1893 год
«Мыс Доброй Надежды. 12 октября, в 4 часа пополудни, в подгородней деревне Мыс Доброй Надежды (Бочманова) и далеко в округе раздался оглушительный выстрел, как бы залп из орудий… Произошла катастрофа, жертвой которой пало семь человек. Крестьянин Степан Сиц, производя постройку сарая и погреба при общественной винной лавке, вырыл в земле заряженную гранату весом боле 2 пудов, которую и положил около своего дома. Об этой находке сын Сица, 15 лет, сообщил своему товарищу, подмастерью кузнеца, 18 лет, который, осмотрев ее вместе с сыном, перенес в кузню и тут же приступил к разряжению. Развинтив гайку, подмастерье высыпал из гранаты около 2 фунтов пороха, а затем приступил к извлечению остатков слегшегося и не выходившего наружу пороха, для чего ввел в отверстие гранаты стальной стержень и стал ударять молотком. От нескольких таких ударов показался огонь, порох воспламенился, и произошел взрыв. Сам мастер и находившиеся в кузне крестьянин, сын Сица и его мать с ребенком были сбиты с ног, причем мать с ребенком была выброшена с кузницы на несколько саженей. Ребенок оказался убитым, у матери правая нога изломана, сын ее получил сильные ожоги лица и глаз, у подмастерья оторвало руку, а крестьянин отделался небольшими ожогами. С кузнею под одной крышей помещалась квартира кузнеца, сообщавшаяся дверью. В квартире в это время жена кузнеца кормила на руках ребенка, а на кровати спал охмелевший арендатор экономической мельницы. Осколки гранаты разбили вдребезги двери и окна, сильно ранили жену кузница и ребенка, один же осколок пролетел мимо спавшего мельника и зацепил лишь края его одежды. Пострадавшим тут же немедленно была подана первоначальная медицинская помощь, а затем для дальнейшего лечений отправили их в больницу Таганрогских Богоугодных заведений, где подмастерью и жене Сица сделали ампутацию, а всем остальным перевязку. Все жилое и нежилое помещение оказалось сильно пострадавшим и покрыто густым слоем сажи. Граната эта, как нужно полагать, попала в деревню во время бомбардировки Таганрога и его окрестностей и с того времени лежала в недрах земли. (Приазовский край. 266 от 19.10.1893 г.).
1894 год
«Таганрог. На днях в Таганроге произошел довольно курьезный случай. Два приятеля зашли в приличный ресторан; просидев здесь некоторое время и изрядно выпив, они разошлись по домам обедать, а после обеда легли спать. У обоих приятелей были вставные зубы, которые были оставлены на столе. Прислуга, убирая со стола, не заметила этих зубов и, вместе с крошками, выбросила их со скатерти во двор. Один из приятелей, проснувшись, приказал подать себе зубы, но их не оказалось; прислуга же клялась, что никаких зубов не видела. Тогда у него рождается подозрение, что он их проглотил; подозрение это стало усиливаться еще более с появлением какой-то однообразной боли в кишечнике. Недолго думая, одевается и стремительно мчится к приятелю поделиться своим горем. В это же время и другой приятель испытывает то же самое. Посоветовавшись между собой, они решили принять большую дозу слабительного. Но прошло два дня, а в желудочно-кишечных выделениях никаких зубов не оказалось. Тогда один из низ решается на последнее средство – ехать в Харьков, а второй, приготовляясь к смерти, пишет завещание. Как вдруг прислуга одного из них, узнав о случившемся, находит во дворе, в сорной куче, зубы хозяина и приносит их ему; тогда и другой приятель заставляет свою прислугу искать в соре – зубы также находятся. Конечно, боли в кишечнике сейчас же прекратились, и мысль о смерти была оставлена». (Приазовский край. 269 от 19.10.1894 г.).
1897 год
«Азовское море. Я утомился от усиленной работы, мог отказывается служить, письменный стол опротивел. Напрасно сидишь, согнувшись с пером, напрягаясь – в голове каша и ни одной мысли. Я начинаю вскакивать и бегать из угла в угол; голова кружится; берешь журнал и через минуту бросаешь. Отвращение к умственному труду и в тоже время необходимость работать, едва ли есть более мерзкое состояние. Пойти бы куда-нибудь отдохнуть, побеседовать, но при одной мысли об этом подымается желчь: такое состояние, что видеть никого не хочется. Экое отвратительное нервное (неразборчиво).
Я подхожу к окну и начинаю глядеть на улицу: небо серое, вдоль улиц восточный ветер несет тучи пыли, над городом стоит мгла – туман, пыль или мгла с заводов. Невесело! Меня осеняет внезапная мысль и я бросаюсь к барометру. Ого! Стрелка неподвижно стоит на 779 – значит эта погода продержится долго. Я торопливо схватываю пальто, бинокль, надеваю кургузую английскую шапочку, чтобы не сорвало ветром и выхожу на улицу.
Какой ветер! Лицо буквально засыпает пылью, пальто немилосердно треплется. Я нагибаю голову, делаю усилие и пробиваюсь, точно сквозь ураган. Тем лучше.
Вот она и Биржа. Ветер гудит между дубами и баркасами, несет дымом и гарью пароходов, свистит в снастях и безжалостно треплет на верхушках мачт флаги и флюгера, которые мотаются, как грешные души. Я спускаюсь к реке. Ко мне подходит мой знакомый дед, у которого я беру постоянно баркас.
- Здорово, дед!
- Доброго здоровья!
- Дай лодку.
- О! Нешто поедете? Тут и то страшно, - говорит он и махает рукой на почерневшую реку.
- Ничего, только поскорей давай.
Легкие волнение и тревога, которых я не могу подавить, овладевают мною. Дед за веревку подтягивает к берегу баркас; он не стоит на месте, танцует и прыгает на волнах, как необузданный конь, которого хотят седлать. Дед притаскивает парус, весла и складывает их в лодку.
- Только, господин, в море не выезжайте, по реке только.
- Ладно, ладно…
Я начинаю торопливо разбирать веревки, чтобы не возиться потом. Руки у меня слегка дрожат: мне стыдно деда. «Экая мерзкая организация! Ведь, сам иду, никто меня не тянет. Подлая трусость». Отталкиваюсь, ветер моментально подхватывает баркас и несет вверх, но схватываюсь за весла и начинаю отчаянно грести. Уключины скрипят и визжат, мускулы напряжены до последней степени, а лодка еле-ела подвигается, точно десяток рук уцепились за нее, и я их всех волоку. Дед с берега смотрит некоторое время на меня, видит, что я направляюсь к устью, безнадежно машет рукой и уходит в свой шалаш. Я начинаю справляться с бешенным ветром: берег, лодки, суда, дубы, причаленные толстыми канатами у пристаней, лавчонки на пристани, все это медленно, но непрерывно отходит вверх. Пот градом льется, но ни на минуту нельзя передохнуть: ветер сию же секунду подхватит и унесет на прежнее место, и все мои усилия пропадут. Впереди дымит небольшой пароход, он должен вести на рейд дубы с хлебом, грузить иностранный пароход. По доскам, проложенным с берега на дубы, бегают, торопясь и сгибаясь под тяжестью пятипудовых мешков, рабочие, сбрасываю их в кучу.
Вот и устье. Тут настоящая толчея, Волны, которые идут с моря правильными отлогими рядами, встречаясь здесь с течением реки. Начинают прыгать вверх и вниз с плеском и шумом, поднимая дикую, оглушительную пляску, словно вы попали в самый разгул вакханалии. Мой баркас заражается этим необузданным весельем и, в свою очередь, начинает скакать, прыгать и выделывать самые удивительные прыжки, так что я едва в состоянии удержаться на сидении и работать веслами. Я стараюсь обуздать его и делаю нечеловеческие усилия, работая веслами. Только бы выбраться из этой толчеи.
Справа показывается на выступе спасательная станция. Возле нее стоит куча людей. Они смотрят на меня.
- И куда его дурака несет нелегкая в экую погоду? – доносит до меня ветер любезное замечание одного из зрителей по моему адресу.
Самолюбие мое задето. Я напрягаюсь изо всех сил, но чувствую, что с каждым мгновением слабею. Неужели меня унесет назад? Странное создание человек. Ведь, вот, мне сейчас опрокинуться и утонуть, как плюнуть, а меня не это занимает и наполняет тревогой, а то, что я могу осрамиться перед теми, что послали сейчас по моему адресу замечание; выбьюсь из сил и унесет назад, или не справлюсь, паруса не поставишь, или опрокинет меня – придется им меня вытаскивать. Вот и лобка белеется спасательная, висит на кронштейнах, как будто ждет, что вот ей сейчас работа будет. Да, ведь, пока спустят, да пока поторгуются да переругаются, кому, где салиться да как ехать – двадцать раз успеешь утонуть. И я продолжаю отчаянную борьбу с ветром, волнами и моим баркасом, который все также пляшет. Но вот, наконец, выбрался я из устья. Воны грозно и мерно вздымаются здесь правильными рядами. Как тяжко разбиваются они о прибрежные сваи! Если меня принесет туда, лобку вдребезги расколотит и моментально накроет волной. Надо ставить парус – самый серьезный и рисованный момент. Пошатываясь от качки, хватаясь за борта, добираюсь я до мачты, беру «конец» и что есть силы начинаю тянуть. Большой белый парус медленно поднимается; его сию же минуту подхватывает ветром и начинает немилосердно трепетать. У меня не хватает сил: парус дошел до половины и не идет дальше – заело «конец». Я с секунду передохнул и, упершись в мачту тяну веревку; от напряжения начинает стучать в голове. Наконец-то парус взвивается до верхушки мачты, я бросаюсь к рулю, и мой баркас ринулся, взрывая носом горы пены, как закусивший удила конь. Парус, весь наполненный ветром, выпятился огромным пузырем и страшно кренит лодку. Мутная зеленая вода, по которой крутятся воронки и белеет пена, с глухим ворчанием уходят из-под лодки, баркас опускается все ниже и ниже, мне уже не видно ни города, ни пристани, ни судов, ни пароходов, ни спасательной станции; предо мной только зеленоватый водный простор, по которому быстро несется белая пена, а сзади крутой водяной холм, заворачивающийся гребнем. Он уже совсем приготавливается закрыть меня, но ветер выносит баркас из этой гибельной лощины на верхушку волны. И тогда опять открывается волнующееся кругом море, берег, пароходы, мачты судов, станция и вдали город.
Я держусь за шкот и налегаю на руль, лодку воротит все в одну сторону. Со всех сторон несется однообразный шум тяжело катящихся в одном и том же направлении волн. Но среди этого все покрывающего шума ухо улавливает особенное шипение разрезываемой носом баркаса воды; он неудержимо несется вперед, а бегущая назад пена мелькает мимо бортов.
Чем дальше от берега, тем ветер крепчает; он с такой силой нажимает на огромный парус, что тот чуть не касается воды, а лодка идет почти боком. Скверно то, что ветер не ровный и налетает порывами. На минуту он ослабевает, и баркас выпрямляется; но вот я вижу, как вдали налетающим порывом срывает гребни волн. Становится жутко и не прочь бы вернуться, но опасно поворачивать: лодку боковым волнением может перевернуть. Порыв добежал, что есть силы налег на парус и повалил: баркас лег, вода хлынула всем бортом. Я судорожно кидаюсь на другой, высоко поднявшийся над водой, борт и выпускаю шкот. Освободившийся парус отчаянно начинает полоскать по ветру и хлестать веревками по мачте, по воде, по лодке. Это спасение: баркас выпрямляется, и лишь мокрый борт, да болтающаяся на дне вода свидетельствуют, что могла случиться катастрофа. Надо ухо держать востро. Чувствую, что этой дозы радикального лекарства против нервности более, чем достаточно: с каким бы наслаждением я бы сидел в своей комнате за письменным столом, но о повороте нечего и думать, пока не достигну вон той песчаной полосы, что желтеет впереди среди волн. Когда я буду возвращаться (если только буду), непременно пойду у самого берега.
Да, читатель, если вы чувствуете утомление, если вас угнетают заботы, если, наконец, вы изнервничались, или все вам опротивело, и вы не можете приняться за дело – прибегайте к этому единственному целебному средству: ступайте на берег, несмотря ни на какой ветер, берите лодку, ставьте парус и… с Богом! И когда вокруг вас, тяжело вздымаясь, белея пеной, зашумят волны, и лодка, переваливаясь, с кряхтением опустится среди разгулявшихся зеленых водяных холмов, а берег, суда, пароходы скроются из виду и лишь серое небо будет над вами, которое в это время будет казаться с овчинку, если при этом вас не захлестнет волной, не потопит шальной пароход, не разобьет о сваи, не опрокинет налетевшим порывом – одним словом, если, подвергаясь риску двадцать раз утонуть, но все-таки не утонете и возвратитесь здравым и невредимым – о, тогда вы почувствуете себя так превосходно, как никогда в жизни! Все ваши нервные недуги, которые так замочаливают и душу, и тело, что человек становится ни на что негодным, как рукой снимет. И я теперь всем существом своим чувствовал удивительную целебную силу этого средства и молил судьбу только об одном, чтобы добраться до выдававшейся в море песчаной косы, к которой, сшибая верхушки волн летел мой баркас с такой стремительностью, что мелькавшая мимо бортов пена сливалась белой полосой. Я боялся смотреть через борт: начинала кружиться голова и слегка тошнило.
Человек привыкают ко всякому положению. Меня теперь уже не так страшили катившиеся навстречу валы. Кроме того, с моря к той же самой косе шла рыбачья лодка, и присутствие людей среди этого волнующегося водного простора придавало лишь больше уверенности. Лодка тяжело переваливалась с волны на волну и, видимо, была сильно нагружена: совершенно черный парус с острым крылом виднелся над волнующимся морем. Мы сближались все больше и больше. Лодка была нагружена рыбой и чрезвычайно глубоко сидела в воде: волны то и дело плескались за борт ее.
Мы сблизились настолько, что я мог уже разглядеть сидевшего на руле рыбака – широкоплечего, с бронзовым лицом и широкой черной бородой. Сосредоточенный и спокойный, он держал одной рукой шкот, а другой руль. В противоположность мне, он не показывал никакого волнения. Когда ветер усиливался и начинал кренить мою лодку, я начинал суетиться, наваливался на руль, то подбирал, то опускал парус, вертел лодку в ту или другую сторону, пока ветер не ослабевал. Он же спокойно держал курс в одном и том же направлении, как не кренило его лодку, не спускал глаз с желтевшей среди волн косы, куда быстро шли обе лодки. Только что странное было в этом человеке. Очевидно, это был крупный, хорошо сложенный и, должно быть, высокого роста мужчина, и, тем не менее, из-за бортов виднелись только его плечи и голова, хотя борта были очень низки.
На косе на берегу стояла повозка с лошадью, а у самой воды два мальчугана, видимо, поджидали рыбачий баркас. Я до того обрадовался, что, наконец, добрался до берега, что, не рассчитав, прямо направил на косу; лодка с разбега глубоко зарылась в песок и моментально остановилась. От толчка я вылетел и крепко ударился о мачту. Делать нечего – всякая наука оплачивается, а тем более кораблевождение. Рыбак же подошел к берегу как-то боком, и его баркас мягко и без толчков сел на песок. Мальчишки подбежали, сдернули полог, прикрывавший люк, и стали выбрасывать оттуда рыбу на берег. Вместо того, чтобы просто встать с баркаса, рыбак перевесил через борт голову, оперся руками и вдруг перевалил себя из баркаса наземь. И я увидел на песке человека с одним туловищем, руками и головой, ног у него не было. Опираясь на руки, он подтащил свое туловище к повозке, куда мальчики торопливо таскали рыбу. Я убрал свой парус, снял руль, чтобы не сбило водой и тоже подошел к повозке.
- Доброго здоровья!
- Здравствуйте!
- Из-под той стороны, должно быть?
- Из-под той.
- Как улов?
- Бог не обидел.
Мы помолчали. Рыбак-калека сидел на песке (если только может человек сидеть без ног и набивал трубку). Я смотрел на него сверху вниз и испытывал неприятное чувство. Я присел возле.
- Ветер разыгрался, - проговорил я, желая завязать разговор.
- Погода.
Он отвечал односложно и нехотя. У него было то особенное выражение, которое носят на лице горбатые, безрукие, безногие, вообще, калеки – выражение постоянного сознания своего несчастья в своей отдельности от остальных людей. Набив трубку, н обратился ко мне с просьбой дать ему спичек, так как у него коробка отсырела. Я быстро достал и подал, а он, отвернувшись от ветра и пряча огонь между ладонями, стал закуривать. Мальчишки, между тем, продолжали выгружать баркас.
- Скажите, пожалуйста, неужели в один ходите в море и управляетесь с сетями?
- Хожу и управляюсь. Два парня у меня сейчас на море, вместе с нами сели.
Он продолжал попыхивать, видимо не желая продолжать разговор. Но потом вдруг заговорил.
- Это вы насчет того, что я без ног, удивляетесь? Как же, господин, быть? Есть-то ведь, хочется каждый день: у меня восемь человек ребят. Был и я когда-то человеком, был не хуже людей, и ни на что у меня страху не было, искушал я Господа. Он и смирил меня. Бывалыча, темень ли, ночь ли, мороз ли, погода ли, кто и поопасается – побеждал я, завсегда впереди всех. Думал так, что веку моего хватит. Ан Бог-то и укоротил, смирил гордыню. Вот, к примеру, тепереча погляжу и на вас: одежа на вас хорошая, все в справности – ну, стало быть, кушаете, как следовает быть, работа у вас чистая, белая – чего же еще нужно? Нет, вы Господа искушаете. Далеча посмотрю и на вашу лодку – вот, думаю зальет, вот зальет, вот опрокинет: на раз видать – человек ни паруса поставить не может, ни руля дать, а Господа искушает. Погода разыгралась, а он в самую погоду, што ни на есть, в самую погоду в море кататься едет. Ну, разве не искушение это?
- Позвольте, но разве уж так опасно? Ведь, ходят же сотни рыбаков в еще больший ветер в море, и ничего – возвращаются.
- Энто, господин, совсем другая статья. У гас занятия одна, у вас – другая. Нем надо семью кормить, а как ее кормить? А так: ежечасно, ежеминутно смерти в глаза смотреть. И ежели тебе такой предел положен, ты и должен без бахвальства, с простым сердцем идти и дело делать. Тут погода, тут ветер, тут буря, думаешь возвратишься или нет, там в море и останешься, а сам идешь и парусом правишь, и засыпаешь сети, и выбираешь рыбу, и чуешь, что сейчас жив, а вот, и нет тебя… Так то положение совсем другое: положено уже нам там. А вот, вы, господин, Бога искушаете. Кататься захотел – дождись тихого ветерка, возьми лодочку, тихим манером поезди себе, а не лезь смерти в зубы – она, брат, и сама найдет тебя. Потому это одно искушение и бахвальство. Глядите вы на меня; что я есть теперь за человек? Калека – больше ничего! А, ведь, и я был человеком. Шестнадцать годов прошло, как я обкалечился.
Он замолчал, поправил трубку и стал глядеть на море. Мальчишки продолжали нагружать рыбу. Лошадь понуро стояла в оглоблях; она знала, что ей долго придется дожидаться». (Приазовский край. 274 от 19.10.1897 г.).