Найти в Дзене

НОВОСТИ. 20 октября.

Оглавление

1897 год

«Азовское море.

- Как же это с вами случилось?

- Да так, господин, от моего, значится, бахвальства. Жили мы туточки вот недалече, где и теперь живем. Дело было зимою. Приходит ко мне Наум Евстигнеев с кумом своим Спиридонычем. Суседями они были, тут вот недалече и хатки их стояли. Спиридоныч-то теперь покойничек, царство ему небесное. Приходят и сказывают: «Федотыч, и дем на море, у Долгой рыбы, сказывают, сетка не держит – косяк». Глянул я в окно – темь, снег так и засыпает стекло, вете в трубе гудит, и так мне будто в сердце стукнуло: не ходи, мол. Нет, господа, говорю, не товарищ я вам нынче, дела у меня в городе. Стали они меня усовещать – близко, мол, рукой, ведь, тут подать, нельзя случай такой упускать, может за всю зиму и не выпадет такого. Облестили они меня, знали, что уж ежели пойду, то не побоюсь, полезу везде. Стала было жена говорить: «Куда едете, на ночь глядя?» Ну, а я говорю, не твоего ума дело, велел собирать. Обрадовались те, побежал Федотыч лошадь запрягать, накрыла хозяйка вечерять. Повечеряли, стал я собираться. А погода на дворе кружит, в окно снегом стучит, засыпает. Достала хозяйка бредни, сапоги такие длинные, вытащила их, подала мне, а в это время, браток ты мой, в трубе вой сделался, ровно по мертвому голосил кто. Перекрестилась хозяйка: ишь, говорит, непогода, люди добрые дома сидят, а вы, на ночь глядя, невесть куда идете. Молчи говорю, упустишь теперь, потом всю зиму локти кусать будешь. Приходит Федотыч, все, говорит, готово. Помолился я образу, вышел. Так и закрутило меня снегом – лепит глаза. Ну, думаю, ничего, недалече, ведь, тут, под Долгой переночуем.

Выехали, спустились к морю, въехали на лед и тронулись. Сначала хорошо было ехать, вешки стояли, а потом целиком поехали. Только стал ветер упадать, вызвездило. Кругом ровное ледяное поле маячит. Лошаденка трюхает; привалился к задку в санях, укрылся тулупом, пригрелся и дремать, долго ли, коротко ли – не знаю, только стал мне сон сниться. Снится мне, будто стою я на льду и засыпаю сети в лунку, и будто ноги мои по самые колени вмерзли в лед. И будто испугался я и стал их вытаскивать изо льда, и никак не могу вытащить, вмерзают они все больше и больше. Закричал я во сне и проснулся, а ног-то и в самом деле не чую. Кинулся, а это Евстигнеич заснул в санях, навалился и придушил мне ноги. Встал я с саней, кругом снег белеется, совсем вызвездило. Федотыч у лошади чего-то возится, а впереди чернеет расщелина. Посоветовались мы, объехать, али тут переправиться – порешили тут переехать, а то Бог ее знает, куда объезжать придется, может ей и конца нету. Достали топоры – особенные такие топоры у нас для льда, узкие, да длинные, на длинных ручках, и сейчас принялись за работу. Вырубили у края расщелины четырехугольную глыбу льда, вывели ее в расщелину и поставили поперек, так что она краями в матерый лед уперлась с этой и той стороны – сделали в роде, как мост. Перевели лошадь с санями, поехали дальше, только стало тут труднее ехать. От берега порядочно отъехали, так тут ветер сильный был, намело сугробы, и какие были щели во льду, ежели не широкие, замело их снегом и сравняло: стало опасно ехать. Лошадь идет, все ушами стрижет, храпит, боится проступиться. Ну, мы тоже рядом с санями идем. Только шла, шла лошадь – стала, стали ее гнать не идет, головой крутит. Что ты будешь делать! Евстигнеич с Федотычем говорят: ночевать. Загорелось у меня: что же, говорю, играться вздумали? Зачем же вы, говорю, меня уговаривали ехать, а теперь на ночевку останавливаться! Завтра, может, приедем, там уже пусто будет – сами, говорю, видите: куй железо горячее, час упустишь потом годом не наверстаешь. А тебе говорят, ежели голова не дорога, ступай вперед веди лошадь. Видишь, говорят, как лед помололо, кругом щели, и не видать ничего, все затянуло снегом.

Стало мне досадно: то поспешали как, а то осталось версток с пять – на тебе, становись. Загорелась пуще у меня досада, ухватил я лошадь под узды и пошел. Ну, за мной лошадь идет ничего, и те за санями идут. Иду и щупаю ногой – вроде лед крепкий. Э, говорю, бабы вы, больше ничего, садитесь в сани, правьте за мной. Бросил лошадь, а сам пошел впереди. Прошел так, может, с полверсты; вдруг чую, стал лед уходить из-под ног, и я погрузился, как будто в кисель. Не успел крикнуть, ка5к провалился по самый пояс. Чую, как лед мелкими глыбами колышется кругом, хватаюсь я за обломки: «Братцы, пропадаю, выручай!» Засуетились те, боятся подходить. Лед-то во время ветра поломало кругом на мелкие части, потом снегом затянуло – так боятся, чтобы самим не провалиться. «Братцы, - кричу, - не дайте христианской душе погибнуть! Коли сами боитесь, так киньте хоть конец веревки». Кинулись они к саням, стали искать, с перепугу никак веревки не найдут. А нашли – никак не развяжут: руки на морозе закоченели, не действуют. А я уже слабеть стал, сапоги полно воды набрали, стали тянуть меня, руки оскзлизаются со льда. Наконец того, распутали, кинули конец, ухватился я, потащили они, а веревка скользит у меня в руках, застыли они, не могут удержать. Выскользнул веревка совсем. «Братцы, - говорю я, - пропал я совсем, не видать мне Божьего света». Выбрали они веревку назад, навязали узлов на конце, чтобы не оскальзивалась, и опять кинули. Ну, ухватил я за узлы, поволокли они, выволокли на матерый лед. Поднялся я, по самый по пояс мокрый, вода бежит, зуб на зуб не попадает. Что же, говорю, теперь делать будем? Перво-наперво, говорят, переобуться тебе надо. Сняли с меня сапоги, вылили воду, портянки выкрутили, выжали хорошенько; обулся я опять. Только холодно, так всего колотит меня. «Вот что, - говорят они, тепереча нам тут ночевать, не иначе. Ежели поедем назад – пропадем. Лед-то не стоит, раздвигается, колется, где и проехали перед тем, теперь не проедешь, а не видать – снегом закрыто, провалишься совсем с лошадью санями. Надо переждать, а утром пойдем». «Нет, - говорю - не дело вы рассказываете. Ежели мы останемся тут, все равно мне замерзать, весь я мокрый, а мороз-то, гляди какой! Боитесь вы ворочаться, так я и сам один домой уйду – иначе пропаду я тут!» Ну, они остались, а я перекрестился и пошел назад. Сначала бежал, что есть мочи, чтобы согреться, а потом стал задыхаться – тише пошел. Мороз все крепчает, поземка потянула, стал вере резать мне лицо, руки, знобит всего. Куда ни глянешь, синяя морозная ночь и небо все горит, а по льду тянет и шевелится белой пленой поземка. Сначала я все приглядывался, опасался, обходил подозрительные места, как бы не провалиться. А мороз все больше, да больше знобит. Стала мне тоска в сердце западать, оглянешься – один, кругом лед, над головой морозная ночная мгла, и сквозь нее звезды горят. Чую, стал я заколевать. Ноги в ступне уже не сгибаются, как колоды, передвигаю, как два полена, уже и не слышу их. Тронул руками, лед до самого колена, замерзли мокрые портянки, шаровары и сапоги, сделались, как толь и примёрзли к ногам. Вспомнил я свой сон и как в трубе по покойнику выли и потемнело у меня в глазах, захолонула душа, пришел конец. Перестал я остерегаться и напрямик пошел, поволок свои ноги, как деревянные. Провалюсь – один конец, все одно замерзать мне тут. Должен бы и берег быть – не видать; все также пусто, все также морозное небо спускается к темному краю льда, и кругом сумно и тянет низом поземка. Покаялся я Господу во грехах, всех в памяти перебрал детишек, жинку, жалко стало и, видно, от мороза слезы стали замерзать на ресницах. И стал у меня звон в ушах, будто собаки лают, а в глазах огни и люди где-то разговаривают. Ну, думаю, вот и смерть – замерзаю, и не могу уже поднять ног. Опустился я на лед и никак с мыслями не соберусь: хочу думать о том, как я один на льду и что ночь кругом и мороз, а перед глазами то будто день зачинается, то на баркасе меня качает, то будто в гостях сижу. Потом стало все перепутываться и потемнело.

Не знаю, сколько времени прошло, только слышу, как теплота по телу разливается. Открыл глаза, а я в своей избе, людей много в хате, жена голосит, а ноги у меня спущены с кровати совсем в сапогах, как есть, в кадушку с холодной водой, чтобы оттаяли. Наши рыбаки недалеко от берега сети осматривали, наткнулись на меня и принесли домой. Призвали фершала, пришел он, велел сапоги снять. Как стали снимать, так свету Божьего я не видел, будто кожу с живого сдирают. Так и не сняли, дюже ноги уже распухли. Пришлось разрезать сапоги. Как разрезали, открыли, так все и ахнули: ноги-то черные, как чугун, даже сизые. «Ну, - говорит фершал, - плохи его дела, везите, говорит, его в больницу». Привезли в ь, а там доктора и срезали их по самые корешки. И стал я калекой, вот уже шестнадцатый год.

Он замолчал. Мальчишки вытаскивали из лодки последнюю рыбу.

- Кончили, что ль?

- Кончили.

- Воды много в лодке?

- Есть.

- Вычерпайте зараз.

Мальчуганы забрались в лодку и стали черпаками выбирать грязную, с рыбьей чешуей воду, мерно плеская в море.

- Эй, господин! – продолжал рыбак. – Конечно, молодой я был, ловкий, жить хотелось: ну, да что же делать? Судьба, видно, такая. А вот после меня несчастье так накрыло, так вот четвертый год, я и опамятоваться не могу.

И он вдруг отвернулся и странно засопел, усиленно затягиваясь трубкой, в которой давно уже не было огня.

- Сын у меня помер… Не помер, а потонул, и все от того несчастье произошло, что у меня ног не было. Будь ноги, был бы жив мой сынок, мой Ванюша.

И он опять отвернулся от меня и стал смотреть вдаль, где вздымались тяжелые волны. Чайки с криком носились над водой, то и дело падая вниз и касаясь волны крылом. В серой дымке издали виднелся город. Не знаю почему, но только возбуждение, которое охватило меня, пока я ехал сюда, возбуждение близкой опасности, удали и осознания необычайной обстановки, которой хотелось стряхнуть свое будничное, усталое настроение – прошло.

- Как же это? Зимой тоже затерло его.

- Нет, кабы так, что ж делать? Значит воля Божья. А то на глазах вот, возле меня утонул. Ставили это мы с ним сети под той стороной. Хороший улов попался, полный баркас загрузили, почти до бортов вода доходила. Ну, под вечер поплыли домой. Ветер стал подыматься, волна пошла. Ну, пока ничего – держимся; а как вышли в самое «корыто» – средина моря у нас так называется, крупная волна пошла, стала хлестать через борт. Вижу я, не дойдем так. «Ванюша, - говорю, - скидывай рыбу». И жалко, а нечего делать – не то зальет. «Эх, батя, - говорит, - сколько трудов положили, когда дождемся такого улова. Буду я отливать воду из лодки. Бог вынесет, доедем».

И стал он черпать воду и отливать. Я уже не стал заставлять его, тоже, ведь, жалко. Сколько трудов и, ведь, это не то, что нашел, накосил в степи или в саду нарвал – тут работай, а смерти не забывай, и иной раз месяц и два бьешься, из кожи лезешь и ничего нет, а семейство ждет, долги, справа, одежда нужна; ну, как дождешься улова и не знаешь, как Бога благодарить. Вот и тогда покорыствовался и не сказал ему, чтобы непременно рыбу повыкидал, от Бог-то и наказал. Вода стала захлестывать, стал баркас ниже и ниже садиться, видим мы, что погибаем. Закричал Ваня: «Батя, выкидать надо!» И стал он выкидать назад в море рыбу, да уж поздно было: пришла волна и накрыла баркас, и не успели мы опомниться, как прошла у нас над головами. Стал я захлебываться, стал со смертью бороться. Вижу, всплыл бочонок с пресной водой, воды в нем немного осталось, пробка туго забита, так он плавал. Ухватился я за него, сердце у меня колотится, стал Ваню искать.; а он в сажени полторы от меня, тоже со смертью борется, соленую воду глотает. Сапоги у него набрались водой, тянет его ко дну. «Батя, говорит, тону и мочи моей нет, не удержусь, говорит». «Ванюша, кричу, соколик ты мой, продержись, продержись ты на воде, сейчас, сейчас я до тебя доплыву» Эх. кабы ноги, кабы ноги-то! Не вижу, не разберу перед собой – слезы ли, али соленой водой заливает глаза, одной рукой только огребаю, другой за бочонок держусь. Вижу, не удержит нас обоих бочонок – мал-то он больно, да и вода в нем. Думаю, только бы доплыть, доплыть только до него: как ухватится, выпущу, думаю, бочонок, перестану держаться, мне Бог отпустил грехи, а Ванюшка ребят прокормит. Вот уже доплываю, вот он, вижу – лицо у него побелело, захлебается водой, и глянул он на меня. Все перевернулось у меня. «Ванюша, Ванюша!» Рванулся я, доплыл, а его уже нету – одни волны кругом. Как закричу я не своим голосом, мечусь кругом, ищу его: «Ванюша, Ванюша, сынок мой любимый!» Соленая вода в горло лезет, стало меня рвать водой, а я все плаваю кругом, огребаюсь, кричу, зову его – не выплывет ли. Так до самой ночи.

Рыбак замолчал. По лицу его катились слезы. Он смотрел на меня и все силился вздрагивающими, подергивающимися губами произнести что-то.

- Ка-а… кабы ноги тогда…, теперь бы сынок мой жив был…

- А вас как же спасли?

- Потом ночь пришла. Всю ночь я проплавал в этом месте, и все чудится, будто выплывает он. Кинешься, доплывешь, а это пена одна. Утром пароход меня подобрал, в Таганрог доставили. Почитай месяц пролежал без памяти.

Мальчуганы, окончившие свое дело, стояли возле с открытыми, смелыми лицами рыбаков и слушали отцовскую эпопею, которую они знали, как свои пять пальцев.

- Всю воду вылили?

- Всю, батя.

- Ну, ступайте домой, к вечеру завтра будем. Пусть хозяйка хлеба заготовит. Прощайте господин.

Он оперся руками и потащил свое тело, оставляя на песке широкий след. Добравшись до лодки, он опять с помощью обеих рук поднялся до борта и перевалился в лодку. Методически, не спеша, расправил он парус, подтянул шкот и взялся за руль. Мальчуганы дружно столкнули лодку, и она, подхваченная ветром, покачиваясь, кренясь, смело и легко пошла, обгоняя волны, вдаль, делаясь все меньше и меньше. Скоро над волнами виднелось лишь острое крыло ее, потом она на горизонте мелькнула черной точкой и окончательно исчезла.

Мальчики уехали. Кругом никого не было, лишь чайки по-прежнему летели на берег. На песке виднелась колея от колес, а у воды прыгало несколько маленьких рыбок, выброшенных из лодки. Я кое-как стащил свою лодку, поднял парус и тихонько пошел у самого берега к городу». (Приазовский край. 275 от 20.10.1897 г.).

1903 год

«Из прошлого. Чернышев на Дону. Положение об устройстве войска Донского, для составления которого первоначально назначен был годовой срок, получило силу закона только в 1835 году, т. е. через 16 лет после открытия комитета. Чернышев после того два раза посетил войско Донское, управляемое по взлелеянному им детищу: в 1837 и 1844 годах уже будучи графом и всесильным военным министром. В последнее его посещение он был принят атаманом Власовым и представителями донского общества почти с царскими почестями: в честь его давались военные парады, обеды, балы и другие пышные празднества. Местный поэт, молодой студент Леонов написал и поднес ему стихи, начинающиеся строфою:

«Ты ли муж, царем избранный,

Муж совета и герой.

Ты ли гость, давно желанный,

Посетил наш край родной».

В 1852 году, когда Чернышев прощался с военным ведомством, к нему явилась с Дона депутация, к которой пристроился один донской генерал. Когда император, обходя ряды депутатов вместе с Чернышевым, подошел к донской, то упомянутый генерал нашел удобным сказать Александру Ивановичу напыщенное, чуть ли не в стихотворной форме, приветствие. Пресыщенный лестью, Чернышев с негодованием и грубо напомнил превосходительному льстецу, «что здесь не время и не место». Устроив войско Донское по своему вкусу, Чернышев, как военный министр, вместе с тем, так блистательно приготовил русскую армию для встречи с западными союзниками, последовавшей в 1854 году на берегах Крыма. В 1853 году, «по желанию жителей войска Донского, неизвестно, прибавим мы от себя, каким путем выраженному, светлейший князь Чернышев высочайше осчастливлен наименованием одной из донских станиц, составленной из нескольких казачьих хуторов на реке Чиру, Чернышевскою, в знак признательности войска Донского к долголетнему попечению князя о благоустройстве этого края.

Главнейшим и единственным источником для составления настоящего очерка, кроме рассказов современников, послужило собрание бумаг одного частного лица, долго жившего в Петербурге и имевшего возможность снять копии с подлинных документов, относящихся к описываемой эпохе. Чернышевская литература весьма обширна: она составила бы большой том, если бы ее напечатать. Но насколько она пространна, настолько же однообразна, потому что в большинстве своем состоит из всеподданнейших донесений Чернышева и писем его: к Аракчееву, князю Волконскому, к министру Лобанову-Ростовскому и к какому-то Николаю Назарьевичу (фамилия в бумагах не обозначена). Документов, хотя и говорящих о деле, но пересыпанных самовосхвалением и самыми дурными отзывами как об атамане Денисове, так и о других лицах, Чернышеву неприятных. Восхваляя, например, полковника Шумкова, Чернышев впоследствии сослал его в один из полков в Грузию, а после того отдел под суд вместе с атаманом Иловайским, к которому прежде питал неограниченное расположение. В этих же документах Чернышев обращает внимание на самые мелочные вещи, лишь бы они клонились к осуждению его противников. Подробная разработка этой литературы ждет своего автора, и в ней Чернышев представится беспощадным губителем всех тех, кто хотел остаться независимым в своих убеждениях о пользах Донского края.

Жалуясь на атамана Денисова за препоны, будто бы поставленные им по делам комитета, Чернышев, будучи уже неограниченным его председателем, тянул дело около 15 лет по неизвестным причинам. Тем не менее, ему принадлежит слава составителя положения 1835 года. Во всех своих докладах государю, во всех письмах и мнениях, Чернышев проповедовал о том, что простой казак находится в загоне, что помещики и чиновники заполонили его в свою пользу. Но в положении 1835 года, наделившем казака 30-десятинною пропорцией земли, не поставлено твердого и незыблемого правила, чтобы на случай уменьшения такого надела от прироста населения, казаку отводилась недостающая земля из войсковой запасной земли, и получилось, что через 40 – 50 лет у казака осталось менее половины этой нормы, а запасные земли поступила в распоряжение войска, получающего с них доход, от которого казаку ни тепло, ни холодно. Также точно, отводя помещикам по 15 – 20 десятин на каждую крестьянскую душу, положение 1835 года не обеспечило хотя бы половины этой земли за крестьянином, а отдало ее всю целиком помещику неизвестно за какие услуги. То же самое надо сказать и о чиновничьих участках. Чтобы сделать из неприкосновенными, их следовало отвести в юртах тех станиц, к которым чиновники принадлежали, и где простой казак пользовался 30-ю десятинами, а чиновники на том же праве пользовались бы: обер и штаб-офицеры и генералы по 200, 200 и 1600 десятин. Тогда чиновничьи земли, находясь в юртах, не могли бы подвергаться случайностям в будущем и не была бы распродана, как теперь, в разные частные, в большинстве иногородние руки, для которых интересы казака – прошлогодний снег. Когда Чернышеву нужно было уничтожить своих врагов, он был невообразимо сладко-гласен за меньшую братию, а на деле вышло то, чего не сделал бы самый злой враг низшего слоя донского казачества. Что касается винного откупа, который погубил атамана Денисова, и на который Чернышев указывал правительству, как на главнейшую язву, то он вызван был на Дону пустою войсковою казною, разумеется, не без задней мысли местных откупщиков и правящих лиц, но это учреждение вскоре покрыло собою всю империю, а выгоды от откупа и взятки – явление обыденное в то время по всей России, где принимали благодарности все служащие, начиная с писца земского суда и кончая сенатором.

Каково было бы положение об управлении воском Донским, если бы оно было составлено местными силами, без участия иногороднего элемента, разумеется, определить трудно, но по всем вероятностям «казачье дело», вместе с неприкосновенностью казачьих земель, получило бы под себя долее солидные, более родственные устои.

Память о пребывании Чернышева на Дону до сих пор сохранилась в этом крае, только в конце XIX столетия умерло несколько его жизни в Новочеркасске. Из рассказов этих лиц, не раз слышанных нами, необходимо дополнить краткий очерк о пребывании этого замечательного человека на Дону, сыгравшего для России вообще и для донских казаков в частности такую большую роль. Чернышев был в полном смысле красавиц и притом цыганского типа. Гравированный портрет его, где он изображен верхом на лошади, во многом показывает это. Умный, хорошо по тому времени образованный, талантливый и энергичный, смелый до дерзости и, где нужно, податливый до унижения, он был, вместе с тем, большой любитель женского пола, среди которого имел поражающие успехи. Рассказывают, что во времена бытности его русским военным агентом во Франции, все выдающиеся женщины большого парижского света были без ума от русского флигель-адъютанта; даже многие, близко стоящие к императорскому дворцу, дамы находились с ним попеременно в самых близких отношениях. Через этих последних он добывал такие тайны политики, которые невозможно было получить каким-либо другим путем. Наполеон, узнав, по одному случаю, такие способности Чернышева еще до войны 1812 года, будто бы, приказал ему в 24 часа собраться и оставить Париж. А. Карасев. («Донские Областные Ведомости», No.203 от 20.09.1903 года).