Найти тему

Красота и ересь Мерло

На кооперативной винодельне Сент-Эмильона, по этажам которой, уставленным огромными цистернами и рядами бочек с вином, с нескрываемой гордостью водил нас не по-французски простовато-добродушный администратор лет сорока пяти, больше напоминающий американца (в Сент-Эмильоне на всём – от людей до виноградников – лежит какая-то калифорнийская печать, так, что вспоминается фильм Sideway), сразу бросается в глаза она – особливо, в стороне стоящая емкость из нержавеющий стали, как паршивая овца отрезанная от общего стада зеленой наклейкой АB, будто клеймом, – сертификатом органической продукции. Стоит одна-одинешенька – но с каким-то сдержанным торжеством и даже вызовом, пусть и холодным, как сама нержавеющая сталь. Хозяин ёмкости – винерон, влюбленный в свой крохотный участок благословенной сэнт-эмильоновской глины, не захотел отравлять растущие на ней лозы химикатами – вот и пришлось собратьям-виноделам выделить этому чудаку (земляку, да и французу в конце концов) отдельную цистерну и водить к ней инспекцию для взятия лабораторных проб. Чего не сделаешь ради маркетинга!

В дегустационном зале я сходу дал понять добродушному, радующемуся нам, как ребенок, администратору с бородкой, делавшей его похожим на сайдвеевского Майлза, что мы здесь ради Гран Крю. Гран Крю – надпись в винах Правого берега, разумеется, пустая и ничего не значащая, но не иметь ее как-то уж совсем стыдно.

-И, может быть, есть что-то органическое? – буднично, даже небрежно, но с затаённой интенцией обронил я.

Примерно так могли бы прозвучать слова иудея, который за несколько столетий до рождения Христа пришел бы на центральный рынок Вавилона искать кошерную пищу.

Но мне повезло, и в языческом стаде нашлось место паршивой овце.

-Да, но только одна позиция, - с легким, едва скрываемым снисхождением к ближнему расторопно ответил наш по-американски сердечный администратор, и, вытащив бутылку с танцующими пиктограммой камешками на чистой, белой этикетке пролил щедрою рукой (вспомнились мне на контрасте скупые, сиротливые порции кипрского гостеприимства) нам в бокалы темно-рубиновую жидкость.

- Стопроцентный Мерло, - почти что с родственной нежностью, как говорят о любимом брате, произнес наш Майлз название великого французского винограда, репутацию которого так печально-известно подпортил упомянутый герой фильма.

Мы поднесли бокалы к носу, но не нашли там того, с чем обычно ассоциируются вина Сент-Эмильона – это был жаркий, великий 2018 винтаж, но никаких переспелых ароматов темных слив и кассиса мы не услышали – отчетливо и чисто благоухало малиной.

Мы поднесли бокалы к жадным губам, отравленным соблазнами века сего. Мы переглянулись, и я сказал администратору:

-Берем.

Ибо к тому моменту я уже вступил на путь в Дамаск – и чудо живого вина, как откровение, прорезало упрямую слепоту догматизма.

Потом мы пробовали другие образцы: чистый Мерло, Мерло, смешанный с Каберне Франом, с Каберне Совиньоном...

Наконец дошли до него – римского венка, триумфально парящего над шитой золотом надписью «Aurelius» - самого престижного и дорогого «кюве» кооператива, опус магнума модернистского стиля бордо:

-Мы берем виноград с наших самых лучших участков,- уже не просто с родственной теплотой, а с самым настоящим ликованием говорил Майлз. – И выдерживаем 14 месяцев в новом французском дубе. Чистый Мерло!

После пробы мы переглянулись:

-Я не уверен, - сказал я.

-Я хочу его, - сказала ты.

И мы взяли его,

ибо женское сердце быстрее распознает красоту соблазна.

Когда несколько дней спустя мы чудесным образом оказались на побережье великой реки Луары, у подножия замка Амбуаз, мы спустились вниз, к самому берегу, заросшему травой и напоминающему нам родные места не только пейзажем, но и илистыми, речными запахами, бесконечно далекими от соленого дыхания океана.

Здесь мы сели, примостившись кое-как на примятую траву, к самым пятам тихо бурлящей по раскиданным булыжникам Луары, и, открыв сумки, стали сооружать себе нехитрый пикник: бри, хамон, салат, конечно же, багет и намазкой к нему – фуа-гра. А пить взяли ее – белую, чистую этикетку с танцующими камнями – Chateau Barrail de Brisson, паршивую овцу, с таким вызовом несущую своё органическое клеймо.

Прозрачная, ледяная, играющая лазурным Луара – мельчающая к берегу и проваливающаяся в глубину к середине, своим свежим дыханием охлаждающая вопреки беззастенчивому французскому солнцу. Справа, чуть поодаль – мост через реку. А здесь мы, окруженные какими-то ивами и ракитами, чуть ли не самими кедами попирающие отшлифованные бурным потоком камни – так близка оказалась к нам тогда река жизни.

Так близки оказались мы к тому, чтобы вброд перейти отслаивающиеся друг от друга эпохи.

Мы открыли бутылку, и я разлил по бокалам темно-рубиновую, мерцающую на солнечном свете влагу, медленно стекшую по прозрачным, хрустальным берегам бокала.

Чистый, строгий, пронзительный аромат вина, напоминающий свежую, благоухающую малину, тонким паром поднялся от самого дна и вышел, как свободолюбивая река, из берегов бокала, проникая все выше, нежным потоком вникая в благоговейно склоненный нос.

Эдемской непорочностью, нетронутой, дикой, окутаны крещальные берега голубой, с малахитовыми отсветами Луары. Чистой, библейской простотой веет с противоположного берега реки.

Я делаю глоток, и шелковая, натянутая тетива пронзает пращой – сильно и тонко, и отшлифовано, как речная галька.

Так солнечный гений Моцарта шептал музыку, полную простоты и правды.

Так Давид, неизвестный мальчишка-пастух, венчался божьим пророком Самуилом на Вечное царство над домом Израиля.

Мы пили, и наслаждались красотой цветущей, вечно-живой реки, и берегом, от которого суждено было отстать на веки веков.

Накануне нашего отъезда и прощания с прошлым, уже в Париже, мы открыли с приютившей нас семьей бутылку Aurelius– триумфальный венок на белой, чистой этикетке, усеянной золотой вязью латиницы.

Вечер был прохладным и дождливым, и мы пили вино в доме, на кухне, соборно провалившись в марево, соблазном прелести окутавшее нас с ног до головы.

Вот она – в чаду ладана и фимиама, под огромными мраморными сводами апостольской базилики, в окружении великолепных, почти что языческих, изваяний, играя чернильными тенями, сквозь которые прорезаются, как распаленные страстью глаза, вспыхивающие и мерцающие рубиновые угли, падающие с первосвященнической ладони на раскаленные камни алтаря перед орешниковым изваянием Черной мадонны.

Эбонитовая, как непроницаемая римская ночь, ткань туго сплетенного, сладострастно-плотского тела вина, малиновыми отсветами сияющего с высот капитолийского холма. Источающее тяжелые, благовонные ароматы обжаренных кофейных зерен и горького шоколада, окутывающее сладким чадом стручковой ванили и развращающее пьянящим запахом переспелой черешни грифельного цвета.

Черный дрозд, влекомый сладострастием к темным, набухшим от неуемного аквитанского солнца гроздям, тенью ворона проносится над шелковым пурпурным виссоном, в котором сам Роберт Паркер – сотворенный вопреки библейской заповеди кумир, восходит по ступеням в Великое Святилище, окруженный источающими ауру непорочности темнокожими лозами Правого берега, втайне развращенными ядовитыми пестицидами.

И когда я вспоминаю его – Новый Вавилон, в котором витая французская речь тонет в потоке фактурного американского говора, город цифр, мелом пятнающих чернильные доски и вызывающих зависть виноделов по всему миру, город, где святая святых – виноградник – обращен в торжище, город винных аукционов и винной критики

– тогда

чистой и святой анафемой спокойно звучат ему источающиеся от кромки и до самого носа тонкие, живые ароматы малины и свежий, строгий, сонорный, как шум Луары, поток пронзительного, как истина, вкуса, рожденного на крохотном, не запятнанном винограднике, твердо отрекшемся от сладострастной ереси, черным помыслом соскользнувшей в сердца девственно-чистых, дрожащих в лживой улыбке показной непорочности, отравленных соблазном века сего лоз.