. Только за отворотом кимоно рука наткнулась на что-то шуршащее. Кэйноскэ нащупал предмет, пришитый к подкладке, дернул и оторвал. Тупо посмотрел на зажатый в пальцах маленький мешочек. Он не помнил, зачем носил с собой этот амулет-омамори. Вышивка на мешочке так выцвела и засалилась, что уже не получалось разобрать, из какого храма он взят и от какой беды должен был ограждать. Но внутри прощупывался сложенный листок бумаги — конечно, заклинание или сутра с храмовой печатью.
Кэйноскэ зубами растеребил шов и вытряхнул бумажку на ладонь. Развернул сложенный во много раз листок. Тонкую бумагу покрывали не иероглифы, а тонкая воздушная вязь хираганы, выписанная женской рукой.
Попутный ветер
Дохнет — и вмиг развеет
Туман вечерний.
И рядом тем же почерком: «Пусть боги, разлучившие нас в этой жизни, смилуются и соединят нас в следующей».
Кэйноскэ застыл. Листок дрогнул в его руке: на бумагу шлепнулась тяжелая капля — и потекла, размывая старую тушь.
Он ведь забыл ее. На самом деле забыл, вычеркнул из памяти. Отбросил прошлое, как ящерица отбрасывает хвост, — на поживу хищнику-совести.
Вечерний туман.
Югири...
***
В том году осенние шторма пришли раньше срока, обманув все приметы, — и корабль, застигнутый непогодой на пути из Кагосимы в Осаку, укрылся в порту Нагасаки. Двадцать молодых самураев из Сацума на три месяца застряли в чужом городе. У клана не было здесь официальной резиденции — самураев расселили по трем купеческим подворьям, снабдили кое-какими деньгами и предоставили самим себе.
Даже в пору тайфунов, под проливными дождями, Нагасаки кипел и бурлил жизнью. В порту рядом с японскими судами громоздились, как черные скалы, два иностранных корабля. В толпе прохожих нет-нет, да и мелькали чудные одежды и круглые шляпы варваров. В лавках торговали заморскими диковинками и невиданной снедью. А в «цветочном квартале» Маруяма ночами напролет горели фонари, зазывая моряков в объятия местных прелестниц.
Накадзима Кэйноскэ не был моряком. Но едва он переступил порог «Симода-я», едва очутился за круглым столиком рядом с застенчивой, не поднимающей глаз Югири, едва взглянул на ее белые руки, что подносили гостям сакэ, на хрупкую шею и нежно розовеющие от смущения ушки — и с того часа ему казалось, будто он болтается в утлой лодке между небом и морем, а волны то возносят его к самым тучам, то швыряют в пропасть между гребнями.
Он почти ничего не знал о любви. Он видел несколько «весенних» картинок, привезенных из города старшим братом, да обнимался однажды с соседской дочкой на заброшенном поле, где сухие стебли ямса кололи им спины и бока. Югири открыла ему целый мир — или, наоборот, заслонила весь мир собой, снежной белизной своего тонкого полудетского тела, алым шелком одежд, жарким блеском глаз, узких, как ивовые листочки.
Пасмурные дни словно растворились в потоках дождя — Кэйноскэ не замечал их, живя от ночи до ночи. Товарищи посмеивались над ним, но ссужали деньгами — собственное содержание он быстро истратил. И несказанно удивился, когда однажды утром Югири положила ему на столик с чаем несколько кусочков серебра.
— Чтобы вы могли приходить ко мне еще, — шепнула она, заливаясь румянцем. Как и все девушки, проданные родителями в «цветочные кварталы», она копила деньги на выкуп.
Ее серебра хватило, чтобы продлить встречи еще на две недели. А потом море перестало бесноваться, дожди закончились, и в Нагасаки вернулось солнце. Задул ровный юго-западный ветер — самый подходящий для плавания.
В последнюю ночь Югири не плакала, только обнимала его с отчаянной силой. Но утром, подавая Кэйноскэ пояс и веер, вдруг бросилась к его ногам:
— Не уезжайте! — твердила она, как одержимая. — Не бросайте меня здесь!
Кэйноскэ растерялся. Раньше Югири никогда не вела себя так. Ему нравились ее мягкий голос, ее скромность и тихое достоинство, столь необычные у продажной девушки. Он не ожидал от нее такого напора, и от мысли, что ее мольбы слышны в соседних комнатах, его бросило в пот.
— Тише ты, — сердито сказал он, пряча неловкость за грубым тоном. — Сама знаешь, я не могу остаться. Тут уж ничего не поделать.
Югири подняла к нему горящее от стыда и слез лицо.
— Лучше убейте своей рукой, — прошептала она, — только не бросайте!
Столько отчаяния было в ее словах, что Кэйноскэ ощутил укол в сердце. Но вместо жалости его захлестнула злость. Ему тоже было нелегко расставаться с Югири. Но он сумел переломить себя и отбросить любовь ради долга. Почему же эта девчонка не может хоть ненадолго взять себя в руки и не омрачать их последние минуты безобразной сценой?
— Глупости не болтай, — бросил он. — Я тебе не хозяин.
Югири съежилась, точно увядший вьюнок. Кэйноскэ вышел, кусая губы от досады на себя и на нее.
Но отплытие задержали еще на день — и вечером ноги сами принесли Кэйноскэ на узкие улочки Маруяма, озаренные сотнями фонарей.
У дверей «Симода-я» было непривычно тихо. Хозяйка заведения вышла навстречу, чинно поклонилась. А когда разглядела Кэйноскэ — ахнула и всплеснула рукавами.
— Югири не занята сегодня? — спросил Кэйноскэ, радуясь, что в алом свете фонаря не виден румянец на лице.
— Ах, господин Накадзима! — Хозяйка горестно закачала головой. — Что же вы натворили? Такая девушка, чистое золото, а не девушка!
— Что? — не понял Кэйноскэ. — Югири?
— Да зарезалась она, Югири-то. А все от любви к вам. — Хозяйка вынула из рукава и протянула ему свернутый листок бумаги. — Вот, возьмите.
Кэйноскэ стоял как оглушенный. Вспоминал отчаянные глаза Югири, ее тонкую белую шею и горячие губы — и все не мог осознать, что ее нет. Еще утром была — а теперь нет...
— Это вам от нее. — Женщина почти силой втиснула письмо в его руку. — А сюда не ходите больше. Довольно вы уже нам убытка доставили.
Он очнулся только на берегу, возле порта. Море тяжело ворочалось в темноте, облизывая гальку, холодный ветер хлестал в лицо. Смятый в руке листок трепетал, как пойманная бабочка, но Кэйноскэ так и не решился разжать пальцы.
***
«Мы уплыли в Осаку, — вспоминал Кэйноскэ, привалившись головой к лохматому банановому стволу. — Я спрятал письмо в мешочек от амулета, пришил к накидке — и больше не вынимал. Я не хотел его терять, но и вспоминать тоже не хотел. Тринадцать лет... Нет, даже тринадцать с половиной».
Он зажмурился и подставил лицо дождевым каплям.
Тринадцать лет. Он успел побывать верным слугой правительства, защитником сёгуна, а потом мятежником, поднявшим императорское знамя, а потом снова верным слугой правительства — только уже другого, растоптавшего обломки сёгуната железной поступью новой армии...
А потом вдруг оказалось, что в новом мире нет места для самураев и их мечей. И Кэйноскэ опять стал мятежником, только теперь уже не было ни клана, ни сёгуна, за которого можно было бы сражаться. А император и не нуждался в верности бывших самураев — только в их смерти.
Треск выстрелов долетел неясным эхом сквозь заросли. Враг приближался, и времени оставалось все меньше. Кэйноскэ спрятал листок в рукав и взял меч.
— В следующей жизни, — сказал он вслух, раздвигая одежду на груди. — Нет уж... в следующей жизни тебе нужен кто-нибудь получше меня.
В последнюю минуту он все-таки сплоховал. Рука почти против воли направила лезвие не в живот, а в грудь — к сердцу. Это было малодушно, но ведь он остался один, без помощника, который сократил бы его мучения, — и боялся, что не выдержит и опозорит себя криком.
Крика не было — воздух будто вышел из груди огненной вспышкой, а вдохнуть уже не получилось. Кэйноскэ лег на бок и закрыл глаза, сдаваясь темноте.
***
Из темноты он выбирался долго, как из липкого зловонного болота. Было жарко, и больно, и трудно дышать, и ужасно хотелось пить. Не открывая глаз, Кэйноскэ попросил: «Воды!» — и кто-то обтер ему лицо влажной тканью, смочил губы, но темнота все не хотела его отпускать, затягивала мысли горячей смолой.
Потом боль утихла, он смог разлепить веки — и что-то светлое, легче облачка, проплыло перед его затуманенным взглядом. Кэйноскэ вздрогнул, когда белое пятно обернулось и обрело женские черты. Из-под белоснежной косынки на него смотрели черные глаза — узкие, как ивовые листочки.
— Где?.. — выдавил Кэйноскэ.
Он был готов к ответу «В раю». Или «В аду».
— Это Сайки, — сказала женщина. — Госпиталь.
— Ю... — шепнул он, силясь дотянуться до нее. — Югири...
Белое видение приложило палец к губам.
— Не разговаривайте. И не называйте своего имени. Вас приняли за другого, иначе вы были бы мертвы.
— А я не мертв?
Она скупо, незнакомо улыбнулась.
— Время покажет.
— Югири. — Говорить было тяжело, но он с наслаждением повторял ее имя. — Как ты?.. Тогда...
Она ответила не сразу. Села у постели, придвинула ближе поднос.
— Моя хозяйка очень испугалась, я ведь приносила ей хороший доход. Она позвала ко мне голландского врача из миссии. Он увидел, что рана неглубокая. Но я сказала ему, что умру, если останусь здесь. Сказала, что у меня есть любимый и что я не хочу больше не принадлежать никому. Тот врач был очень добрым человеком. Он убедил мою хозяйку, что я скоро умру. Хозяйка боялась, что клиенты станут обходить ее дом стороной, если под этой кровлей побывает смерть. Ночью ее слуги отнесли меня к храму и оставили там, надеясь, что монахи приберут тело. А врач проследил за ними, забрал меня и спрятал в миссии.
Рассказывая, Югири распутывала повязку на его ноге — быстро, ловко, почти не глядя на руки.
— Я жила там четыре года. Сначала прислуживала по хозяйству, потом стала помогать врачу... Он меня многому научил. Когда кончилась война, он открыл больницу в Токио, и я поехала с ним. И... стала его женой.
Кэйноскэ замер.
— И он взял тебя сюда? — пробормотал он, запинаясь. — На войну?
Югири покачала головой.
— Он уехал на родину. То, что было здесь... у них это не считается за брак.
Должно быть, на лице Кэйноскэ отразилось что-то не то, потому что она поспешно добавила:
— Я очень многим ему обязана. К тому же он оставил мне больницу и практику.
«И после его отъезда ты бросила все это и отправилась из столицы в охваченный мятежом край, — мелькнуло у него в голове. — Туда, где среди чужих страданий легче забыть о своем».
Югири стянула концы бинта и расправила одеяло.
— Пойду, — буднично сказала она. — Работы много.
— Подожди, — Кэйноскэ потянулся и все-таки успел поймать край ее одежды.
Он должен был что-то сказать — что-то очень важно. Но в голове крутилось только: не уходи. Не бросай меня...
Она смотрела на него сверху вниз, устало и терпеливо.
— Прости, — выдохнул Кэйноскэ. И в ту же секунду понял, что просит прощения не у нее, а у той, прежней Югири, умершей в Нагасаки от любви и отчаяния. У той, от которой он отгородился тринадцатью годами забвения.
Женщина в белой косынке улыбнулась. Улыбка удивительно шла к ее слегка увядшему, но еще тонкому и красивому лицу.
— Выживи, — сказала она. — Тогда прощу.
Автор: Vecher
Источник: https://litclubbs.ru/duel/3167-devushka-iz-nagasaki.html
Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!
Оформите Премиум-подписку и помогите развитию Бумажного Слона.
Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.
Читайте также: