4 июня 1972 года в красном бадлоне, вельветовом пиджаке и джинсах сидел на ступенях ленинградского аэропорта с выездной визой поэт Иосиф Бродский, будущий лаурет Нобелевской премии по литературе. Он курил. В чемодане лежала водка для Одена, сборник стихотворений Джона Донна и пишущая машинка. Бродский ещё не знал, хотя и догадывался, что больше домой не вернется.
Такого не бывает
10 мая Бродскому позвонили в 11 утра. Мужской голос попросил позвать к телефону И.А. Бродского. «Кто говорит?» — уточнил поэт. Ответили: «Это из ОВИРа <..> Не могли бы вы зайти к нам сегодня в удобное для вас время?». ОВИР — отдел виз и регистраций.
«К кому?» — уточнил Бродский. Голос ответил: «Моя фамилия Пушкарев». Положив трубку, Бродский повернулся к американским славистам Карлу и Эллендее Проффер, находившимся у него в гостях, и несколько раз растерянно повторил: «Такого не бывает».
Вечером того же дня Иосиф Александрович пошел по адресу Желябова, 29. Обстоятельства разговора, случившегося с ним там, он описал довольно подробно:
— Садитесь.
Я сел.
— Так вы собираетесь ехать в Израиль?
— Нет. С чего вы это взяли?
— Но вы же получали вызов?
— Да. Полгода назад. Даже целых два.
— Почему вы их не реализовали?
— К тому слишком много причин.
— Какие же?
— Перечислять все будет слишком долго.
— Но например.
— Например: я — русский литератор.
— А еще?
— Слишком много.
— Может, вы сомневались, что вам разрешат выезд.
— И это тоже. Хотя это далеко не первая и далеко не последняя из причин.
— А мы вот тут получаем письма от лиц, приславших вам вызов, которые прислали вам вызов. Они считают, что мы вам чиним препятствия, и взывают к нашей гуманности. Что мы должны им ответить?
— То, что я сказал. Или все, что хотите.
— Ну вот что, Бродский. Мы предлагаем вам немедленно подать все бумаги в трехдневный срок. Мы выделяем вам человека, который будет заниматься вашим делом. Если вы подадите бумаги к пятнице (разговор происходит в среду вечером), мы быстро дадим вам ответ. Впоследствии у нас наступит горячий период. То есть отпуска и проч.
После этих слов я не то чтобы лишился дара речи, но некоторое время молчал. Потом сказал: «Да. Согласен». «Отлично, — сказал Пушкарев (по возрасту, повадке и качеству ткани — полковник, не ниже). — Мы выделяем вам специального человека, к<ото>рый будет заниматься вашими делами» (жест в сторону женщины). «Сейчас она даст вам все необходимые анкеты и проч. Если у вас возникнут затруднения, дайте наш телефон».
Затруднений не возникло. С<оюз> П<исателей> в течение 15 минут выдал мне характеристику (которой я добивался раньше 6 месяцев, чтобы поехать в ЧССР и Польшу). Характеристика оказалась замечательной. С такой характеристикой надо идти в мавзолей ложиться, а не в Израиль ехать. Так же было и со всеми остальными бумагами. 12 <мая> я их сдал. 18<-го> в два часа дня раздался звонок, дама из ОВИРа сообщила, что разрешение на мой выезд получено. На сборы давалось 14 дней. Я добился 18.
Кем был в ту пору Иосиф Бродский? По сути, существовало два разных Иосифа. Один – тот, кем поэт хотел казаться, на том месте, которого он заслуживал по своим внутренним ощущениям. Другой – тот, кем поэт являлся на самом деле, в объективной реальности, среди людей, которым подчас было всё равно на наличие или отсутствие у него поэтического дара. Бродский мыслил себя и чувствовал первым поэтом страны. Между тем, эту его роль подтверждали лишь в узком кругу зарубежных исследователей и советских диссидентов. Летом 1971 его приняли, например, членом-корреспондентом в Баварскую академию изящных искусств. Бродский стабильно печатался в зарубежных сборниках.
Его признание в Советском Союзе оставалось гораздо более скромным. Бродского не публиковали. Он не состоял в Союзе писателей (шутил об этом «Отчего я, суч*а Муза, / До сих пор не член Союза»). О запрете своей книги стихотворений Бродский писал Гранину: «Я не собираюсь поднимать гвалт вокруг этого дела. До сих пор я – так или иначе – обходился без изобретения Гутенберга. Амбиций не имею никаких».
Но всё же кое-какая амбиция у него имелась. Бродский не хотел уезжать из страны. Бродский надеялся иметь возможность уезжать – и возвращаться. Его теснила советская система, он воспринимал себя гораздо шире ее замкнутых границ. Говорил, что уехать стоит хотя бы по одной причине: если останется, вся жизнь до конца будет предсказуема. Желание Бродского уехать им транслировалось довольно активно. О нем знали все. Почему же Бродского не устраивал Израиль? Дело в том, что эмиграция в Израиль предполагала лишение советского гражданства. Уезжать насовсем Бродский вовсе не собирался.
Политическое и поэтическое
Существует несколько версий того, почему Бродского всё же попросили уехать. Первая – его в некотором роде скандальный статус, его известность на Западе и его нежелание вписываться в советскую действительность. Вторая – визит президента Никсона, к которому Ленинград надеялись очистить от нежелательных лиц. Третья – планируемый брак Бродского с американской гражданкой Кэрол Аншютц. Писательница Лидия Гинзбург упоминала об этом так: «И. Бродский завел в свое время роман с К. Он хотел жениться на американке с тем, чтобы ездить туда и оттуда. Ему объяснили, что это не пройдет».
Точные причины высылки Бродскому (и никому, в общем-то) не объяснили. Посоветовали лишь паковать вещи. Сам поэт, всегда в жизни избегавший статуса жертвы (даже о своей фактической ссылке в деревню он упоминал, как о лучшем и самом плодотворном времени в жизни), и в этой истории не драматизировал события. Но в обстоятельствах отъезда волей своей величины оказался замешан еще один поэт, главный враг Бродского – Евгений Евтушенко.
Евтушенко недавно вернулся из командировки по США. На границе у него изъяли часть вещей. В попытке их вернуть Евтушенко позвонил своему покровителю в рядах КГБ – Филиппу Бобкову. В кабинете у Бобкова Евтушенко, возмущаясь по поводу участи поэтов, существ ранимых, заговорил с ним и о Бродском. Тот раздраженно ответил: «Давайте бросим на эту тему говорить, потому что он опять написал письмо в Америку и сказал, что хочет уехать, и мы приняли решение, чтоб он уехал, – уже надоел всем».
Можно, вероятно, посчитать, что отъезд Бродского был в некотором смысле политическим – и что он стал жертвой своих политических взглядов. Но сам Иосиф Александрович не воспринимал изгнание с таких позиций. Напротив, от политики он прямо дистанцировался. Говорил: «Я поэт, а не мятежник. Политических стихов я не пишу». Прощаясь с Родиной, замечал: «Я здесь ничего не сделал плохого. Я писал стихи».
Письмо Брежневу
В день своего отъезда Бродский написал письмо Леониду Брежневу. Тоже – не политическое письмо, а скорее частное. Поэт даже не хотел его публиковать, настаивая, что содержание письма предназначено только Брежневу. На предложения опубликовать отвечал: «Это касается только Брежнева и меня».
Уважаемый Леонид Ильич,
покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому. Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика – в том качестве, в котором я до сих пор и выступал.
Смею думать, что работа моя была хорошей работой, и я мог бы и дальше приносить пользу. В конце концов, сто лет назад такое практиковалось. Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык – вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны.
Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас. Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге.
Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота – доброта. От зла, от гнева, от ненависти – пусть именуемых праведными – никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг-другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы их еще усложнять. Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу.
Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.
Естественно, в конце концов письмо опубликовали – лишь в 1989 году, с разрешения автора.
***
Самолет с Бродским приземлился в Вене. Там его встретил Карл Проффер. Бродский отвез Одену водку. Разместился в Америке. Начал там жить и работать. Написал еще очень много стихотворений. В 1987 году получил Нобелевскую премию по литературе.
В Советский Союз Бродский никогда не вернулся. Он умер в США, а похоронили его на венецианском кладбище Сан-Микеле. На могильной плите написали строку из элегии Проперция – Letum non omnia finit. В переводе на русский: Со смертью не всё кончается.
Себя Бродский всегда определял так: «Я русский поэт, английский эссеист и американский гражданин».