Найти в Дзене
Журнал "Костёр"

Из дневников Александра Шмемана.

Четверг, 7 ноября 1974 Вчера в Нью-Йорке. Завтрак с о. Кириллом Фотиевым. Радио «Свобода»: проводишь там полчаса, но погружаешься зато в типично эмигрантскую атмосферу, сотканную из страха, сплетен, недоброжелательства и твердокаменной «правоты». Трагедия эмиграции, прежде всего, конечно, в выпадении из времени и потому – остановке времени. Как замирают люди с открытым ртом и поднятыми руками, когда останавливают фильм. Рот и руки и вся поза выражают движение, а на самом деле все неподвижно и окаменело. Это окаменение во всем – в спорах о «русскости», в «национальных организациях», потому что оно в самом сознании. Поэтому эмиграция реакционна по самой своей природе. Не участвуя в реальной жизни страны, народа, культуры, она может только «реагировать», но реакция эта, определенная изнутри этим отрывом, мертворожденная, иллюзорная. Все это я почувствовал, если не осознал… Вторник, 12 октября 1976 Встречи, разговоры, звонки. Мне надоело жаловаться самому себе, но факт остается фактом. В

Четверг, 7 ноября 1974

Вчера в Нью-Йорке. Завтрак с о. Кириллом Фотиевым. Радио «Свобода»: проводишь там полчаса, но погружаешься зато в типично эмигрантскую атмосферу, сотканную из страха, сплетен, недоброжелательства и твердокаменной «правоты». Трагедия эмиграции, прежде всего, конечно, в выпадении из времени и потому – остановке времени. Как замирают люди с открытым ртом и поднятыми руками, когда останавливают фильм. Рот и руки и вся поза выражают движение, а на самом деле все неподвижно и окаменело. Это окаменение во всем – в спорах о «русскости», в «национальных организациях», потому что оно в самом сознании. Поэтому эмиграция реакционна по самой своей природе. Не участвуя в реальной жизни страны, народа, культуры, она может только «реагировать», но реакция эта, определенная изнутри этим отрывом, мертворожденная, иллюзорная. Все это я почувствовал, если не осознал…

Вторник, 12 октября 1976

Встречи, разговоры, звонки. Мне надоело жаловаться самому себе, но факт остается фактом. В этой постоянной спешке, в этом, сто раз в день, повторяемом вопросе секретарши: «Father, when can you see…?» – никакая работа невозможна. А все попытки найти выход – бесплодны. That's the way it is. Евангелие сегодня (Мученикам): «Терпением вашим спасайте души ваши».
Ясные, лучезарные, холодные осенние дни.
Начало «ложной религии» – неумение радоваться, вернее – отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия. Нельзя знать, что Бог
есть, и не радоваться. И только по отношению к ней – правильны, подлинны, плодотворны и страх Божий, и раскаяние, и смирение. Вне этой радости – они легко становятся «демоническими», извращением на глубине самого религиозного опыта. Религия страха. Религия псевдосмирения. Религия вины: все это соблазны, все это «прелесть». Но до чего же она сильна не только в мире, но и внутри Церкви… И почему-то у «религиозных» людей радость всегда под подозрением. Первое, главное, источник всего: «Да возрадуется душа моя о Господе…». Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает.
Чувство вины, морализм не «освобождают» от мира и его соблазнов. Радость – основа свободы, в которой мы призваны «стоять». Где, как, когда извратилась, замутилась эта «тональность» христианства или, лучше сказать, где, как и почему стали христиане «глохнуть» к ней? Как, когда и почему вместо того, чтобы отпускать измученных на свободу, Церковь стала садистически их запугивать и стращать?
И вот идут и идут за советом (сегодня – с 7.30 утра, а сейчас десять: исповедь, разговор, разговор, разговор – итого четыре человека с проблемами, не считая просьб о встречах на будущее). И какая-то слабость или ложный стыд мешают сказать каждому: «Никаких советов у меня нет. Есть только слабая, колеблющаяся, но для меня несомненная радость. Хотите?» Не хотят. Хотят разговоров о «проблемах» и болтовни о том, как их «разрешать». Нет, не было большей победы диавола в мире, чем эта «психологизация религии». Доказательство: все что угодно есть в психологии, одно в ней абсолютно невозможно, немыслимо и недопустимо:
радость.

Суббота, 28 мая 1977

<...>Туман рассеивается от солнца, а не от того, что его обсуждают.

Понедельник, 16 января 1978

Кончил «Живые лица» Гиппиус. Нет, все-таки по-своему замечательная книга. Чтобы остаться в той же, так всегда меня интересующей, атмосфере, перелистывал «Неизданные письма» Цветаевой. Всегда страшная к ней, к ее беззащитности жалость. А вместе с тем сильное отталкивание от всего ее стиля и тона. Мне не по душе вечный ее напролом. А также постоянная игра словами, ее, хотя и действительно потрясающий, но мне как бы подозрительный, «словесный дар», чуть ли не какая-то поэтическая «глоссолалия». Я понимаю теперь, что это же самое меня отталкивает в раннем (да и не только раннем) Пастернаке. Ее искусство не имело в себе смирения, настоящего, Божественного смирения. Она словом «владела», над ним «владычествовала», как именно владычества хочет она и над своими корреспондентами. Она им целиком, без остатка отдается, но с тем, чтобы они не только так же отдались ей, а изнутри ей, ее любви, ее «напролом» подчинились. И, однако, какая во всем этом жалость, как ее бесконечно, безмерно жалко.
Искусство
самоутвержденья, искусство – власть над словом, искусство без смирения. В другом «регистре» – это также Набоков. И потому искусство таланта (который все может), а не гения (который «не может не…»). В Набокове, может быть, и был гений, но он предпочел талант, предпочел власть (над словами), предпочел «творчество» – служению. Кривая таланта – от удачи к неудаче («Ада», поздний Набоков, которому так очевидно нечего больше сказать, ибо все возможные – в его таланте – удачи исчерпаны). Гений, даже самый маленький, ибо гений совсем не обязательно «огромен», – от неудачи к удаче (по-настоящему чаще всего – посмертной, ибо требующей отдаления или даже, по «закону» или «пути зерна», – смерти и воскресения…). В Цветаевой гения, пожалуй, и не было. Но был огромный талант, и отсюда – психология всесилия, вызова, требования, самоутверждения (не как человека, а как поэта), бескомпромиссности (утверждения несомненной правды своего искусства при слепоте к «искусству правды»). Цветаева любила в себе свою «стопроцентность», «жертвенность», «безмерность» и, в сущности, не признавала за собою – поскольку абсолютно отождествляла себя, и, наверное, справедливо, с поэтом в себе – никаких недостатков. И потому виноваты (в ее тяжелой жизни, в невозможности из-за этого творить и т.д.) всегда были Другие. В отличие от Блока, от Ахматовой, она – человек без чувства вины или ответственности (кроме как за правду своего искусства, его подлинности, а не «подделки»). Те берут на себя – Россию, мир, революцию, грехи и т.д., Цветаева – нет. Поэтому Блок, Ахматова, даже погибая, побеждают, преображают своим творчеством тьму и хаос. Цветаева гибнет пораженная. В трагедии Блока, Ахматовой, Мандельштама – есть торжество. В гибели Цветаевой – только ужас, только жалость, победа бессмысленной «Елабуги». А Набоков, тот даже не «гибнет». Его гибель – это тот мертвый свет, который навсегда излучает его искусство.

Среда, 18 января 1978

Продолжаю читать письма Цветаевой. И отказываюсь от позавчерашних «рассуждений». Только жалость, только ужас от этой замученной жизни…

Понедельник, 13 февраля 1978

Вот и последний вечер, последний закат в Каире. И, как всегда, в душе – дымка грусти… Когда приезжаешь – считаешь дни до отъезда. А потом – как если бы все это – город с его непередаваемой атмосферой, люди, освещение – «пропитывает» собою душу… Я не хотел бы здесь жить. Я не люблю «Востока». Здесь с особенной силой чувствую, до какой степени Запад – моя родина, мой воздух. Рим, не говоря уже о Париже, мне духовно ближе, чем Афины, Стамбул, Палестина и, вот теперь, Каир и Египет. Я не верю в «восточную» мудрость, якобы недоступную Западу. И все-таки чувствую здесь прикосновение к чему-то важному и глубокому. Все-таки какая-то «мудрость» есть. Может быть, это сочетание бесконечной древности с детским восприятием сейчас, которого больше совсем нет у западного человека. Здесь есть время, на Западе его, пожалуй, больше нет. Здесь человек порабощен извне – но свободнее изнутри. На Западе он свободен извне, но порабощен всегда давящей его заботой. Здесь – «страшно» политически, но не страшно с людьми. На Западе – политическая security, но люди раздроблены, одиноки и им страшно друг с другом. Все это, возможно, поспешные обобщения. Не знаю, может быть… Но чувство такое, что нищая старуха в черных лохмотьях, просящая на тротуаре милостыню, не отрезана, как на Западе, от других людей. Она остается членом, частью общества. На Западе, где общество не органично (особенно в Америке), каждый все время делает нечеловеческие усилия, чтобы «держаться на поверхности», не утонуть, и это и есть забота. Там нужны деньги или успех. Или вернее – деньги как успех…
Но что будет с этим «Востоком», уже сдающимся, уже сдавшимся – изнутри – Западу? Был в гостях сегодня у «буржуазии» – доктора, профессора… И в них уже неудержимо проглядывает карикатура…

Понедельник, 17 апреля 1978

В пятницу вечером – Похвала Богородицы. В субботу – службы, а между службами ежегодный кошмар: налоги… Вчера после Литургии проехались с Л. в Wappingers Falls [к Ане]. Завтракали по дороге в каком-то family restaurant. Пожилые пары. Воскресная тишина. За окном – весной светящиеся холмы, деревья. Всегдашняя радость от прикосновения к самой жизни. Может быть, усиленная тем, что в субботу провел некоторое время со студентами других православных семинарий – греческой, украинской, тихоновской. Эти подрясники, бороды, поклоны, вся эта игра в религию чем дальше, тем больше меня отвращают. Подделка, фальшь, да еще пронизанные страхом, неуверенностью… Бедные мальчики. Не в том трагедия христианства, что Христос проповедовал Царство Божие, а явилась Церковь, нет – ибо она для того и «явилась», чтобы возвещать и являть Царство Божие «дондеже приидет», а в том, что она стала самоцелью, перестала быть «явлением», то есть оторвалась от Царства Божия, и сакральность ее перестала быть эсхатологической. Спорят о «штепселях» и «подводке», «проводах», но не о том свете, для которого они только и существуют…
Перечел в эти дни «Жизнь Тургенева» Б. Зайцева. Неискоренимая любовь к XIX веку, как русскому, так и западному. Это эпоха, мне кажется, когда, с одной стороны, в первый раз забрезжил опыт, идея, желанье
полноты (плод христианства) и когда, с другой стороны, полнота эта стала трещать по всем швам и распадаться. Наш век живет уже отказом от полноты, бегством каждого в свое – маленькое, ограниченное и потому «негативное», живет, иными словами, редукциями.
Пафос нашей эпохи –
борьба со злом – при полном отсутствии идеи или видения того добра, во имя которого борьба эта ведется. Борьба, таким образом, становится самоцелью. А борьба как самоцель неизбежно сама становится злом. Мир полон злых борцов со злом! И какая же это дьявольская карикатура. Неверующие – Тургенев, Чехов – еще знали добро, его свет и силу. Теперь даже верующие, и, может быть, больше всего именно верующие, знают только зло. И не понимают, что террористы всех мастей, о которых каждый день пишут газеты, – это продукт вот такой именно веры, это от провозглашения борьбы – целью и содержанием жизни, от полного отсутствия сколько бы убедительного опыта добра. Террористы с этой точки зрения последовательны. Если все зло, то все и нужно разрушить… Допрыгались.
Пишу это (восемь часов утра), а за окном масса маленьких чистеньких, светловолосых детей идут в школу. В каком мире им придется жить? Если бы еще их заставляли читать Тургенева и Чехова. Но нет, восторженные монахини научат их «бороться со злом» и укажут врага, которого нужно ненавидеть. Но никто не приобщит их к знанию
добра, не даст услышать «звуков небес» лермонтовского Ангела. Того звука, про который Лермонтов сказал, что он «остался без слов, но живой». Звук, который один, в сущности, и дает «глубину» нашим «классикам»…

Пятница, 21 марта 1980

В аэроплане над Америкой, на пути в Сиэтл и затем завтра – на Аляску…
В среду читал – с волнением – второй диалог Сартра в «Nouvel Observateur» – об его отречении от марксизма, от «левацкого», его настойчивые повторения: первично в жизни
братство и т.д. А вчера, ужиная у Connie Tarasar, узнал по телевидению, что он при смерти, в Париже. Мало кто во французской «интеллигенции» меня так раздражал, как Сартр. Но есть своеобразное величие в этом (иначе не назовешь) раскаянии: «Нет, я так больше не думаю», «Я ошибался».
Американская предвыборная кампания. Победы, все время, Картера и Рейгана. Ужас «Нью-Йорк таймс»: такие, казалось бы, ничтожества, примитивы… А вот, думается мне, голосуя за них, люди голосуют за что-то
твердое, неизменное, вечное – что оба эти «ничтожества» представляют, в отличие от «блеска» и, главное, «современности». На наших глазах разоблачается дешевка «либерализма», «новизны», «риторики», сочетаемых неизменно с оппортунизмом. Из-за нечувствия этого садятся в калошу «эксперты»… В Картере и Рейгане, сколько ни были бы они «ничтожны», «провинциальны» и т.д., что-то «просвечивает». В Андерсоне, Буше, Кеннеди ничего, кроме самодовольства: «Смотрите, какой я умный и честный». И этот «инстинкт» людей примиряет (относительно) с демократией.
Как раздражительно фальшива вся современная тема «молодежи» как носительницы спасения. Пишу это и думаю: а не старческое ли это уже брюзжание? Но нет, потому что ни о чем не вспоминаю я с таким – буквально – стыдом, как о том времени, когда я сам числился в «молодежи». Стыд за всезнайство, за душевное нахальство, за недостаток уважения – список можно было бы продолжить. А ведь по сравнению с теперешними длинноволосыми, с их надрывным «обличением» – мы были воплощением смирения! В «молодежи» – как этого не замечают психологи? – масса рабства, идолопоклонничества, подчинения моде. И даже действительно присущий ей идеализм неотрываем от ее нарциссизма. Думаю об этом, прочитав в «Time» эссе об ageism (современное презрение к старости).

Суббота, 11 октября 1980

В Крествуде. Первый серый, сырой, «нахохлившийся», по-настоящему осенний день… Продолжаю бороться со своим омерзительным гриппом.
Разговор с Л. сегодня утром о женщинах в Церкви (она пошла на собрание, устроенное в семинарии Томом [Хопко] для подготовки женской конференции в Кливленде, перед Всеамериканским Собором). Мои «тезисы» (ad hoc):
– Нужно весь этот «дебат» освободить от «клерикальщины», «церковности» в плохом смысле этого слова (оборот Церкви на себя) – от вопросов о «правах» женщины в Церкви, о том, что она может «делать», каково ее служение в церковных, то есть клерикальных, структурах. Все это тупики, все это продолжает быть изнутри подчиненным категории «прав», «борьбы» и т.д.
– Само сведение жизни исключительно к «структурам», безличным и «объективным», и есть основной
грех мужского мира, мужского восприятия жизни (Маркс, Фрейд…). L'esprit de geometric. Отсюда – главная ошибка современного феминизма: принятие им этого «структурального» подхода, борьба за место в «структурах» (мира, Церкви, государства и т.д.).
– Тогда как подлинная «миссия» женщин – это явить недостаточность, односторонность и потому страшный вред и зло этого сведения жизни к «структурам».
– Женщина –
жизнь, а не – о жизни. Потому ее миссия – вернуть человека от формы к содержанию жизни. Ее категории те, которым априори нет места в структуральных, «мужских» редукциях: красота, глубина, вера, интуиция. Всему этому нет и, что еще важнее, не может быть места в «марксизмах», «фрейдизмах» и «социологиях».
– Мужчина ищет «правила», женщина
знает «исключение». Но жизнь – это одно сплошное исключение из правил, созданных путем «исключения исключений». Всюду, где подлинная жизнь, – царит не правило, а исключение. Мужчина: борьба за «правило». Женщина: живой опыт «исключения».
– Но «исключение» это и есть глубина
христианства как жизни. В жизни, созданной и дарованной Богом, – все «исключение», ибо все – единственность, неповторимость, из глубины бьющий ключ.
– Секс – правило, любовь – исключение. Но правда о жизни и правда жизни – любовь, а не секс.
– Человек призван не к осуществлению правил, а к
чуду жизни. Семья: чудо. Творчество: чудо. Царство Божие: чудо.
– Смирение женщины не «перед мужчиной», а перед жизнью и ее тайной. Это смирение самой жизни, и оно оказывается единственным путем к полноте обладания ею – ср. Божия Матерь.
– Божия Матерь не «укладывается» ни в какие правила. Но в ней, а не в «канонах», – правда о Церкви.
– В ту меру, в какую мужчина – только мужчина, он прежде всего
скучен: «принципиален», «мужественен», «порядочен», «логичен», «хладнокровен», «полезен»; интересным он становится только тогда, когда хоть немного «перерастает» это свое, в последнем счете юмористическое, «мужество». (Даже слово «мужчина» чуть-чуть смешное, во мне оно всегда вызывает образ, запечатленный на фотографиях начала века, – этакий усач в котелке, «покоритель» женщин, наводняющий мир своей звонкой и пустой риторикой.) В мужчине интересен мальчик и старик и почти страшен (на глубине) «взрослый» – тот, кто во «всеоружии» своей мужской «силы»…
– Мужская святость и мужское творчество – это прежде всего отказ от мужской «специфичности». Ни одно великое произведение искусства не воспевает сорокалетнего «мущину». Оно вскрывает его как «неудачника», как падение «мальчика» или как –
обманщика, узурпатора и садиста.
– В святости – мужчина меньше всего «мужчина».
– Христос
не «мужчина» (поскольку «мужчина» есть имя падшего человека). Он «Отрок Мой» (мальчик), «Сын Единородный», «Сын Марии». В нем нет главного «ударения» и главного «идола» мужчины – «автономии» («я сам – с усам»). Икона Христа-младенца на руках у Марии – это не просто икона Боговоплощения. Это прежде всего икона сущности Христа.
– Все это нужно знать и чувствовать, говоря о «женском вопросе» в Церкви. Церковь отвергает «мужчину» в его самодостаточности, силе, самоутверждении. Мужчине она говорит:
«Сила Христова в немощи совершается…».
– Человек как образ и подобие Божие – это в равной мере и мужчина, и женщина. Образ же «мужчины» в спасении – III: Отрок, Сын, Брат, все что угодно, но не «мужчина».