Я продолжаю публикацию глав из книги моего отца, Алексея Ивановича Бороздина (1937-2021), педагога-новатора, работавшего с детьми-инвалидами по своему авторскому методу абилитации через музыку и искусство. В этой книге он сам рассказал о своей жизни, начиная с военного детства в оккупированном немцами Курске, учебы во Львовской консерватории, переезда в Новосибирск и заканчивая работой в Центре абилитации детей-инвалидов в Новосибирском Академгородке.
Предисловия – здесь и здесь.
Начало – здесь.
Предыдущая часть – здесь.
Продолжение – здесь.
В контексте жизни. Львов. Сборы
Мы были на сборах в Любомле в одном из полков Белорусского военного округа.
Леня Фундиллер дневалил. Типичный маменькин сынок, он в первый же день сбежал из солдатской столовой и теперь питается только печеньем из буфета. Вот и сейчас он сидит, развалившись на стуле, жует свой обед, запивая его лимонадом, а я, глядя на его мученья, вспоминаю, как мы с Юрой Березиным приучали его к сухому вину.
Юра жил на первом этаже в квартире напротив консерватории, и там, в домашнем уюте, мы проводили редкие свободные часы. В основном это были субботы, а по субботам к Фуне приезжала его киевская мамочка. В какой-то только ему известный момент Леня выглядывал в окно, а там она уже расспрашивает выходящих из консерватории студентов про своего сыночка. Кто-нибудь из нас выходил на улицу, она тут же набрасывалась на него, ей говорили, что Леня собирался в баню. Она бежала в баню, осматривала голых мужиков, не находила там своего любимого Леню и снова приходила к консерватории, а навстречу ей выходил другой Ленин собутыльник и говорил, что час назад видел Леню с двумя девушкам в Стрыйском парке. Мамочка неслась в Стрыйский парк.
Все-таки жестокие мы в своей юности к нашим родителям, и невдомек нам, что мы тоже когда-нибудь будем бегать за своими деточками! А тогда было весело и непринужденно.
Так вот, Леня жевал печенье и думал о своем, о наболевшем, вроде: «Когда же эта бодяга закончится, сколько можно!?», когда в казарму вошел полковник, педагог с нашей военной кафедры, он же и руководитель сборов. Леня не отреагировал на его появление, хотя по уставу должен был вскочить, вытянуться в струнку, отдать честь и отрапортовать что и как, потому что полковник наш заходил в казарму чуть не каждые пять минут.
Пользуясь тем, что в полку проходят сборы студенты консерватории, полковое начальство просило нашего полковника, чтобы мы подучили их солдат строевым песням (большей частью здесь служили ребята из среднеазиатских республик), обещая упростить прохождение службы, но наш полковник, наоборот, поставил себе цель сделать из нас полководцев вроде Александра Македонского или Александра Суворова. И полковое начальство невзлюбило нашего полковника.
Полковник прошел вглубь казармы. Вглубь – это довольно далеко, потому что это была вовсе не казарма, а бывший ангар времен Великой Отечественной войны, а мы занимали в нем небольшой уголок; в задумчивости вернулся и подошел к Фундиллеру.
- А не сыграть ли нам партийку-другую в шахматы, студен Фундиллер? – спросил он.
- Я готов, товарищ полковник, все равно делать нечего, - ответил Фундиллер.
- Раскладывайте, студент Фундиллер.
- Сегодня ваша очередь, товарищ полковник.
- Чур, я белыми.
- Сегодня моя очередь белыми, товарищ полковник.
- Ах да! Извините, я забыл, - сказал полковник, недовольно поежившись, но фигуры на доске расставил.
Мы заходили в казарму, выходили из казармы, о чем-то спорили, что-то обсуждали – одним словом, жили уже привычной солдатской жизнью, а полковник с Фундиллером играли в шахматы, ничего вокруг не замечая.
Смотреть на полковника, играющего в шахматы, было очень приятно. Форма сидела на нем отменно, фуражка была как бы вылита вместе с головой из такого крепкого металла – хоть сейчас на постамент! Особо трогательно выглядел бугорок от его темечка на тулье фуражки. Казалось, полковник наш появился на свет вот так сразу пятидесятилетним офицером, потому как, глядя на его идеально законченную фигуру, трудно было представить, что был он когда-то мальчиком, тайно покуривал и отец порол его за двойки по русскому языку.
За шахматной доской он стоял во весь рост, широко расставив ноги и упершись руками в стол так, что со стороны казалось – перед нами величайший стратег, обдумывающий предстоящую битву с коварным противником, имеющим подавляющий перевес в живой силе и технике, неуемное бесстрашие и вызывающую наглость! А противника этого приказано разбить, разбить во что бы то ни стало, а сил и средств у него маловато, обозы отстают…
Иногда он отходил от стола и мерно шагал по казарме; папиросу «Герцеговина Флор» держал между большим и указательным пальцем левой руки, на лице – глубочайшая озабоченность происходившим сражением.
Мы с Толиком были на спортивной площадке, когда из казармы выскочил полковник, крича в открытую дверь:
- Двое суток гауптвахты, студент Фундиллер, двое суток! – и быстро зашагал в сторону штаба полка.
Медленно, вразвалочку, руки в карманы, вышел Фундиллер. Он подошел к нам.
- Слышали, полковник влепил мне двое суток? – тихо сказал он.
- Слышали, а за что?
- Я ему две партии сдал.
- Нарочно?
- Ну да! Я хотел порадовать его, но товарищ полковник не понял своего счастья, взбесился, затопал ногами, выбежал из казармы, снова забежал, а я ведь дневальный, ну и не подал команду «Смирно, и так далее», он прицепился и теперь вот помчался к полковому начальству просить, чтобы меня посадили к нам на гауптвахту, своей-то у нас нет.
- Не берите вы себе в голову всякую чепуху, студент Фундиллер, поупражняйтесь лучше со штангой, вам нужно накачивать мышцы, сборы все равно когда-нибудь кончатся, а впереди веселая жизнь офицера запаса, - улыбаясь, говорит Толик.
- Жизнь, полная неожиданностей, - добавляю я.
- И поверь, не всегда эти неожиданности будут неприятными, будет немало и хорошего, - говорит Толик.
- Одни женщины чего стоят, - говорю я.
- Насчет женщин я скажу так: чем больше их имеешь, тем больше хочется, - с апломбом говорит Толик, - тут главное, чтобы до женитьбы не сразу дошло, женитьба резко сокращает количество, а это обидно.
- Ты, Фуня, как, сотню-другую потянешь? – спрашиваю я.
- Если честно, у меня пока не было ни одной, но если родина прикажет, почему бы и нет? – говорит Фундиллер и подходит к штанге. На штанге нет блинов, он легко поднял пустой гриф, но, подержав его несколько секунд над головой на вытянутых руках, слегка пошатнулся и неловко бросил штангу через голову назад. Гриф жалобно звякнул о землю.
- Что-то треснуло у меня в спине, - сказал он.
- Что-то серьезное? – спросили мы.
- Непонятно, - ответил Леня, двигая плечами туда и сюда, - да все нормально, успокойтесь, - он опять подвигал плечами.
- Ну, нет, так не пойдет! Тебе срочно нужно в санчасть, пусть тебя посмотрят, а вдруг что-нибудь с руками, кто тогда вместо тебя всю жизнь на пианино играть будет? – смеется Толик.
- Со штангой не шутят, студент Фундиллер, - говорю я голосом полковника, - вы ведь до сегодняшнего дня, насколько мне известно, а мне, уж поверьте, известно многое, своими изнеженными ручками тяжелее ложки украинского борща ничего не поднимали? Поэтому приказываю: студент Фундиллер, в медсанчасть шагом марш!
Фуня морщится, но вокруг скукотища, минутные стрелки на часах стоят как привязанные, и ради хоть какого-то развлечения, мы все трое весело шагаем в санчасть.
В санчасти полка душно и пусто и только двое дежурных курсантов со змейками в петличках сидят на кушетке и ведут нескончаемую беседу о бабах. На наш приход они поначалу не обратили внимания, но когда я доложил, что студент Фундиллер повредил себе спину, поднимая штангу (!), вскочили, раздели Леню до пояса, уложили на кушетку лицом вниз, включили кварцевую лампу, наставили ее на спину больного и продолжили прерванный разговор.
Толик ушел в казарму, а я сидел на завалинке санчасти и ждал конца процедуры. Я долго сидел, как вдруг раздался звук упавшего тела! Звук этот, дорогой читатель, не спутаешь ни с каким другим, ни с упавшим мешком картошки, ни тем более с бревном! Оказалось, это Леня упал с кушетки. Перегретый лампой, он, весь красный, почти без сознания, лежал на полу. Курсанты засуетились, дали ему понюхать нашатырного спирту, а когда он начал приходить в себя, помогли одеться и выписали освобождение от службы на двое суток по состоянию здоровья.
Фуня взял бумажку, и мы тихонько пошли в казарму. Я участливо поддерживаю его под руку, а по плачу наперерез нам быстро шагает полковник.
- Двое суток ареста, студент Фундиллер, двое суток, - кричит он, рассчитывая, что его слышат офицеры полка, идущие и бегущие в разных направлениях. – Полк упирается и не хочет пускать наших нарушителей дисциплины на свою гауптвахту! Видите ли, им хочется, чтоб мои студенты научили их солдат петь строевые песни, а запрошенных мною вертолетов, танков и бронетранспортеров не дают, я иду звонить в округ!
Мы подходим к нему, Леня молча вытаскивает из кармана бумажку и подает полковнику. Тот берет ее и читает:
- «Студента Фундиллера Л.А. освободить от службы на двое суток по состоянию здоровья»?! – от ярости он даже взвизгивает и подпрыгивает на месте, он не верит своим глазам: когда успел? Кто посмел дать?! – эти и другие мысли, обида в том числе, буквально раздирают его черепную коробку. Лицо его напрягается и краснеет; такое напряжение можно увидеть разве что на лице у сапера, держащего в руках мину неизвестной марки, только что вынутую из земли.
- «Освободить от службы на двое суток по состоянию здоровья», - снова и снова читает он, как будто в этом незамысловатом тексте кроется важная вражеская шифровка. – Ну, евреи! – цедит он сквозь зубы, уходя в сторону нашей казармы.
После этого случая полковник очень быстро дал нам понять, что шутки с ним плохи, и уже на следующее утро объявил марш-бросок на пять километров с полной выкладкой! С нескрываемой иронией он наблюдал за нами из армейского газика, как мы, скрипачи, виолончелисты, баянисты и вокалисты, при тридцатиградусной жаре, обливаясь потом, полтора часа тащили на себе вещмешки, автоматы и пулеметы, а в конце броска только что не на четвереньках входили в ворота нашей части.
Дальше больше. Теперь каждый день он занимал нас тяжелейшими испытаниями на выносливость, придумывая все новые и новые военные игры и почти каждый день стрельбище. Нажав на руководство полка звонком в военный округ, он получил-таки три бронетранспортера, разработал план наступления на гипотетического противника, и мы целый час трусцой бежали за броневиками с автоматами наперевес, оглашая безлюдное поле хлипкими криками «ура». Хорошо, что водители этих машин оказались нормальными ребятами и вели их очень медленно, за что получили потом от нашего полковника выговор, но солдатики эти, видя, как полковник (!) командует двадцатью очкариками, откровенно издевались над ним:
- Товарищ полковник, во-первых, у нас лимит, мало бензина, а завтра учения с соседним полком, а в-третьих – тут же пересеченная местность, мы едем три километра в час, даже меньше, почитайте наш устав!
Время на сборах тянулось, как плохая резина. Мы считали дни и часы, сколько там еще осталось служить, некоторые ребята от невыносимой тоски писали на руке химическим карандашом будущий день как бы уже прошедший, но и это не помогало.
С первого дня сборов нас, 23 музыкантов, разделили на три отделения, командирами отделений назначили трех сержантов из полка. Сержанты жили с нами в казарме, они составляли графики учений, стрельб, ходили с нами в атаку, бросали гранаты, строчили из пулеметов. Им оставалось служить полтора месяца, как «старички» они вели себя свободно, на ночь, вопреки уставу, уходили в городок Любомль к своим кралям, возвращались к утру. К нам относились по-разному: Мирзоян доброжелательно, Потешкин равнодушно, а вот сержант Рафальский не то чтобы презрительно, но как-то уж очень свысока.
Мы быстро подружились с ними, рассказывали им о наших студенческих похождениях, они нам о своих, солдатских. Особенно в этом отличался Рафальский. Чуть не каждый день, захлебываясь громким смехом, показывая здоровый розовый рот с ровными красивыми зубами, рассказывал, как он два года назад, будучи рядовым, ночью привязал своего сержанта к кровати и как потом вся рота потешалась над ним.
И все-таки, хоть нудно и медленно, но дни проходили за днями. Между занятиями мы ходили в столовую, висели на брусьях, выслушивали полковничьи рассказы о его военных подвигах, и, как все на этом свете проходит, подошел и долгожданный конец сборам, послезавтра мы едем по домам.
В предпоследнюю ночь я дневалил с 24-х до 4-х утра. Рафальский пришел с гулянок в половине четвертого, грохнулся на койку и тут же уснул. В углу казармы валялись куски каких-то веревок и канатов. Я выбрал веревку подлиннее, тихонько подошел к спящему Рафальскому, привязал его к кровати, сдал свое дежурство Малиновскому и пошел спать.
Утром зазвучал сигнал побудки, Рафальский дернулся, автоматически крикнул спросонья:
- Подъем, трах-тибидох! – опять дернулся, охнул, открыл глаза, вокруг его кровати стояли двадцать три музыканта и не скрывали своего веселья…
Потом он целый день всматривался в наши лица, пытаясь угадать обидчика. Меньше всего он грешил на меня (видимо, из-за моего неатлетического сложения), но когда на следующий день мы сели в машину, чтобы ехать на вокзал, Малиновский незаметно кивнул в мою сторону, но Рафальский, глядя на мое невинное лицо, ему не поверил…
Я уже говорил, что полковое начальство невзлюбило нашего полковника, но мы, будущие музыканты, приняли просьбу заместителя полка по политчасти майора Тимофеева близко к сердцу и с первого дня наших сборов каждый вечер разучивали строевые песни с его солдатами. Сначала это были репетиции на задворках нашей казармы, но постепенно они перешли на плац, и мы с удовольствием отмечали интерес обитателей полка, приходивших послушать и посмотреть, как преображаются их солдаты, как загораются их глаза во время этих репетиций.
В последний день нашего пребывания в полку, на разводе мы продемонстрировали полковому начальству, на что способны их солдаты, если с ними поработают талантливые музыканты.
Впервые с плаца неслись солдатские песни, как из хорошего репродуктора!
Надо признать, редко кто радуется жизни так искренне, как военные люди. Лица командиров светились неподдельной радостью и гордостью за своих солдат, за свой полк, за самих себя, в конце концов! Получился настоящий военный праздник, и не было здесь равнодушных, все были счастливы на трибуне – и командиры, и их жены, и дети, а о солдатах нечего и говорить!
Командир части по громкоговорителю искренне поблагодарил нас за помощь, сказал он спасибо и нашему полковнику, из чего выходило, что их полковник был намного умнее нашего.