Солженицын — это вопль, застрявший в горле эпохи, воплощение бессилия слова перед грубой тяжестью факта. Его проза — не литература, а судорожная попытка выцарапать истину ногтями, но что проку в истине, лишённой изящества? Он пишет, как плюётся: газетными обрывками, канцелярскими формулами, сухим прахом статистики. Его язык — это язык лагерного барака, вытесанный топором, но не отполированный дыханием культуры. Где тут музыка русской речи, эта бесконечная глубина, что превращала даже проклятия Толстого в симфонию? У Солженицына слово лишено плоти — оно костляво, угловато, как скелет, вырытый из мерзлоты советской газеты для устрашения потомков.
Он не писатель, а обличитель с тетрадью доносчика: его фразы — не строки, а протоколы. Вместо крови в них — чернила, вместо ритма — дробь машинописи. Что такое «Архипелаг ГУЛАГ», как не гигантский компендиум газетных клише, нанизанных на колючую проволоку личного страдания? Да, он выстрадал право говорить, но разве страдание оправдывает бездарность? Русский язык у него задыхается, как узник в трюме, — великий, гибкий, метафизический инструмент превращается в лом и кайло, которым автор долбит стену, не замечая, что за нею уже давно абсолютная пустота.
Солженицын — это диагноз. Его стиль (если это можно назвать стилем) — симптом болезни эпохи, где литература стала служанкой идеологии, даже когда борется с ней. Он пишет, как советский чиновник: казённо, тяжеловесно, с упорством человека, уверенного, что истина должна быть некрасивой, чтобы быть правдивой. Но разве Достоевский, этот одержимый пророк, не доказал, что даже ад можно описать так, что слова загорятся, как свечи в кромешной тьме? У Солженицына же тьма остаётся тьмой — сырой, беспросветной, лишённой тайны и смысла.
Его слава — ирония истории. Народ, породивший Пушкина и Чехова, вдруг возвёл на пьедестал того, чьй язык напоминает не живую речь, а казенный перевод с мёртвого языка. Может, в этом и есть высшая справедливость: в мире, где всё стало пропагандой, даже голос свободы обречён звучать как передовица. Но разве не в этом трагедия? Солженицын — не наследник русской литературы, а её могильщик. Он похоронил красоту под грудой документов, словно стыдясь, что она ещё жива.
И потому его книги — не памятник, а надгробный камень. Надпись на нём гласит: «Здесь покоится язык, убитый правдой». Но разве правда, лишённая красоты, — не ложь?