Случилось так, что в один день я стала чужой для собственной дочери. Не сразу — постепенно, как опадают листья с дерева. С одной стороны понимаешь: так и должно быть, всё правильно. С другой — больно, страшно, и никак не уложить в голове этот новый порядок вещей.
Я ведь всегда была не просто матерью — я была Настоящей Матерью. Такой, про которую пишут в книжках по воспитанию, которые я сама рекомендую родителям своих первоклашек. «Главное — доверие и открытость», — говорю я им. Пока мои ученики старательно выводят крючочки и палочки в прописях, я рассказываю их мамам о психологии доверия. Двадцать лет в начальной школе — я знаю, как это работает.
Алинке было шесть, когда мы завели ритуал — чай с печеньем и разговоры перед сном. «Расскажи, как у тебя день» — и она рассказывала. Всё рассказывала. Какое облако похоже на динозавра, какие колготки у Маши-задаваки, почему Артём дёрнул её за косичку. Я слушала, кивала, говорила правильные вещи. Диме, мужу, гордо сообщала: «У нас с дочкой настоящая близость. Можешь поучиться». Он только улыбался в ответ и занимался своими таблицами — он бухгалтер, подумаешь.
Алинке исполнилось десять, и мы по-прежнему пили чай. «Мам, а как понять, что ты влюбилась?» Я не стала смеяться, нет-нет. Я сварила какао, достала зефир, и мы говорили о бабочках в животе и о том, как важно различать любовь и влюблённость. Нужно ценить себя, понимаешь? Мы с тобой женщины, мы должны быть умнее.
В тринадцать она пришла с розовой прядью в волосах, и я не стала кричать. Я сказала: «Интересный выбор». И чуть позже мы обсудили, какой цвет ей подошёл бы лучше. Тогда же, помню, сидели вечером на кухне с Димой. «Подростковый возраст — это минное поле, — говорила я ему, помешивая чай. — Главное, чтобы они знали, что им есть куда прийти. Что мы на их стороне».
Шестнадцать лет. Дочь выше меня на полголовы, ходит с таким лицом, будто мир ей должен и не отдаёт. Стандартное подростковое. Но вечерами — всё равно наша традиция. «Мам, Сонька кинула Лёшку, представляешь?» И я киваю, слушаю. Думаю: мы справились. У нас получилось.
А потом был тот вечер. Я проверяла тетради своих второклашек — корявые палочки и нолики, как птичьи следы на снегу. Алина пришла с улицы молчаливая, не сняла куртку в прихожей. Просто встала, прислонившись к дверному косяку.
— Мам, мне надо тебе кое-что сказать.
Голос тихий, но твёрдый. Я улыбнулась, отложила красную ручку. Сколько раз я слышала это начало? «Мам, я разбила твою чашку». «Мам, я забыла сдать работу по биологии». «Мам, я, кажется, влюбилась». Ничего такого, с чем бы мы не справились.
— Я беременна.
Тетради смешались. Поплыли перед глазами в красное месиво. Кухня сделалась вдруг очень маленькой, как коробка, в которой не хватает воздуха.
— Это Максим, — говорила она тихо, глядя в точку за моим плечом. — Нам нужна твоя помощь. Мы хотим оставить.
Оставить. Ребёнка. В шестнадцать. Мысли заметались, как стайка испуганных птиц.
— Родная, — сказала я, и голос не мой, слишком высокий. — Это не... Ты не можешь... Мы должны всё обдумать.
— Я уже обдумала, — сказала она. Так тихо и так взросло, что мне стало страшно. — Мы с Максимом решили. Я просто хотела, чтобы ты знала.
Дима пришёл поздно. Алина уже закрылась в комнате. Я металась по кухне, лихорадочно перемывая посуду, переставляя банки в шкафу, будто это могло что-то изменить.
— Что случилось? — спросил он, разуваясь в прихожей.
— Наша дочь, — зашипела я, чтобы не разбудить соседей за тонкой стеной, — решила стать матерью. В шестнадцать!
Он замер, как тюлень, неловко свесив одну руку с ботинком. Потом аккуратно поставил обувь, повесил куртку. Методичные, точные движения. Наш домашний бухгалтер, наш островок спокойствия.
— Точно? — спросил он, проходя на кухню.
— Сто процентов, — пальцы дрожали, когда я поставила перед ним чашку. — Что будем делать?
Мы разговаривали до трёх ночи. Дима молчал, потом говорил, потом снова молчал. Я плакала, потом злилась, потом снова плакала.
— Неужели нельзя было уберечь? — сказал он в какой-то момент, и меня обожгло стыдом. Ведь я так гордилась нашей близостью. Тонны разговоров, море советов. И вот — результат.
— Сделаем то, что необходимо, — сказал он наконец, сжимая мою руку. — Оградим её от этой ошибки. Потом она поймёт.
Я кивала, уткнувшись в его плечо. Ведь мы взрослые. Мы знаем, как надо. Мы спасаем её будущее.
Утром я постучалась к ней. Она лежала, отвернувшись к стене.
— Мы поговорили с папой, — начала я, присаживаясь на край кровати. — И приняли решение.
Наверное, со стороны всё выглядело нормально. Обычная семья. Обычные заботы. Я проверяла тетрадки. Дима сидел над своими отчетами. Алина ходила в школу.
Но в нашей квартире поселилась тишина. Не та уютная, когда каждый занят своим, а оглушительная, звенящая, забивающаяся в уши, как вата. Процедуру Алина перенесла нормально. Ну, так сказала врач. «Физически всё в порядке». А как там внутри, в душе — доктор не сообщила. Да я и не спрашивала.
Утром после клиники Алина вышла из комнаты с лицом белее мела. Прошла мимо меня, даже не повернув головы, словно я невидимка. Хлопнула дверью ванной. Я стояла с чашкой в руке, и что-то скручивалось внутри, дёргалось. Наверное, совесть. Или беспокойство — называйте как хотите.
— Дочь, давай поговорим, — позвала я, когда она вышла на кухню.
Алина молча достала из холодильника йогурт. Ковырнула ложкой, поморщилась, отставила. Встала, чтобы уйти.
— Алин, — я схватила её за руку. Тонкое запястье, холодные пальцы. — Просто знай, мы с папой... мы сделали это, потому что любим тебя.
Она посмотрела на меня так, что я отпустила её руку. Как на чужую. Как будто я — продавщица в магазине, которая перепутала цену.
— Я иду в школу, — сказала она бесцветно. — У нас контрольная.
А потом дни потекли один в другой, как акварель под дождём. Размытые, бессмысленные. Алина приходила из школы и закрывалась в комнате. Я стучалась, слышала «Да?» и заглядывала. Она лежала, уткнувшись в телефон, или делала уроки. Отвечала односложно: «Нормально». «Да». «Нет». Я мучительно искала темы для разговора. Спрашивала про оценки. Про подруг. «Как там Сонька?» — «Болеет». — «А Лида?» — «Откуда мне знать?»
А главное — она перестала смотреть мне в глаза. Когда раньше я спрашивала о чём-то, она поднимала взгляд — открытый, прозрачный. А теперь смотрела куда-то мимо, в сторону, в стену. Как будто там было что-то интересное. Там ничего не было. Просто обои в мелкий цветочек, которые мы клеили вместе три года назад.
Иногда, проснувшись среди ночи, я слышала, как она плачет. Тихо, глухо. Хотелось встать, пойти, обнять. Сказать — «я здесь, я с тобой». Но что-то останавливало меня. Стыд? Неловкость? Или страх, что она оттолкнёт?
Диме было проще. Он просто отгородился. «Она справится, — говорил он. — Ей нужно время. Это просто гормоны. И вообще, мы поступили правильно». Может, так оно и было. Но отчего тогда сжимался желудок, когда я слышала, как тихо плачут за стеной?
В школе я спрашивала малышей: «Что вы чувствуете, когда вам грустно?» Мы рисовали эмоции. «Вот моя грусть, — показывал Петя, — она синяя и колючая». Я улыбалась, хвалила его. А потом шла домой и не могла найти цвет для своей грусти. Она была какая-то... никакая. Бесцветная. Стерильная. Как в больнице.
Спустя месяц Алина впервые снова заговорила со мной. Не про школу, не про погоду.
— Я его видела сегодня, — сказала она тихо, сжимая ложку над тарелкой супа.
Я замерла. Кто-то словно остановил кадр, нажал на паузу. «Его» — это ведь только одного человека.
— Максима? — спросила я, хотя, конечно, знала ответ.
Она кивнула, глядя в тарелку.
— Он спросил, как я себя чувствую, — её голос звучал почти удивлённо. — Представляешь?
— И что ты ответила?
— Что всё нормально, — она наклонила голову ещё ниже, волосы занавесили лицо. — Хотя это неправда.
Я сжала руки под столом. Не знала, радоваться этому разговору или бояться его.
— Алин, ты же понимаешь... — начала я.
— Он сказал, что не держит на меня зла, — перебила она. — Представляешь? На меня. Как будто я... — она задохнулась, отодвинула тарелку. — Как будто это я всё решила. И выбрала.
— Но ведь ты... вы слишком молоды, чтобы...
— Чтобы что? — она наконец подняла глаза. — Чтобы любить? Чтобы чувствовать? Или чтобы иметь право голоса?
Она вскочила, стул качнулся, чуть не упал. Схватила куртку, хлопнула дверью. Через пять минут позвонила. «Я у Сони. Вернусь к девяти». И отключилась.
А я сидела на кухне, крутила в руках чашку. Та самая, с отколотой ручкой. Алинка разбила её, когда ей было семь. «Мамочка, прости, я не хотела», — плакала она тогда. Я склеила чашку. Трещина осталась, но вроде держалась. До поры.
Дима пришёл поздно.
— Ничего, — сказал он, когда я пересказала наш разговор. — Перебесится. Не первая и не последняя. Тебе ли не знать — ты же с детьми работаешь.
— С маленькими, — возразила я. — Они другие. Они прощают. Они забывают.
— И она забудет, — он налил себе чаю.
— А я? — спросила я вдруг. — Я тоже забуду?
Он посмотрел удивлённо.
— А тебе-то что забывать?
И правда — что? Мы ведь спасли её. Дали ей шанс на нормальное будущее. Оградили от ошибки, которая могла стоить ей... чего? Жизни? Карьеры? Счастья? Я пыталась вспомнить, что говорила себе той ночью, когда мы принимали решение. Но за месяц фразы стёрлись, обесцветились. Остался только её взгляд — отстранённый, пустой. Так смотрят на чужих.
«Прекрати себя накручивать», — сказала я себе и пошла проверять тетради. Работа отвлекала. Заставляла чувствовать, что я делаю что-то правильное, нужное. По крайней мере, своим второклашкам я точно помогала.
Весна затягивалась, как болезнь. То снег, то слякоть, то вдруг солнце — яркое, насмешливое. В такие дни я распахивала окно в классе, и второклашки радостно визжали: «Ура, лето скоро!» Хотелось их обнять — всех сразу, таких пухлощёких, невинных, верящих в чудеса.
С Алиной мы общались теперь в основном записками. «Я задержусь в школе». «У нас родительское в 18:00». «Купи хлеба». Иногда мне казалось, что наша квартира превратилась в вокзал, где мы просто случайно пересекаемся — разные люди, разные поезда. Каждое утро я смотрела, как она собирается в школу. Одевается аккуратно, делает лёгкий макияж. Такая взрослая, непроницаемая. Я больше не знала, о чём она думает.
Выпускной организовывали в их школе с размахом. Родители скидывались, спорили, планировали. «Ресторан «Седьмое небо» снимаем полностью», — говорила мне Сонькина мать, встретив в магазине. А я кивала, хотя думала о другом: пойдёт ли Алина вообще? Захочет ли? Она не говорила про выпускной вообще ничего. Словно это не важно.
— Алина, ты платье выбрала? — спросила я однажды, когда мы столкнулись на кухне.
Она посмотрела непонимающе, так, что мне стало неловко.
— На выпускной, — уточнила я.
— А, — она улыбнулась краешком губ. — Ну да. С Соней ходили. Купили.
— Покажешь?
Она пожала плечами. «Да оно самое обычное». И вышла из кухни, прежде чем я успела ещё что-то спросить.
Дима покачал головой, когда я пожаловалась ему вечером.
— Елена, ну что ты хочешь? Девочке надо пережить. Дай ей время.
Но сколько нужно времени, чтобы забылся тот день, та клиника, тот выбор? Я работала в школе достаточно, чтобы знать: есть раны, которые не затягиваются.
Май выдался дождливым. Но в день выпускного — ясно, солнечно, безветренно. Я вошла в комнату Алины без стука, и тут же пожалела: она стояла перед зеркалом, натягивая платье. Светло-голубое, простое, с рукавами-фонариками.
— Прости, — сказала я, пятясь к двери.
Она застегнула молнию, одёрнула подол.
— Ничего, — она не смотрела на меня. — Уже всё.
Платье было ей велико. Или она похудела? Когда-то я знала её размер наизусть, а теперь…
— Очень красиво, — сказала я.
Она кивнула. Взяла плойку. Начала укладывать волны у лица. Пальцы у неё были тонкие, проворные. Как у меня в юности.
— Помочь? — спросила я.
Пауза. Но потом она кивнула, и я подошла. Взяла расческу, начала бережно выпрямлять длинные пшеничные волосы. Как в детстве, когда она сидела перед зеркалом, болтала ногами и без умолку рассказывала про детский сад. Мне захотелось плакать. Я сдержалась.
— Алин, — сказала я, укладывая локоны, — я хочу, чтобы ты знала. Если тебе плохо… если тебе нужно поговорить… Я всегда рядом. Всегда.
Она молчала. Но и не отодвинулась, и не оборвала. Я взяла невидимку, закрепила прядь у виска.
— Готово, — сказала я и отошла.
В зеркале отражались две женщины. Мать и дочь. Две незнакомки.
— Спасибо, — сказала Алина. Потом, поколебавшись: — Мам, можно я с ночёвкой? У Сони. После выпускного.
Я сглотнула. Но улыбнулась.
— Конечно.
В ресторане мы с Димой сидели за родительским столом. Официанты разносили закуски. Алины я почти не видела — она была с одноклассниками. Иногда мелькало голубое платье, иногда я слышала её смех. Непривычно — она не смеялась так давно.
И тут я увидела его. Максим. Тёмные волосы, серьёзное лицо. Тот самый мальчик, который мог стать отцом её ребёнка. Я застыла с бокалом в руке. Смотрела, как он подошёл к Алине. Как они заговорили. Она кивнула, и они пошли танцевать.
— Это ещё что? — спросил Дима хмуро, проследив за моим взглядом.
— Одноклассники, — сказала я сухо. — Одного выпуска.
Они танцевали. Максим не обнимал её, держал на расстоянии. И всё-таки в их танце было что-то такое, отчего к глазам снова подступили непрошеные слёзы. Понимание? Прощение? Я не знала.
После танца Алина вышла на балкон. Одна. Я посидела минуту, потом поднялась. Дима вопросительно поднял брови.
— Проветриться, — сказала я и пошла за дочерью.
На балконе было прохладно. Алина сидела на скамейке, подтянув ноги. Обнимала колени. В голубом платье казалась совсем девочкой.
— Можно? — спросила я, подходя.
Она кивнула, не оборачиваясь. Я села рядом. Мы обе смотрели на город. Огни, огни, огни.
— Ты в порядке? — спросила я осторожно.
Она повернулась. Неожиданно прямо посмотрела мне в глаза.
— Нет, — сказала она. — Я не в порядке. И ты знаешь.
Я прижала руки к коленям. Ногти впились в ладони.
— Прости, — сказала я. — Я должна была...
— Нет, — она покачала головой. — Ты говорила, что доверяешь мне. Всегда. Каждый день. С детства. А оказалось — ты меня боишься.
У меня перехватило дыхание. Как от удара.
— Я не боюсь тебя, я люблю тебя, — сказала я отчаянно. — Я просто хотела спасти тебя.
— От чего? — она спросила так просто, так бесхитростно, что я не нашлась с ответом.
— От ошибки. От последствий. От... — я запнулась. — От жизни, которая могла сломаться.
— Ты меня не спасла, — она сказала тихо, но отчётливо. — Ты всё забрала.
Она не плакала. Глаза сухие. Лицо почти спокойное. Только губы подрагивали.
— Ты, — продолжила она, и я вдруг поняла, что она давно это продумала, выносила в себе, — всегда хвалилась, что мы с тобой такие близкие. Такие родные. А теперь смотришь, и не узнаёшь свою дочь, да? Потому что я перестала быть удобной. Перестала оправдывать историю, которую ты рассказывала себе.
— Нет, это не...
— Ты ведь у меня даже не спросила, — перебила она, и голос всё-таки дрогнул. — Вы с папой просто решили, как лучше. Как правильно. А меня просто... убрали из этого решения. Вместе с ним. С... — она вдруг прижала ладонь к животу, и что-то оборвалось во мне.
Откуда-то донеслись голоса — дети выбегали на улицу. Кто-то запускал фейерверки. Алина встала.
— Я пойду. Соня ждёт.
Её шаги — лёгкие, быстрые — растворились в музыке. А я осталась на балконе. И впервые за долгие недели позволила себе заплакать.
Июнь выдался душным. Окна нараспашку. В школе детвора сидела, обмахиваясь тетрадками. Учебный год заканчивался. Я раздавала табели, улыбалась родителям, желала хорошего лета. Только вернувшись домой, позволяла себе выдохнуть. Опустить плечи.
С выпускного прошёл месяц. Алина сдала экзамены. Подала документы в три университета. Отец гордился. «Наша умница». А я не знала, кто теперь эта девушка с пшеничными волосами. Вроде моя дочь, а будто чужая. Мы разговаривали — о погоде, о поступлении, о бытовых мелочах. Говорили обо всём, кроме главного. Кроме той раны, которую нанесли друг другу.
Вечером первого дня лета меня снова одолела бессонница. За окном — оглушительные сверчки. Я встала, включила тихую музыку, стараясь не будить Диму. Пошла на кухню. А потом, сама не знаю зачем, свернула в кладовку. Там, на верхней полке хранилась коробка с детскими Алинкиными вещами. Вытянулась на цыпочках, достала.
Пыльная картонная крышка. Старые плюшевые игрушки. Тетрадка с первыми каракулями. Блокнот с наклейками. И там же, в самом углу — крошечная шапочка. Первая, с роддома. Я вцепилась в неё. Такая маленькая, такая хрупкая. И вдруг разревелась — беззвучно, давясь слезами. Плакала о дочери, которая стала чужой. О внуке, которого не будет. О доверии, которое разбила своими руками.
Не знаю, сколько я сидела. Десять минут? Полчаса? Потом услышала шаги и обернулась. В дверях стояла Алина. В длинной футболке, взъерошенная со сна.
— Мам? Ты чего?
Я хотела ответить, что ничего, всё в порядке. Хотела улыбнуться, сказать что-то обыденное. Но не смогла. Только протянула ей этот нелепый клочок ткани. Она посмотрела на шапочку, потом на меня.
— Это мое? — спросила тихо.
Я кивнула. И в этот момент сломалась окончательно.
— Я не знаю, как исправить, — сказала я, давясь словами. — Как все вернуть. Но я… Я просто рядом. И если ты хочешь — мы поговорим. Или просто... посидим.
Она смотрела на меня долго. Потом, помедлив, села рядом на пол. Взяла шапочку. Провела пальцами.
— Думаешь, я была бы хорошей матерью? — спросила вдруг.
Вопрос застал меня врасплох. Я хотела сразу сказать «да». Но потом поняла: за этим вопросом — безвоздушное пространство боли.
— Не знаю, — ответила я честно. — Но я знаю, что ты стала бы ею. Сумела бы. Как учишься всему. Как училась плавать, как научилась… — я спотыкаюсь, — прощать.
Алина ничего не сказала. Просто посмотрела на меня — цепко, прямо, изучающе. Первый настоящий взгляд за долгие недели. И медленно кивнула.
Я знала: доверие не вернуть по щелчку пальцев. Взмахом волшебной палочки. Это дорога — долгая, трудная. И мы только в самом начале. Может, не дойдём до конца.
Но в ту ночь, сидя напротив друг друга посреди раскиданных детских вещей в тесной кладовке, мы сделали первый шаг.
Вот и неизвестно, что было лучше? Оставить или нет...
Не забывайте подписываться на канал, чтобы не пропустить новые истории