Дверь захлопнулась за его спиной, оставив в прихожей запах её духов — тяжёлых, как церковный ладан. Свекровь поставила чемодан из потёртой кожи на мой белый ковёр и провела пальцем по консоли, оставив жирную полосу на глянце. «Пыль», — бросила она, не глядя.
Марк целовал меня в висок, пахнущий офисным кофе: «Всего пару месяцев, солнце. Мама научит тебя готовить борщ, ты же даже яйца подгорают». Его смешок звенел, как разбитый бокал. Мы купили эту квартиру на мои премии, но сейчас, под взглядом её сухих голубых глаз, я чувствовала себя гостьей в музее чужих воспоминай.
Неделя первая.
Она выбросила мою керамическую сковороду — «девчачья прихоть» — и приволокла чугунную гирю, которой, кажется, забивали скот в её деревне. «Хозяйка должна пахнуть едой, не духами», — шипела она, когда я, смяв фартук с вышитыми совушками, пыталась спасти крем-брюле от её совковых мантр про манную кашу. Марк уплетал подгоревшие котлеты, хваля «настоящий вкус детства».
Неделя вторая .
Её руки, похожие на корни старой ивы, перебрали всё: нижнее бельё в шкафу («негоже жене спать в чёрном»), мои таблетки у зеркала («здоровых детей не рожают от химии»), переписку в телефоне («приличные жёны не болтают с чужими мужиками»). Я молчала, пока она не вылила мой дорогой лосьон в унитаз — «пахнет развратом». Марк, развалившись на диване, смотрел футбол: «Не драматизируй, мама просто заботится».
Ночь перед взрывом.
Я искала старые фото для альбома, когда железная шкатулка под её кроватью щёлкнула, как грешная мысль. Письма. Строки, пропахшие дешёвым табаком и 1983 годом: «Люба, брось этого нищеброда, я тебя в Москве на руках носить буду...». Фотокарточка: она, в платье с декольте до пупка, на коленях у мужчины с лицом мафиози из дешёвого боевика. На обороте — адрес в соседнем городе и смазанная дата: ровно через месяц после свадьбы свекра.
Утро.
Она поставила передо мной тарелку с холодным борщом, как приговор. «Ешь. Научишься — Марку готовить будешь». Ложка задрожала в моей руке. «А вы научились, Любовь Семёновна? — мой голос разрезал воздух, как нож занавес. — Как там ваш Николай из Липецка? Тот, что «носить на руках» обещал, пока муж на заводе ночные смены тянул?»
..Ложка задрожала в моей руке. Я встала, подошла так близко, что видела, как дрожит морщинка над её губой.
«У вас есть выбор, Любовь Семёновна, — прошептала я, чтобы не слышал Марк за стеной. — Или вы закрываете рот, перестаёте трогать мои вещи, учить меня жизни и тихо доживаете тут, как мебель… Или я сегодня же покажу Марку, кем на самом деле была его святая мамочка. Думаете, он обрадуется, узнав, что вы годами изменяли отцу? Что его «примерная семья» — гниль и ложь?»
Её пальцы впились в край стола, но голос всё ещё шипел ядом: «Ты не посмеешь…»
«Попробуйте меня, — я улыбнулась, как она учила резать лук — безжалостно. — Вам ведь есть что терять. А мне… — я махнула рукой в сторону кухни, где догорали её котлеты. — Я уже привыкла жить в аду. Но вам-то светит что? Старость в общаге, где все будут тыкать в спину: «Смотри, это та самая Любка, что мужа на соседа променяла»?»
Она отшатнулась, будто я плеснула ей в лицо кипятком. В этот момент заскрипела дверь — Марк, с помятым лицом и подушкой на щеке, замер на пороге.
****
Она согласилась. Кивок был резким, как удар топора, а глаза — две щели во льду. Но к утру Любовь Семёновна уже варила кофе, громко переставляя кружки: «Маркуша, смотри, невестка даже турку держать не умеет! Чуть плиту не подожгла». Её смешок лился сиропом, а я сжимала ручку ножа, представляя, как вонзаю его в её идеальный пирог с вишней. «Молчи», — напоминала я себе, ловя её взгляд. Она молчала. Но её молчание было громче крика.
Неделя третья.
Она научилась бить исподтишка. «Ой, да я же просто хотела помочь!» — при Марке вздыхала она, когда «случайно» выливала мой фирменный соус в раковину. «Ты же не обиделась, детка? У тебя и так ничего не получается, жалко смотреть». Марк хмурился, гладил меня по плечу: «Мама права, тебе бы научиться». По ночам я перечитывала её письма, вдыхала запах чужих предательств и смеялась в подушку. Её оружие стало моим щитом.
Инцидент с вазой.
Фарфоровый лебедь, подарок моей покойной бабушки, разлетелся вдребезги «по неосторожности». «Прости, я же не знала, что это так ценно», — капал яд из её уголков губ. Марк, не отрываясь от новостей, бросил: «Ну и что? Купим новую». В тот вечер я налила ей в чай снотворное, украденное из её же сумочки, и, пока она храпела, пришила к подушке фотографию Николая из Липецка. Утром её крик разбудил весь дом. Больше вазы не били.
Кульминация за завтраком.
Она положила передо мной подгоревший омлет, сладко щебетая: «Маркуша, глянь, твоя жена даже яичницу спалить умудрилась! Я же показывала, как лопаткой водить…» Вилка задрожала в моей руке. Я встала, подошла к плите и, не отрывая глаз от её внезапно побелевшего лица, вылила раскалённое масло в её тарелку.
«Ой, простите, свекровушка, — сказала я, сладко улыбаясь. — Это я по вашим урокам. Неужели не узнаёте?»
Марк заржал: «Ну, мам, ты её совсем замучила своими тренингами!»
Но мы-то с ней видели — в моих глазах танцевали буквы из той самой шкатулки. Её рука дрогнула, и она вдруг закашлялась, будто в горле застрял ком лжи. Больше при Марке она не учила меня «вести хозяйство».
***
Свекровь упаковывала чемоданы молча, с каменным лицом, будто не покидала наш дом, а хоронила его. Её духи смешались с запахом победы — горькой, как пепел. На пороге она обняла Марка, прижала его голову к своей груди, словно он всё ещё был тем мальчиком, который верил, что мама может остановить дождь. Потом повернулась ко мне, и в её глазах вспыхнуло что-то древнее, звериное — страх самки, уступающей территорию.
«Ты победила? — прошипела она так тихо, что только я услышала. — Но помни: сыновья всегда возвращаются к тем, кто их пеленал. А ты… ты для него всего лишь поезд, на котором удобно ехать. Пока не сойдёшь с рельсов».
Марк нёс чемоданы в такси, а я стояла у окна, сжимая в руке смятый листок — тот самый адрес в Липецке. Её последний «подарок», брошенный мне в лицо перед выходом: «Хочешь разрушить мою жизнь? Посмотри сначала на свою. Она ведь даже не спросил, откуда у тебя эти письма».
Месяц спустя.
Марк ездит к ней по воскресеньям. Возвращается пахнущий её пирогами и тишиной. Наши разговоры теперь как старые обои — яркие сверху, а под ними плесень вопросов. Иногда ловлю его взгляд на шкатулке, где лежат письма, и понимаю: он знает. Знает и боится спросить. Мы спим спиной к спине, а между нами вырастает стена из её фраз, кирпичик за кирпичиком: «без тебя», «только я», «никогда».
Сегодня утрой нашла на столе её платок — вышитый, с инициалами. Видимо, выпал из чемодана. Хотела выбросить, но вдруг заметила пятно. Не малиновое варенье, а ржаво-коричневое, въевшееся в ткань. Как кровь.
Звоню Марку: «Твоя мама… она когда-нибудь жаловалась на здоровье?»
Тишина. Потом глухой вздох: «Она просила не говорить тебе. Рак. Третий год».
Трубка выпадает из рук. За окном воет ветер, точно смеясь надо мной. А я думаю о том, как слепа была, не разглядев, что её война — не против меня. Против времени. Против боли. Против собственного тела, предавшего её раньше, чем успел сын.
***
Она умерла в мае. Марк плакал у гроба, а я стояла в стороне, сжимая в кармане тот платок. На поминках ко мне подошёл седой мужчина: «Вы… её невестка? Она просила передать». Конверт пахнет ладаном и старыми обидами. Внутри — ключ от шкатулки и записка: «Проиграла. Но и ты не выиграла. Счастливые не хранят чужих секретов».
Дома открываю шкатулку. Под письмами Николай лежит моя старая записная книжка — та, что пропала в первую неделю её визита. На последней странице, обведённая дрожащей рукой: дата нашего с Марком венчания и пометка: «Прости. Завидую. Хотела бы любить его, как ты».
Марк спит на кухне, уткнувшись лицом в её фартук. А я гашу свет и впервые за год молюсь. Не Богу. Ей. Чтобы где-то там, в ином измерении гнева и тоски, она наконец отпустила сына. И меня заодно.
***
Люба заснула у меня на груди, крошечные пальцы вцепившись в цепочку с ключиком от той самой шкатулки. Марк осторожно поправил одеяло, его рука на миг коснулась серебряного кулона — подарка, который я нашла в конверте после похорон. «Смотри, твой нос сморщился, как у неё, когда сердилась», — засмеялся он тихо, и в этом смехе не было уже прежней натянутости.
Мы не планировали называть дочь Любовью. Но когда врач положил её мне на живот — липкую, кричащую, совершенную — Марк вдруг заплакал. Не рыданиями, а тихо, как дождь по старой крыше: «Она… у неё мамин подбородок». И я поняла: это не капитуляция. Это белый флаг, который мы поднимаем вместе.
Год спустя.
Шкатулка стоит на комоде в детской, теперь в ней — первый срезанный локон Любы, положительный тест на беременность (оказалось, девочки у нас получаются лучше борща) и тот самый платок с пятном. Марк иногда берёт его в руки, задумчиво теребя вышитые инициалы, но не спрашивает. А я не объясняю. Нам больше не нужны слова, чтобы помнить.
Сегодня утром он принёс из почты посылку. Липецкий штемпель. Внутри — деревянная погремушка и письмо от Николая: «Люба всегда хотела внуков. Простите старика, это всё, что осталось от нашего…» Мы сожгли письмо в камине, а погремушку повесили над кроваткой. Пусть звенит.
Вечер.
Люба тычет пальчиком в фотоальбом, где на пожелтевшем снимке молодая женщина в платье с невероятным декольте смеётся, обняв мужчину с лицом бандита и глазами ребёнка. «Ба-ба?» — щебечет она. Марк целует её в макушку: «Да, солнышко. Это бабушка Люба. Она… она учила маму быть сильной».
Я выхожу на балкон, где ветер играет занавесками. Где-то там, в звёздном мареве, наверное, бесится её дух — потому что я всё ещё не умею готовить её ненавистный борщ. Потому что её сын спит со мной в одной постели, а не в её вышитых подушках. Потому что мы счастливы вопреки, благодаря, сквозь.
«Спи спокойно, тёзка», — шепчу я в темноту, и кажется, где-то вдалеке хлопает дверь. То ли вздох, то ли смешок. То ли просто ветер.