1894 год
«Ростов-на-Дону. Вот уже недели две, как на Малой Садовой улице, в доме Кузнецова, начиная с 2-х часов дня и вплоть до полуночи раздаются какие-то громкие непонятные постукивания в стены. Пока эти постукивания не приносили никому вреда, обыватели не обращали на них внимания, но когда за последние дни неведомыми руками стали разбиваться стекла в окнах дома, когда, наконец, все в комнаты через разбитые стекла стали лететь булыжники и осколки кирпича – хозяин дома заявил об этом полиции.
Третьего дня в 6 часов вечера во двор Кузнецова явились два околоточных надзирателя в сопровождении городовых и устроили засаду, желая выследить проказников, но пока никто не пойман. Суеверные обыватели убеждены, что все это проделки «домового». Но курьезнее всего то, что и ростовские спириты не на шутку всполошились появлением «домового» и очень усердно посещают теперь место происшествия в надежде сговориться как-нибудь с беспокойным духом. (Приазовский край. 262 от 12.10.1894 г.).
1897 год
«Ростов-на-Дону. Из жизни аптеки. Стало светать. По стенам на полках выступили из предрассветных сумерек банки, флаконы с притертыми стеклянными пробками и печатными надписями, выделилась неясным силуэтом высока пультра провизора. Огромные стеклянные двери, выходившие на улицу, были заперты. Сквозь другие двери, открытые в соседнюю комнату, на высокой стойке виднелась фигура спавшего человека. Это был дежурный в эту ночь ученик. Сладкий предутренний сон овладел им.
На улице еще больше посветлело. Утренняя сентябрьская свежесть проникла в комнату. Карасев потянул на себя старенькое пальто, служившее ему вместо одеяла, и закрылся с головой.
У входной двери раздался звонок. Нужно вставать. Не хочется Карасеву подыматься – так сладко бы заснуть. Опять стали звонить. «Черт с вами, не передохните!» И Карасев еще больше натянул на голову пальто. Но сторож, спавший у двери, видно, услышал звонок, поднялся и отпер дверь, потом подошел к Карасеву и стал его дергать.
- Вставайте, господин Карасев, пришли покупатели.
Карасев некоторое время крепился и молчал, но потом – делать нечего, пришлось вставать. Заспанный, щурясь от света, вышел он в аптеку.
- Ну, чего вам? – недовольно обратился он к стоявшей молодой бабенке.
- На десять копеек притирания и на семь копеек белил, проговорила она скоро и тонким голосом.
Карасев, все так же хмурясь, недовольно бурчал, наполняя две крохотные баночки: «Идол вас носит, чертей, ни света, ни зари».
- На бери, - сказал он и с сердцем сунул баночки на стойку.
- Получите, - проговорила покупательница, подавая семнадцать копеек. – На базар идем, так пораньше и зашла, хуторские мы, - добавила, чтобы оправдать свое раннее посещение. – Прощайте.
Карасев ничего не ответил, только опустил деньги в карман, вместо того чтобы положить их в кассу. Он стал крепко зевать. Начинается опять все то же: нестерпимо приевшаяся, изнурительная, кропотливая четырнадцатичасовая работа: ученики, провизора, помощники, ругня, брань, постоянно входящая и выходящая публика – и все это в течение целого дня. У него защемило сердце. Он махнул рукой, пошел, взобрался на стойку, натянул пальто и моментально заснул. Сторож тоже прикорнул у двери. Часы уже пробили семь. Давно надо было все приготовлять к предстоящей работе, но в аптеке стояла тишина.
По лестнице, ведущей к аптеке, спускался провизор. Он жил во втором этаже. Его новенький, с иголочки, щегольской костюм и безукоризненная манишка не гармонировали с бледным истомленным лицом. Он осторожно спускался, следя, чтобы не оступиться и все поправлял галстук. Он тоже испытывал обычное чувство начинающегося дня и привычных занятий, от которых зависит насущный кусок хлеба. Ему предстояло с семи часов утра до десяти вечера простоять за пультрой, стаксировать шестьдесят, семьдесят рецептов, распределить работу между учениками, проверить каждое изготовленное по рецепту лекарство и при этом постоянно помнить, что малейшая ошибка разом может разбить его карьеру, что из-за рассеянности, невнимательности, незнания или просто недобросовестности кого-либо из учеников он может лишиться места и угодить под суд. Но, как вообще всякий человек, изо дня в день занимающийся одним и тем же делом, он меньше всего думал об этом. Особенное ощущение усилия, которым обыкновенно утром заставляешь себя мчаться на ежедневную, приевшуюся работу, и вместе привычное сознание своего положения, как начальствующего в аптеке, наполняли его. Он поглядывал себе под ноги, рассеяно скользя рукой по гладко отполированным, уходившим вниз перилам.
Смешанный характерный запах аптеки, когда он отворил дверь, охватил его, вызывая представление того, что в течение дня наполняло собой его рабочее время. И он спокойно и равнодушно, ни о чем особенно не думая, притворил за собой дверь, ощущая привычную обстановку места своей постоянной работы. Но тут разом, нарушая его настроение, неприятно бросился в глаза беспорядок: аптека еще не отперта, сторож только поднялся со своего жесткого ложа и лениво сворачивал убогую постель; а дежуривший ученик храпел на всю аптеку. Чувство досады и раздражения поднялось у провизора не столько, впрочем, за беспорядок, сколько за то, что не торопились все приготовить к его приходу и как будто не ожидали его. Взглянув на заспанное, с красными рубцами от жесткой подушки, равнодушное лицо сторожа, он почувствовал еще большее раздражение, выругал сторожа, велел ему отпереть аптеку, потом торопливо подошел к спавшему дежурному и грубо сдернул с него пальто.
- Вставай, восьмой час!
Тот испуганно вскочил и уставился на провизора бессмысленными глазами, но, разобрав в чем дело, слез со стойки и сердито стал собирать постель.
- Чего вы лезете, семи часов еще нет. Я чем виноват? Чего дежурного на смену нет? Что вы ко мне пристали?
Карасев говорил грубо, со злобным лицом, не давая вставить провизору слова. Злоба и желчь поднялась в нем. Он хотел наговорить ему больше грубых слов, не думая и не желая думать, что, быть может, он и сам виноват.
- Молчите же! Сегодня же заявлю Карлу Ивановичу!
Карасев стиснул зубами, забрал подушку, пальто, полстенку и вышел во внутренние двери, чтобы отнести в свою комнату. Проходя через аптеку, он мельком взглянул на часы – было, действительно четверть восьмого. Но то, что он проспал, и, стало быть, был сам виноват, не уменьшило его раздражение против провизора. Хотя он и понимал, что не мог же тот позволить ему спать, когда аптека должна быть открыта – он все-таки злобно и цинично выругался, выйдя за дверь, чтобы дать физический выход накопившемуся раздражению.
Провизор зашел за стойку, повернулся к пультре и стал вытаскивать рецептные книги. Торопливое, тревожное чувство поскорей дать Карасеву почувствовать свою власть и заставить его раскаяться не давало улечься его раздражению. В воздухе как-то сразу почувствовалось то особенное настроение досады и неудержимое желание переругаться и всячески унизить друг друга, которое часто, по-видимому, без всякой причины, охватывало всех в аптеке.
Пришли и остальные ученики и помощники с хмурыми, заспанными лицами и недовольным видом, точно на дворе с утра начался мелкий осенний дождик, была слякоть, пасмурно и сыро, и у всех на душе скребли кошки. Всем предстояло одно и то же: четырнадцать часов на ногах развешивать, растирать, паковать, выкатывать пилюли, поминутно бегать от шкафа к шкафу, в материальную, в лабораторию, без перерыва, без отдыха вешать до десяти часов ночи. И кругом все та же обстановка, та же насыщенная атмосфера, то же отношение друг к другу и то же отношение своей замкнутости, отдаленности от всего, что вне аптеки. Начинался обычный рабочий день, монотонный и скучный. Хотелось спать и ничего не делать.
Сторож, ступая своими огромными сапогами, равнодушно и с видом человека, которому решительно нет никакого дела, что делается в аптеке и как себя чувствуют все, кто тут есть, принес два больших чайника с кипятком и осторожно поставил их на стойке. Горячие чайник сейчас же приклеились к клеенке, так что их приходилось отдирать с усилием. Стали пить чай на той самой высокой и узкой стойке посреди материальной, на которой спал дежуривший в эту ночь Карасев. Все торопливо отхлебывали из стаканов мутную, отдававшую металлическим вкусом, тепловатую жидкость. Говорить было не о чем: все знали друг друга и надоели, и все было одно и то же. Поминутно то одного, то другого отрывали и звали в аптеку: стала заходить публика.
В материальную вошел худенький, вытянувшийся мальчик, лет шестнадцати, с впалой грудью и запятнанном пиджаке, который нескладно висел на его длинной, сутулой фигуре. Это был младший ученик. Он подошел к стойке, налил себе чаю и поискал глазами хлеб, но на клеенке валялись только крошки.
- Господа, какого же это черта хлеб сожрали? Что же это такое? Съели, а тут хоть сдыхай, - проговорил он, стараясь сдержать дрожь в голосе
Его фигура, весь склад обнаруживали тот переходной возраст, когда усиленный рост заставляет вытягиваться, гонят вперед молодое, еще неокрепшее тело, делая его нескладным и несоразмерным, как будто отдельные части не поспевают друг за другом в развитии. Бледное худощавое лицо выражало природную доброту, мягкость и податливый, несамостоятельный характер, но теперь досада и бессильное желание как-нибудь наказать, дать почувствовать ученикам их вину меняли его выражение, подергивали лицевые мускулы и концы губ, а голос срывался крикливой фистулой. Все это производило впечатление чего-то не серьезного, полудетского, и Андрей (так звали ученика) это чувствовал, и ему хотелось как-нибудь иначе себя поставить, но он не умел этого сделать; чтобы не казаться дальше смешным и мальчиком, он замолчал, со стуком мешая ложечкой крутившийся воронкой чай; потом вдруг он с раздражением оттолкнул ни в чем не повинный чайник, который отклеился и плеснул воду, и поднялся, размахивая руками:
- Сволочь! Только бы им нажраться, скоты! От чего я не ем чужое никогда? Безнравственные люди!
- Чайник опрокину, черт дохлый!
Поднялась общая брань. Карасев со злым лицом накинулся на Андрея. Бессонная ночь дежурства, баба, не давшая поспать утром, провизор, четырнадцатичасовая работа впереди – все это странно смешалось у него с представлением фигуры и выражения лица Андрея Левченко и с тем, что он младший ученик и не имеет права повышать голос.
- Что из себя генерала-то корчишь? Кто тут тебя боится? Скотина!
Все дружно напали на Левченко. У него действительно кто-то съел хлеб, но выходило так, как будто он сам был виноват в чем-то.
Стараясь удержать подергивающиеся губы и слезы сознания своей правоты и бессилия защититься, Левченко проговори несколько грубых ругательств, чтобы как-нибудь поддержать свое достоинство, затем отошел в угол, наклонился и стал рыться в пустых склянках. Обида, чувство беспомощности и одиночества щемили в душе болезненным ощущением. Полгода прошло, как он поступил в аптеку и с тех пор он ни дня, ни минуты не знал покоя. Его преследовали, ругали, унижали, издевались. За что? Он работал, как мог, старался угодить всем, но чем больше усилием работы и угождением другим пытался оградить себя, тем больше терпел. Даже из аптеки, куда он входил из материальной в редкие свободные минуты, чтобы посмотреть и поучиться приготовлению лекарств, его гнали, как зараженного проказой, в материальную – мыть пузырьки, резать и наклеивать сигнатуры. Старшие ученики, помощники и провизор тоже когда-то были в том же положении и, в сою очередь, терпели обиды и унижения от всех, кто стоял хоть на ступень выше их в иерархической служебной лестницы, а теперь в силу психологической реакции, совершенно бессознательно вымещали свои загубленные юношеские годы на Андрее. Но ему было не до тех соображений. Озлобление и чувство мести росло в нем. Он торопливо наклеивал сигнатурки, а в голове одна за другой мелькали несообразные мысли о мести и о несчастьях, которые должны постигнуть учеников, помощников и провизора. Сделается пожар, или они отравятся хлором, или лучше не отравятся, а ошибутся в лекарствах и отравят пациентов; тогда придет полиция и заберет их, а они в отчаянии будут просить и умолять Андрея спасти их, сказать, что это он по неопытности перемешал банки. И он тогда пойдет и скажет им: «А помните, как вы меня мучили и унижали, и всячески издевались надо мной, и не было мне ни минуты покоя, и никому не приходило в голову, как мне больно и горько, а теперь сами просите? Зачем же вы меня мучили? За что?»
Да зачем он должен переносить все это, за что его все так не любят? За то только, что он младший ученик. И ему до боли становится жалко себя, жалко своей молодой жизни, своего прошлого, гимназии, детских игр и материнской ласки. Он наклоняется, лицо его сморщивается, и с усилием сдерживает жгучее ощущение навертывающихся слез.
Вошел провизор и, стараясь придать себе вид строгости и недовольства, приказал старшим ученикам идти в аптеку, а младшему браться за заготовки. Карасев и два старшие ученика прошли в аптеку, отомкнули шкафы, подоставали ступки, полотенца, стеклянные воронки, стаканчики с делениями, совки для захватывания лекарств и все разложили и расставили по местам, как это они делали каждое утро, начиная работу.
Темные высокие потолки с неподвижно висевшей посредине лампой, недостаточное освещение, выступавшие своими размерами шкафы, отсвечивавшие темным блеском, полированные стойки, ряды круглых белых банок с черными надписями и смешанный пряный запах – все это как раз соответствовало тому настроению однообразия, равнодушия и скуки, которое царило в аптеке.
В зеркальное окно виднелись кусок мостовой, панель на противоположной стороне, вход в портерную со старой вывеской, на которой были нарисованы кружка и бежавшее через ее края пиво. Утреннее солнце откуда-то из-за крыши аптеки, оставляя ее в тени, ярко, весело и ласково осветило эту вывеску, водосточные трубы, плиты тротуара, блестевшие стекла фонарей, карнизы и выступы на противоположной стене и в окнах занавесы. Трескотня экипажей по улицам по мостовой, то усиливаясь, то слабея, доносилась сквозь закрытые двери вместе с немолчным гулом большого города. Мимо окон в ту и другую сторону, проходила суетливая толпа, внося движение и жизнь в уличный шум, и постоянно мелькали из-за подоконников детские шляпы и шапочки. Но все это как будто не относилось к аптеке. Тут было чинно, сумрачно, тихо. Ученики с сосредоточенным, деловитым выражением на бледных лицах работали за стойками, и провизор все также неустанно писал и таксировал рецепты, стоя за пультрой. На лавках сидело несколько человек простого звания, дожидаясь лекарств. Они глядели на штанласы, на цилиндры, на огромные баллоны с цветной жидкостью, на всю эту своеобразную обстановку, получая впечатление аккуратности, педантичной чистоты, точности и того особенного значения, которым аптека невольно выделяется в представлении у каждого среди других учреждений, и со скучающим видом незанятых людей следили за всеми манипуляциями прилично и опрятно одетых молодых людей, быстро, ловко и самоуверенно работавших за стойками.
Каждый раз, как кто-нибудь входил и отворялась дверь, аптеку на мгновение радостно до потолка наполнял уличный шум, но тотчас, словно подрезанный, падал и снова продолжал журчать беспокойно и подавленно сквозь стекло затворившихся дверей. Ученики, не отрываясь, мельком взглядывали на вошедшего, торопливо доделывая рецепты, и впечатление нового посетителя сейчас же наглаживалось напряжением работы. Фигуры, лица, выражение физиономий, платье примелькались и сливались в одно общее серое представление, покрываемое ощущением однообразия и привычки. Лишь молодые девушки выделялись на общем фоне серых примелькавшихся фигур и лиц миловидностью и грациозностью молодости. Слух приятно поражал молодой, звонкий голосок, вызывая чувство симпатии и участия. Карасев или кто-нибудь из учеников предупредительно отпускали, что нужно, двери снова затворялись, и опять все принимало прежний серый, будничный оттенок, и все посетители становились похожими на одно лицо.
Каждый день точно также проходило время, точно также поминутно входили и выходили посетители, надо было лазить по полкам за банками, отсыпать, смешивать, наклеивать сигнатуры, точно также ученики и помощники вели себя строго и чинно на глазах публики и ругались, острили, смеялись и привязывались друг к другу, когда оставались одни, чувствуя все то же скрытое, упорно враждебное чувство к принципалу и к блюдущему его интересы провизору.
Иногда ученики придумывали для себя какое-нибудь развлечение. Особенно на это был мастер Зельман, старший ученик, круглый, пузатый, коротенький. Он вечно покатывается со смеху и старается выкинуть какую-нибудь штуку. Вот он работает рядом с Карасевым; ему страшно надоело работать и ужасно подмывает устроить выходку, но в аптеке публика, а за пультрой провизор. Тогда он нагибается, будто ищет склянку внизу, и хватает Карасева за ноги. Тот, чтобы не упасть, тоже нагибается, наваливается на Зельмана и начинает его немилосердно давить кулаками в спину, в брюхо, в шею, в голову. Их обоих не видно за стойкой ни публике, ни провизору, и они терзают друг друга на полу, страшно напрягаясь и затаивая дыхание, чтобы не крикнуть или не расхохотаться. Если случайно выйдет провизор из-за пультры и увидит их в таком положении, их немедленно уволят из аптеки – и вот эта-то опасность и придает особую пикантность их возне. Потом они подымаются и спокойно, как ни в чем ни, бывало, принимаются за прерванную работу, и публика только удивляется, отчего это у них стали такие красные лица.
Но иногда шутки выкидываются менее невинные. Так, однажды Зельман, улучив минуту, набил полные карманы слабительными пряниками и такими же шоколадными конфетами, незаметно выбрался из аптеки и накормил этими пряниками всех, кого успел встретить во дворе: кучера, дворника, горничных, кухарку и даже городового, стоявшего на улице как раз против аптеки. Через два часа обнаружились последствия этого угощения: во дворе поднялось своеобразное смятение, а городовой совсем сбежал со своего поста, Хозяева немедленно отослали лудить все кастрюли и самовары, полагая, что произошло отравление. Ученики поминутно выскакивали в материальную, валились на стойку лицом вниз и хохотали до истерики. Провизор страшно ругался, что они бросают рецепты, и никак не мог придумать, что это с ними поделалось, и только под конец догадался, что вся эта история дело их рук – тем не менее не донес принципалу, опасаясь, что и его самого не поблагодарят за то, что он не досмотрел за учениками.
Среди однообразных, тоскливых дней, без развлечений, без удовольствий, без каких-либо признаков духовной жизни ученики прибегали к подобным выходкам, как к единственному способу внести хоть сколь-нибудь разнообразия в свою монотонную жизнь. А жизнь в аптеке складывается так, как складывается она у людей, продавших свои руки, время, способность к труду. Принципал в 99-ти случаях из ста смотрит на своих служащих только, как на источник живой силы, необходимой для ведения аптекарского дела, стараясь при наименьших затратах извлекать из них возможно большее количество работы. В течение четырнадцатичасового дня не дается ни минуты свободной; даже после изнурительного бессонного ночного дежурства нет возможности отдохнуть два-три часа. Для помещения отводятся какие-то коморки на чердаке или в подвальном этаже и к столу подаются отбросы. А чтобы запродавшие себя не роптали и не огрызались, принципалы имеют «правила для зачисления и службы в аптеках аптекарских учеников, помощников, провизоров», благодаря которым, они также распоряжаются фармацевтами, как распоряжаются склянками, баллонами, дубовыми шкафами и препаратами. Ученики, чтобы получить право держать экзамен на помощника провизора, и помощник – на провизора, должны прослужить, для изучения якобы практически дела (а на самом деле для доставления дешевых рук) три года, причем поступивший в аптеку должен прослужить в ней под ряд не менее шести месяцев, каковы бы ни были условия жизни в этой аптеке – иначе, служба пропадает и не идет в счет. И принципалы как нельзя лучше пользуются этим параграфом для «укрощения строптивых»: при малейшем поводе, а то и без повода, фармацевту грозит немедленно быть выброшенным на улиц, а из формуляра вычеркиваются не дослуженные шесть месяцев, хотя бы там и не доставало двух-трех дней, так что время, когда он может держать экзамен на помощника опять отодвигается и опять приходится сызнова тянуть изо дня в день все ту же постылую лямку. Ученики, в свою очередь, употребляют все, какие только у них имеются под руками, средства хоть сколь-нибудь сделать сносным, скрасить свое существование, а если нельзя, так хоть отомстить, бессознательно, конечно, за свою медленно высасываемую молодую жизнь, здоровье, счастье. Как бы ни были невыносимые условия, ученик изо всех сил старается прослужить первые шесть месяцев. Но лишь только стукнут роковые полгода, он скочевывает и ищет лучшего места службы. Оно должно, непременно должно быть где-нибудь, потому что живут же люди по-человечески и потому что слишком так невыносимо жить на старом месте. Первое время новая обстановка, новые отношения, товарищи, публика заслоняют как будто сущность вещей, представляя здесь более сносным существование, но этого всего хватает на несколько дней, много на неделю-полторы. А там опять то же выдаивание сил и здоровья из молодого тела и ожидание, когда пройдут эти проклятые, томительные шесть месяцев, когда можно будет уйти из этого ада и попасть в лучшую аптеку, которая где-том существует – и это до тех пор, пока пройдет три года. Тогда, если только несчастный фармацевт за это время не спился окончательно, не получил чахотку, не отравился двадцать раз, не лишился за замаранный принципалом формуляр звания фармацевта и всеми правдами и неправдами, с помощью знакомых и родителей, откладывая последние гроши своего тощего жалования, сумел сколотить маленькую сумму – он едет в университетский город, готовиться, голодает, наконец, сдает экзамен и возвращается помощником. Потом…, потом опять начинается та же история, и так до получения звания провизора, которого редко кто добивается.
В отпор прямой и открытой силе и власти принципала, по отношению к нему, все допускается. Ученики, как у себя в сундуке, распоряжаются в кассе, если представляется к тому малейшая возможность, по шкафам – духами, одеколоном, мылом самым дорогим, помадами и прочим, раздаривая их направо и налево, кому нужно и ненужно. Материал для лекарств идет вдвое, втрое больше, чем нужно, и при малейшем недосмотре все немедленно выбрасывается в таз и с избытком набирается в материальной. Уследить же за всем провизору или принципалу нет никакой возможности.
Но, несмотря на всю ненормальность отношений внутренней жизни в аптеке, ее внешние формы для постороннего глаза также монотонны и приличны, как и должны быть». ((Приазовский край. 267 от 12.10.1897 г.).