1891 год
«Ростов-на-Дону. В трактире толпа народа, все больше купчики, разговор, значит, идет «обстоятельный, деловой». За столиком компания купецких чад, рожи все больше «освященные», взгляды бессмысленные…
- Ну, Ванечка, как дела были на ярмарке?
- Дела что, дела все, как следует, обстоят при полном благополучии, ярмарка тоже была наиобширнейшая, товару этого разного видимо-невидимо, известно Нижний, он на то и существо имеет, чтоб, значит, все купечество в нем погулять могло.
- А гуляли здоров?
- Тоисть вот что я тебе скажу, милый человек, так это, значит благородное купечество гуляет, такое значит, сильвупле задает, что просто на всю амперию удивление.
- Ну, а ты что, как?
- Мы тоже ничаво, свою плепорцию совершили, только на каждом, значит, шагу преткновение получал…
- Это же как?
- Тятенька, как кол в горле стоял, ежели это я, например, во компанстве нахожусь, ну и значит расшевелю только свою купецкую комплекцию, хватишь это во одно, во другое зеркало, в уже в третье не моги… потому тятенька тут, как тут, как из-под земли явится и начнет это он меня утюжить вдоль, да поперек, и такие он художества на моем лице совершает, что вспомнишь это, полюбопытствуешь в зеркале насчет, значит, своей физиомордии, посмотришь и большое это меня сумление возьмет, я ли это Иван, купецкий сын, али может мазница какая-то? Ну, а потом ничего, поприсохнет… Пройдет это денек, другой, и опять канитель какую-либо сварганишь.
- Ну, а на счет мамзелек как?
- Ну, братцы насчет мамзелек совсем беда.
- Как так, аль совсем не хороши?
- Хорошо-то хороши, можно даже сказать разлюли малина…
- Ну, так что же?
- Тятенька к этому предмету большое требование чувствует, а когда меня, значит, увидит возле какой-либо раскрасавицы, сейчас он это такой карамболь заводит, такую канонаду совершает, что хоть святых вон выноси…
- Ну, а так где-нибудь на сторонке, чтобы, значит, от тятеньки в секрете?
- Ну, это невозможно, потому как гончая собака свою добычу нюхает, так и тятенька большое предчувствие имеет, это у них с детства врожденное, большую специальность имеют в отношении женской нации. Скажу я вам короче, захватил это я с собой «штучки» три, нанял тройку и ну за город, там такое присталище есть. Приехали, гуляем, «ходи, значит, живее, потому купецкий сын вдали от тятеньки гуляет», бью я это себе посуду, зеркалам ремонт совершаю, совершенно безопасно, точно я в Ростове в Эрмитаже нахожусь, и нет, значит, на меня начальства никакого, гуляй, Ваня… Только это я поднял бутылку, хотел, значит, «малого» по голове зацепить для большего эфекту, как отворяется дверь, и как тошно лист перед травой, тятенька тут, как тут… Нашло это на меня затмение, тятенька сперва наперво мамзелькам реверансу исполнил, а потом, подошедши ко мне, впутался в мои власы многогрешные, под музыку стал мне инквизицию совершать, уж и влево, и вправо, на все стороны и по всем правилам родительской власти. Оттаскавши за власы и не получив от сего надлежащего удовольствия, возымел он желание совершить счет моих зубов, и могу сказать, совершил он эту бухгалтерию довольно основательно и притом тоскомяльное, и в итоге, братцы-то мои, получил тятенька три пучка волос, 4 с половиной зуба, а потом повернувши это меня ликом ко дверям, толкнет меня ногой, как следует, причем совершив полет стремительно, образовал я пробой двери лбом своим многогрешным, как замечаете, лоб и теперь при последствиях состоит…
- Ну, а дальше что?
- Что было дальше – не помню, потому ходил я три недели, как прикаянный и большие я повреждения в телесах чувствовал, в голове то шум, как в чугунке, глазами не мог ясно разглядеть, где тятенька находится и где лекарствие стоит, потому тятенька тогда меня наградил полным освещением. Так я, не дождавшись конца ярмарки, с Нижнего назад совершил скитание с переломлением поясницы… А тятенька ничего, только больно руку себе зашибли, когда меня полировали, и большое за то ко мне злобствие имеет…». (Приазовский край. От 02.09.1891 г.).
1893 год
«В низовьях Дона. В степь. Было прелестное сентябрьское утро, когда я подходил к поселковому правлению. Несколько дней назад поселковый сход решил ехать сегодня на «раздел» земли, и поэтому возле правления царило необыкновенное оживление. Множество мужиков из ближайших деревень, приехавших арендовать землю, казаки-старики и молодежь, разбившись на группы, вели между собой оживленные толки и переговоры. Большинство мужиков толпилось вокруг двух кулаков-тузов, что-то доказывавших подобострастно внимательно слушавшей их кучке. В одной из групп какой-то юркий человек, в желтой соломенной шляпе и люстриновом пиджаке, стоя среди окруживших его мужиков, отчаянно жестикулировал, поминутно отплевываясь и кивая по временам головой в сторону кулаков. Лица слушавших бойкую речь желтой шляпы были крайне озабочены и выражали недоверие.
- Ведь, вот, вы обделали же кого-то в позапрошлом году на 500 рублей – оттягали землю…, кто вас знает, как с вами дело иметь…, и теперь, пожалуй, то же будет. Вам, ведь, пальца в рот не клади – откусите, - слышался недоверчивый голос.
- Хм…, что ты, братец, толкуешь? – энергично отплюнулась желтая шляпа. – Кто это тебе наговорил, скажи на милость?
- Да, кто наговорил? Слухом, известно, земля полнится…
- Хм…, ведь, вот, ей-Богу, чудак!
- Да! Будешь чудаком, как облапошите…
На крыльцо правления выходил поселковый атаман в сопровождении писаря и доверенного, и толпа, завидев их, заволновалась и стала расходиться каждый к своим дрогам.
Знакомы вы, читатель, знаете ли кровожадного паука – ему же название кулак? Всякий казак получает при жизни в свое распоряжение пай земли. Количество земли не одинаково во всех станицах: в одной казак получает больше, в другой – меньше. Стоимость ее также не всюду одинакова, и при отдаче ее в аренду, цена колеблется между 1 – 3 рублями за десятину в год, в некоторых местах доходит до 10 рублей за десятину. Сказанного здесь весьма кратко о положении казака, как земледельца, достаточно, все-таки для того, чтобы понять нижеизложенное. Длинная безрыбная зима, безотлагательные домашние нужды, близкое наступление весны и вместе с этим необходимость «справлять» новые сети – все это гонит казака-рыболова в западню мироеда, заарендовать ему, «законопатить» ему свой пай, если таковой еще не законопачен. И идет казак с затаенным удовольствием, и не сразу покупает кулак – негодяй знает, что некуда деться бедняку и выжимает из него все соки до тех пор, пока прижатый нуждою казак отдаст свою землю за цену, в трое меньшую ее стоимости. «Дела, любезный, плохие! Плохие дела! Никак дороже нельзя»! – утешает казака-продавца, мнущего в руках засаленные бумажки, и готового заплакать при мысли, что он почти ограблен. «Нельзя дороже – сам, любезный, знаешь, не маленький, слава Богу! – провожает паук объегоренного, размышляя в то же время, что Бог даст, через года-два он заарендует мужикам втрое дороже купленный сейчас задаром пай. Мне часто приходилось слышать оправдания кулаков, когда их обвиняли в бессовестности и беззастенчивости при аренде земли: «А кто его заставляет продавать? Ведь, мы тоже не сор, а деньги даем. На деньги оборот можно сделать за это время». Арендуют землю на 4 – 5 лет вперед (раньше бывали примеры отдачи земли в аренду на 10 и более лет), и чем далее срок, тем цена баснословно дешевле. Правительство, вникая в нужды казачества, строго воспрещает аренду земли на длинные сроки, не признавая ее действительной и допуская аренду на 1 только год, аренду, заключенную, если можно так выразится, накануне года, на который арендуется, но кулаки находят для себя лазейку: расписка делается не официальным, а частным образом и они, написав, кстати сказать, цену всегда в трое больше заплаченной могут оставить место для обозначения времени, когда состоялась сделка. Полуграмотный продавец не догадывается, конечно, о таком фокусе, а если и догадывается, то протестовать, ясное дело, не станет: ему до зарезу нужны деньги и поэтому «пиши, мол, что хочешь». Мне кажется, что, если бы расписки на арендуемую землю, только засвидетельствованные станичными и поселковыми атаманами, считались законными и действительными, расписки же частные отнюдь такими не признавались – зло уменьшилось бы. Каждый крупный кулак имеет, обыкновенно, у себя «помощника», на обязанности которого, говоря образно, «следить», т. е. вынюхивать нуждающихся казаков и исполнять поручения своего хозяина: указывать арендаторам-мужикам землю, заключать незначительные сделки, и, вообще, быть на посылках. По нравственному складу помощники ничем не отличаются от своего патрона, и чтобы угодить ему и зашибить лишний рубль, готов на всякую пакость. Характерная черта, которую довелось мне подметить у кулаков и, вообще, у лиц с грязным прошлым, разбогатевших не особенно чистыми путями – это страстное желание казаться честным человеком. Для исполнения этой своей заветной мечты они готовы отдать Бог знает что, готовы пожертвовать чем угодно, лишь бы занять видное общественное положение и пользоваться уважением окружающих, хотя, увы, к таким лицам более применима поговорка: «сколько свинью не корми, она все в грязь лезет».
Но вернемся к рассказу. Я стал искать глазами договоренного еще вчера извозчика в степь, он должен был ожидать меня на площади, но его не оказалось между множеством дрог, запрудивших площадь.
- Ты не видел ли здесь Босарева? – спросил я у одного из драгилей.
- Да, вон, его дроги стоят, а сам он, верно, в ямку побежал, хватить на дорогу.
Предложение это оказалось верным, так как через несколько минут из-за угла, за которым находился кабак, носивший название «Ямки», показалась фигура Босарева. Личность эта настолько характерна и так врезалась в моей памяти, что я считаю не лишним сказать о ней несколько слов. Это был брюнет выше среднего роста, лет за сорок, но прекрасно сохранившийся и казавшийся, поэтому, гораздо моложе своего возраста. Короткая черная борода и длинные волнистые волосы обрамляли веселое и удивительное симпатичное лицо. Большие добрые глаза необыкновенно бодро глядели на свет Божий. Костюм его летом составляла длинная парусиновая рубаха, опоясанная ремнем, и такие же штаны. На голове находился старый картуз с бархатным околышем, похожий на тот, который носят семинаристы, на ногах шлепались не то туфли, не то лапти. Что составляло его зимний костюм – мне не известно. Сам он уроженец О-й губернии, сын псаломщика и уже лет 30 мыкается по Дону. Занятия его все: он и каменщик, и плотник, и печник, и косарь, и рыболов и все, что хотите. Кроме всего этого он и музыкант, недурно играет на скрипке и положительно прекрасно на «рожках». Нередко в теплый весенний вечер Босарев собирал вокруг себя где-нибудь на лугу кружок баб, между которыми он пользовался большими симпатиями и наигрывал им простые, но хватающие за сердце мелодии. На вопрос плакавших, слушая его игру баб: «где он так научился играть?» - Босарев, задумчиво глядя в глубину темного весеннего неба, отвечал им, что камыш в этом виноват, а не он. «Камыш этот, - говорил он, - из которого рожок я сделал, далеко отсюда растет: ни звериного топота, ни человеческого голоса, ни птичьего крика камыш этот не слышал. Сиротой одинокой вырос камыш – оттого жалобно и выходит». Благодаря своей искусной игре и еще необыкновенному умению рассказывать всевозможные невероятные и любопытные истории, Босарев пользовался между всеми знакомыми его громаднейшей популярностью и был окружен каким-то фантастическим ореолом. Его и уважали. Уважали искренне за его, всеми засвидетельствованную честность. Не было примера, чтобы кто-нибудь его обидел, бранил или дурно отозвался о нем и весьма редко можно было услышать, чтобы кто-нибудь назвал его в глаза или за глаза полуименем. И это происходило не из боязни его, он любил иногда «подпустить туману», строя из себя знахаря и колдуна, над чем сам же добродушно посмеивался вместе с слушателями – нет, уважение к нему вытекло из того народного понимания вещей, инстинктивного чувства, которое трудно и невозможно чем-либо подкупить. Но у Босарева были и свои слабости: он любил иногда сильно выпить и питал необыкновенную склонность к прекрасному полу, хотя ни пьяницей, ни развратником его никак нельзя было назвать.
- Где это ты был, Иван Николаевич? – спросил я у него, когда он подошел к дрогам. – Я давно тебя жду.
- Сбегал погреться, - отвечал он, голос у него был необыкновенно мягкий, грудной баритон. – Свежо было, продрог что-то. Я тоже давно вас здесь поджидал.
- Ну, так едем!
- Садитесь, да и поедем с Богом.
Я стал усаживаться на дроги, но тут произошло маленькое происшествие, замедлившее на несколько времени наш отъезд. Из-за угла, откуда раньше появился Босарев, показалась фигура человека, быстро шедшего, слегка пошатываясь, по направлению к площади. На нем была ситцевая розовая рубаха и выпачканные в смолу шаровары. На голове и на ногах ничего не было. Всклоченная борода и волосы и воспаленные красные глаза говорили, что человек этот сильно пьян.
- Вот штука будет! – проговорил Босарев. – Это Чаплин идет просить за землю прибавки, в кабаке еще говорил.
Человек в розовой рубашке или Чаплин, как называл его Босарев, продолжал быстро подвигаться вперед, расталкивая толпу, расступающуюся перед ним.
- Где он тут есть, честная душа? – прохрипел он, остановившись вдруг, дико кругом озираясь.
- Где он тут есть, Марцимирис паша турецкая? А? Где ты мошенник? Спрятался? – продолжал он хрипеть озираясь. Взгляд его упал вдруг на выезжавшего в это время одного из кулаков, о которых я упомянул в начале этой главы. Чаплин, шатаясь, стал подходить к нему.
- Мое вам почтение! – заговорил он почти трезвым голосом, становясь перед кулаком и, взявши себя рукой за волосы, пригнул голову к груди в знак приветствия. – Здра-сте-сь!
- Что тебе надо, любезный? – дрогнувшим голосом спросил кулак. Бледное его лицо побледнело еще больше.
- Ха-а! Что мне нужно? А то нужно, что ты ко-же-дер и варвар! Варвар ты безбожный, вот что!
Толпа притихла. Те, кто был подальше от места, где происходила эта сцена, злобно улыбались, находившиеся же на виду у кулака строили на лице сочувствие и соболезнование. Сам он, растерявшись, очевидно, от неожиданного нападения, злобно глядел в продолжавшего хрипеть Чаплина.
- Вот пусть господа-публика рассудит по совести. Что ты мне прибавил, когда я просил тебя? Что ты мне прибавил, говорю я, махометская твоя душа? Я тебя по-божески просил…, по-божески…, мне деться некуда было…, у меня… Да ты чего стрянешь не в свое дело? – повернулся вдруг Чаплин к высунувшемуся из толпы высокому старику, дергавшему его сзади. – Что ты дергаешь? Ты из одной с ним шайки? Что-о-о? Не хорошо обижать? А он меня не обидел, а? Что ты за него заступаешься? Рюмку водки тебе поднесет… Ты ему за рюмку душу свою заложишь…, отвяжись, а то тебе!
- А ты мошенник! – завопил Чаплин, повернувшись к кулаку, который, позеленев от злости, приказывал в этот момент своему кучеру трогаться. – Ты вор! Я умру, так у меня хоть душа останется, а у тебя что останется, когда издохнешь? Плевать мне, хоть ты и богач…, вот тебе – тьфу!
Сильный плевок полетел в кулака, но кучер в это мгновение дернул вожжи, и плевок пролете мимо, обдав, однако, брызгами жакет кулака.
- Езжай, махометская душа, да не ворочайся! – послал ему Чаплин вдогонку.
Наши дроги почти последними поравнялись с ним в это время и Чаплин, узнав Босарева, повалился вдруг на землю, крича:
- Прости, брат, Иван Николаевич, если я тебя когда обидел чем…, извини, бра-туш-ка-а ка-з…
- Но-о-о! – спокойно старался отъехать скорее подальше Иван Николаевич. – И чем там ты меня обидел, Господь с тобой!
Мы были далеко уже от Чаплина, а он все еще продолжал лежать, распластавшись и выкрикивая какие-то слова. Вероятно, он там и уснул.
- Вот, - говорил Босарев, когда мы выехали на гору и пустились за длинной вереницей дрог, - накатался, так накатался. Набрался, как Маня груш, да и выкармливает. Сказано – алая кровь…
Мы ехали по деревенской улице, тихой в другое время года, но теперь оживленной. Поминутно попадались навстречу арбы с соломой и дроги с мешками умолоченного зерна. Кучки баб, сидя на завалинке, внимательно рассматривали едущих, делая на их счет свои замечания. Откуда-то доносилось пыхтение и стук паровой молотилки.
- Вот опять бабка-голанка заявилась к нам! – указал Босарев кнутом на одну из хат. – Эх, идолово бабье! Сколько понабегло!
Возле хаты, на которую указывал Босарев, происходила, действительно, необыкновенная суматоха. Вся завалинка, двор и даже некоторое пространство улицы были переполнены множеством, тараторивших, точно сороки, баб. Тут были и старухи, и молодайки. Почти каждая из них держала в руках какой-либо сверток. В самой хате, очевидно, страшно суетились – низенькая дверь ежеминутно хлопала, выпуская и впуская.
- Это что же такое? Какая бабка-голанка? – обратился я к Ивану Николаевичу за объяснением.
- Да, разве ж вы не знаете! Э-эх! Колдунья, немецкая жена из хутора! – приехала переполох выливать бабкам.
- Выливать переполох?
- Ну, да! Здорово наживается! Слыхали вы, как переполох выливают? Заболела, скажем, чья-нибудь баба, внутренность, али еще что-нибудь – сейчас к этой бабке: помоги, сделай милость. Вот тебе и мелочь, и рыба, что Бог дал, (целые шаплыки рыбы увозит отсюда, да) – помоги, пожалуйста. Ну, та сейчас и заходится помогать. Возьмет в таз али чанок воды, пошепчет над ней и потом того, болящую к верху животом положит, воду на живот и давай в нее воск, либо смолу лить. Что выльется, оттого и болезнь. Собака выльется – от собаки, мол, болезнь приключилась. Еще что выльется – от этого, дескать, и вся штука у тебя – теперь пройдет. Встанет баба и уйдет с благодарностью: полегчало, мол, что брюхом вверх полежала. Вот и вся музыка. Я тоже ихнего брата не раз лечил…, потеха!
- Как это?
- А вот папиросочку сделаю и расскажу, как лечил.
Я было предложил ему готовую папироску, но он от нее отказался, что «от его табаку» грудь очищает и кашель проходит, а затем, достав из кармана кисет с махоркой, он скрутил толстую «цыгарку», закурил и, затянувшись с наслаждением несколько раз, начал.
- Прошла эха, что я все знаю и до всего дошел. А от чего все знаю и до всего дошел оттого, что хожу каждые кажинные семь лет переделываться. Я ведь переделываюсь, - посмотрел мне прямо в лицо Иван Николаевич. Его лицо было необыкновенно серьезно, только в глазах чуть-чуть бегала искра насмешливости.
- Как это переделываться? – смеясь, спросил я.
- Чтобы не стареться. Как только пройдет семь лет, я отправляюсь в камыши, приготовлюсь и потом лезу в воду. Три дня я сижу в воде с головой.
- А как же ты не задохнешься? Дышать-то нужно?
- А у меня камышовая трубка в роте – вот так-то я и сижу. Ну, так вот, и пронюхали обо мне, что я кой-что знаю. Стали приходить ко мне бабы и девки за советами. Больше девчата, и все насчет любви. Гм…, да…, паренек-то иной… того… получил, что следует, да и до свидания, повернул оглобли, ну, а ей, стало быть, прискорбно. Вот я и помогал им. Была у меня овчинная шуба, должно быть помнила, как под Очаковом еще стояли, живого места на ней не было, вся в клочьях. Так вот этой шубой самой я и помогал. Клочья отрезывал, да и давал им – окуривайте, говорю, своих пареньков-то, овчина не простая. Да, ведь, вот-то штука – иногда и в самом деле помогало, женились, ей-Богу правда! После благодарить приходили.
- Значит, ты деньги набрал много с них за лечение?
- Какой тебе много! Табачком больше брал, табачком больше. А денег, нет, не брал. Разве уж иной раз на шкалик перепадало. А то – нет! За что же деньги с них брать? За что? Однако, - переменил тон Иван Николаевич, - как бы дождя не было.
Действительно, с запада росли и надвигались медленно тучи, постепенно застилая собой небо. Подувал свежий ветер. Мы давно уже выехали из поселка, и мягкая непыльная дорога шла теперь степью. Далеко кругом тянулись ее однообразные печальные пространства, почерневшие от недавнего дождя. Не волновались золотистые волны колосьев: все было давно скошено и сжато. Однообразие картины нарушали только курганы, во множестве попадающиеся здесь.
- Что это вы едете в степь? – обратился ко мне Босарев. – Зачем?
- Да так просто. Посмотрим, как будут землю делить.
- А опосля в газете пущать?
- А опосля в газете пущать.
- Хм…, - усмехнулся он. – Чудно: ездить, ездить, и. потом в газете вдруг. И все напишите?
- И все напишу.
- А, небось, в газете не все правду пишут? И выдумывают от себя тоже?
- Случается, что и выдумывают.
- Так я и думал. Вот послушайте, что я вам скажу. Вот помните, взял я у вас один газет на цыгарки? Взял я его у вас, и стал рассматривать и напал на одну знакомую штуку. Сочинил кто-то, что один какой-то человек в малолетстве уехал в чужую сторону, в Америку, что ли. Да, уехал он и там разбогател. Разбогател и потом приехал сюда, домой, к родне. Приехал и не говорит, кто он такой. Дай, думает, посмотрю, как они меня примут, а они, родня-то его, подсмотрели, что у него денег куча, да и укокошили его, когда он заснул.
Я вспомнил, что действительно несколько времени тому назад я дал ему номер какой-то столичной газеты. Там, кажется, была подобная корреспонденция из какого-то южного города.
- Ну, так что же? – спросил я у Ивана Николаевича.
- А то, что слышал звон, да не знает, где он. Сбрехал, да не к ладу. Вот я вам расскажу, как дело было, а было оно лет тридцать назад.
Меня сильно заинтересовало, каким образом могла иметь отношение корреспонденция к тому, что знал Босарев и что случилось тридцать лет назад.
- Вот слушайте, да после и скажите, где тут брехня, а где правда, - начал Иван Николаевич. – Служили в одном полку два солдата, дружно жили, точно братья родные. Только смотрите, заметил мне Босарев, ничего не пропускайте. Звали их, скажем, хоть Иван да Роман. Вот жили они так-то и служили, да и задумали. Давай-ка, говоря между собою, обокрадем казну. Казенные деньги в ящике находятся, и как только твоя или, дескать, моя очередь подойдет на часах стоять, так мы сейчас эти денежки и сцарапаем. Условились – все, как следует быть. Ладно. Долго ли, коротко ли пришлось им ждать, только и их очередь пришла караулить деньги, и украли они их. Как украли – один Бог ведает, только так ловко ящик сломали и опять в прежний вид привели, что только тогда о покраже узнали, когда начальство полезло деньги считать. Кинулись в ящик, а денежек-то нет.
А денег была не малая куча – тысяч десять, может, а то и побольше. Туда-сюда, пропали, нет. Искали, искали, следствие наводили, да так и бросили. Как сквозь землю деньги провалились. А они-то и в самом деле в земле были: Иван с Романом туда их зарыли до поры, до времени. Придет, мол, срок, тогда и возьмем. Прошло, этак, года два, и про деньги эти краденные стали уже все забывать. Вот и службе конец ихней подходит, осталось там каких-нибудь месяцев десять прослужить. Хорошо. Только стал задумываться Иван. «А что, думает, если Роман домой пойдет, да дома как-нибудь проболтается о деньгах. Пропали тогда наши головы. Парень он как будто и надежный, да все как-то того… опасно». И вот, думал как-то Иван, думал и придумал. Шли они как-то раз вдвоем над речкой. Речка быстрая такая и глубокая и берег крутой. И вспомнил Иван, что товарищ его, Роман то есть, никак плавать не умеет. «Эх, думает, чем мне постоянно так мучиться да бояться, отвяжусь я от него навеки. Хоть и возьму грех на душу, да зато спокоен буду». Да с этим и толкни в воду Романа. То даже и не вскрикнул – только бульки пошли. Пришел после этого Иван в казарму и заявил, что Роман по неосторожности упал в воду, да и утонул. Спасти, дескать, никак нельзя было – потому течение быстрое. Ивану все и поверили, потому дружно уж очень жили они с товарищем, и никому в голову не пришло, что тут как-нибудь да не так, злодейство сделано. Через неделю поймали мертвого Романа, похоронили, и на том дело кончилось. Остался теперь Иван один, и никто на всем белом свете про те деньги не знает, кроме его. Пришел срок службы, забрал Ванюша спрятанные денежки, распрощался с товарищами, да и был таков – домой, значит, ушел. Ну-с, долго ли, коротко ли, только шел он шел, да и пришел в свои места. Вот уж и деревня, откуда он родом, вот и шинок знакомый. «Дай-ка, думает Иван, зайду выпью одну. Сердце что-то так неспокойно бьется». Заходит, смотрит: все также, как и до службы. И целовальник тот же, только уж больно постарел. Не узнал он Ивана, но Иван его узнал. Выпил он одну там али две и говорит целовальнику: «Узнаешь меня, аль нет»? «А кто ж тебя знает, служивый! Будто как не припомню что-то», - отвечает. «А я, говорит, Иван такой-то». Стал присматриваться целовальник – точно, Иван и есть. «Э, брат, какой же ты стал! Здорово переменился»! Ну, пошли у них тут расспросы – что и как. «Живы ли мои старики?» - спрашивает Иван. «Живы, не померли, только брат твой меньшой помер, один ты у них теперь остался. Вот теперь-то обрадуются…, да, брат, и переменился же ты, поди, твои не признают сразу». Ну, покалякали они, и пошел Иван к себе. Дело на вечер. Вот и хата ихняя, как стояла, так и стоит, покосилась только малость. И садик тот же, и соседские хатки такие же. Входит Иван. И старик, и старуха дома. Перекрестился Иван, поздоровался: «Здравствуйте, добрые люди! Пустите переночевать солдата»! Не признается пока, что сын. Что, мол, узнают меня или нет? Ну, те, известно, пускают ночуй, дескать. Расположился Иван, раздеваться стал и просит выйти стариков: «Белье хочу переменить». Те вышли, а Иван стал переодеваться. Стал переодеваться, да деньги, что на нем были, и развернул, дай, мол, посмотрю, целы ли? А старик со старухой в щелку смотрят, как солдат переодевается, и какое у солдата имущество имеется. Любопытно им стало. И увидели, что у солдата деньжищ куча. Увидели, и влез им нечистый в душу. «Вот что, - говорит старуха, ты сейчас иди и купи штоф водки, подпоим его, да ночью и зарежем». И отправился старик за водкой. Приходит в шинок (а шинок-то был версты за две, может, от их хаты) и спрашивает штоф водки. «Эх ты, - говорит ему целовальник, - сын пришел со службы, сколько лет не видели, а ты штофом хочешь обойтись». «Какой сын? Какой сын»? «Да, солдат, Иван-то твой»! «Ох, ты Господи, Боже мой! Батюшки, что же это мы хотели сделать»? Да за водку, да сколько мочи хватил бежать. Это старик-то. Прибегает домой, а в сенях его старуха встречает: «Не нужно, докладывает, водки… Без водки обошлась… Подкралась к нему, когда он ранец завязывал, да топором его по голове… Лежит…, готов». Затрясся старик, да хлоп на землю… Не скоро очнулся, а очнувшись, сказал жене, кого она убила. Ну, а та, в помешательстве, сейчас же все деньги в печь, сожгла, а сама за веревку, да в сарай. Утром и нашли их всех троих: дед зарезался сам, бабка в сарае висела, а солдат с пробитой головой. Приехало начальство, разбиралось, разбиралось, да так и не добилось никакого толку. Тем и кончилось. Вот и все, - закончил Иван Николаевич.
- Ну, и что же? При чем же тут тот убитый, что в Америку ездил? – спросил я.
- Э-эх, говорю же вам, что сочинил он брехню, да не там. Вот как бы он сочинил, как я.
- Как это сочинил?
- Да, ведь, что я вам рассказал, брехня живая. Коли солдат убил своего товарища, так кроме его никто про деньги не знал. А коли самого солдата бабка убила, и сама повесилась, и дед зарезался, и деньги сгорели – так кто же знает, что они деньги вдвоем украли, и что Иван утопил Романа? Э-эх…
Сразу было действительно трудно смекнуть, в чем дело было, и Босарев, большой мастер рассказывать такие истории, самодовольно и лукаво посмеивался.
- Да, - прихвастнул он, - вот так и учились бы врать, газету сочинять. Кажись приехали, вон стали останавливаться.
Приехали и в самом деле.
Тянувшаяся впереди нас вереница дрог останавливалась, и седоки, разминаясь и оправляясь, опять стали собираться в кучки. Я подошел к той группе, где виднелся доверенный. Он, стоя с цепью в руках, при помощи которой размеряют землю, что-то, очевидно, соображал и перебрасывался словами с писарем и атаманом.
«Раздел» заключается в следующем. Незадолго до него казаки, имеющие право на получение земельных паев, и кулаки, заарендовавшие более или мене значительное количество паев, группируются в списки, по 10 паев в каждом, и затем доставляют их писарю (станичному или поселковому), который из этих списков составляет один общий.
Одновременно с этим посылаются выборные от общества обозреть предполагаемую к разделу землю, т. е. определить количество и качество участков.
Когда покончены эти подготовительные, так сказать, работы, лица, заинтересованные в разделе, отправляются в назначенный день в степь и там приступают к делу. Разбив землю на «десятки», т. е. на участки, заключающие в себе десять казачьих паев, приступают затем к метанию жребиев, причем ни один почти раздел не обходится без крупной ругани и иногда рукопашных схваток. Земля не всюду одинакова: попадается «хрящеватая», «солончаки», и лица (в большинстве случаев мироеды), на долю которых по жребию достаются плохие десятки, всегда готовы заподозрить мечущего жребии в недобросовестности и, желая во что бы то ни стало иметь хорошую землю, затевают истории и скандалы.
Такова процедура раздела.
- Ну, братцы, кто же пойдет с цепью? – обратился к толпе доверенный.
- Да, назначьте, господа, Семена! – указал оплеванный Чаплиным кулак на суетившегося тут же юркого человека в желтой шляпе, о котором я упомянул в начале предыдущей главы.
- Ну уж, это – налево кругом! – послышались голоса.
- Эка ты какой умный! Опять чтобы украл по пяти десятин на десятке. Будет с нас прошлогоднего…
- С нищего готов сумку содрать!
- Другого назначить! Не нужно Семку!
- Знаем вас – ребята теплые, за кого не хватись!
- Да позвольте, братцы, когда же это я крал? – запротестовал было, отплюнувшись предварительно, Семен.
- Да что там токовать! Не нужно тебя!
- Проваливай подальше, кармашкин шитафет! – загалдела толпа.
Семен стушевался.
После некоторых пререканий дело было улажено, и доверенный, вместе с выбранным по общему согласию ему помощником, пустился отмерять десятки.
Погода между тем изменялась. Ветер крепчал, и стал накрапывать дождь. Тучи надвигались все больше и больше. Вдали послышался глухой раскат грома. Предвиделась гроза.
- Ну, что? – подошел ко мне Иван Николаевич. – Они тут долго еще, может, будут возиться. А то до Моржановки доберутся да там и застрянут. А дождь припустит, так сейчас же и разбегутся. Чего тут мокнуть понапрасну?
- А и то, пожалуй. Только успеем ли до грязи домой доехать?
- А мы на Чулеке переждем. Там у меня такая есть знакомая, вдовушка. Муж в бегах. Угостит и примет так, что только держись, если заедем. Садись-ка! Проведаем вдовушку сердечную…
Дождь усиливался, приходилось последовать его совету, и через минуту мы бежали по направлению к Чулеку, небольшой и глухой деревушке, приютившейся на берегу моря.
- Не дали-таки Семке цепь тягать, - заговорил Босарев. – А и мошенники же они, я вам скажу. Вот уж пройдисветы, так пройдисветы, нечего сказать!
- А как же можно тут-то смошенничать на глазах у всех?
- А вот как. Вы-то, может, впервой здесь, а я-то уже присмотрелся к ним. Недаром тридцать лет маячу здесь. Вот как мошенничают: получает казак, скажем, шесть десятин всего. Пользуется он, положим, половиной только, другая половина под толоку идет. Ну, т. е. выходит, значит, всего три только десятины. Так. В десятке будет, значит, тридцать десятин. Станут цепь тягать, а он и натянет. Четверть, пол аршина натянет, а в десятке это сколько выйдет? Цепь длиною десять сажень, а он ею по десятку пройдет шестьдесят раз, коли считать десятину по двадцать в длину и сто шестьдесят в ширину. Вот и сосчитайте, сколько это будет. Да еще есть клины выходят, лощины и прочая штука. А этот Семка знает землю, как свои пять пальцев, а другие ничего не знают. И выйдет, что в его десятке, т. е. у хозяина его, не тридцать десятин будет, а больше. Вот его хозяин и пользуется, мошенник! Самому-то Семену, пожалуй, малость перепадает, все хозяину идет. Загребистые лапы у хозяина! Н-но, н-но! Вывози сивка-бурка, видишь, как хлещет!
Но сивка-бурка скакал и без понуканий довольно добросовестно.
- Хороший конек у тебя, Иван Николаевич.
- Добрый конь, только не мой. Это я у приятеля выпросил съездить с вами. В прошлом году ездил я на нем в город, и какая оказия приключилась? Дело было осенью, и домой пришлось обратно ехать ночью. Темь была такая, что хоть глаз выколи. Зги не видно. Проехал я уже от города верст двадцать. Степь, знаете, тишина, ни одной живой души нету. Вдруг, слышу топот сзади, кто-то скачет. Слышу, кричит: «Стой, а не то смерть будет»! С перепугу я остановился, читаю молитву. Подскакивает человек верхом на лошади, закутанный башлыком с позументами, одна борода рыжая торчит. «Что тебе, говорю, добрый человек нужно»? Спрашиваю, а сам уже ружье приготовил (было ружье со мной). «А вот что, - отвечает, - коли живым хочешь быть – слезай с дрог, да и убирайся, лошадь моя»! Ну думая, как не так! Взял ружье на прицел, сейчас, говорю слезу, да ка-а-к шарахну ему в бок. Да по лошади, да от него! Весь заряд ему в левый бок угодил, сколько крови было…
- Ну, брат, больше не надуешь. Солдатская история поинтересней была. А тут ты уж больно заврался – сам говоришь, что зги не видно, а и позумент разглядел на башлыке и рыжую бороду увидел…
- Не вышла брехенька моя, - почесал затылок Босарев. – Ну ладно, пускай, я на гулянках как-нибудь расскажу вам про конокрада одного – не брехню, а сущую правду. А это я точно хотел сбрехать, да не пришлось. Ну, вот скоро и приедем. Экой дождь раздирается! У Мархюшечки обсохнем!
Мы стали спускаться теперь мелкой рысцой под гору, и скоро сквозь тусклую сетку все увеличивавшегося дождя мелькнули убогие хатки селения и дальше грозно волновавшееся море. Через несколько минут мы въехали во двор маленькой, несколько покосившейся хатки.
- Вот, где она живет, сударушка! Идите прямо в хату, пока я распрягу коняку. Вон туда, прямо в дверь идите, - указал Босарев.
Я отворил низенькую, выкрашенную «желтой глинкой» дверь и вошел. В сенях, с мазаным полом, заставленным всюду всевозможными кадками, горшками, мешками и прочей хозяйственной дребеденью, возилась возле печи с кочергой в руках какая-то женщина. Повернувшись на стук отворяемой двери, она вопросительно посмотрела на меня. Это была женщина лет за тридцать, полная, с высокой грудью, черными, четко очерченными бровями и прекрасными глазами. На щеках ее смуглых, но чистых и свежих, играл легкий румянец. Она молчала, глядя с недоумением на незнакомого ей человека.
- Я с Иваном Николаевичем заехал к вам от дождя. Мы были в степи. Принимайте гостей, Марья, не знаю, как вас по батюшке.
- Никитична, милости просим, - усмехаясь слегка, отвечала женщина. – А он же где, Иван Николаевич?
- Возится возле лошади.
- Ну, пожалуйте в горницу.
Женщина открыла дверь и ввела меня в горницу, оказавшейся не особенно большой, но чистенькой комнатой. Земляной ее пол был тщательно заслан белейшими ряднушками. На окнах были цветы и кисейные занавески. У правой стены стоял большой сундук, прикрытый ковриком, дальше стол, покрытый вязанной скатертью. У левой стены помещалась большая двухспальная кровать, с горой белых подушек. Несколько деревянных стульев довершали остальное убранство комнаты.
- Присядьте у нас, - пригласила Марья Никитична. – Намочило вас должно быть?
- Немного намокли. Не беда.
- А ты нас обсуши, Марьюшка, обсуши нас, да и другим чем не оставь, - оживленно заговорил, входя Иван Николаевич. – Старинную дружбу вспомним, Марьюшка.
Марья Никитична вышла в сени, куда за нею направился и Босарев. Сквозь не плотно притворенную дверь до меня стали долетать неясные слова. Очевидно, Иван Николаевич убеждал в чем-то хозяйку. Разговор скоро перешел на шепот, и затем спустя некоторое время послышалось громкое: «Ой, ой, чтоб тебе!», и в горницу, почесывая поясницу, вскочил Иван Николаевич. Он радостно посмеивался.
- Угостила кочергой для старого знакомства! Огонь баба! Самовар поставит и за водкой сходит. Вот тут, - Иван Николаевич вынул из кармана несколько монет, - есть у меня мелочишки немного. Десять, пятнадцать, тридцать две копейки всего. А нужно на закуску и водку немножко больше.
Я вручил ему рубль, прося самому не тратиться.
- Нет, зачем же? – не согласился он. – Угостим пополам. Пополам лучше, да и не люблю я на чужбину пить.
Босарев опять удалился в сени и через несколько минут возвратился с сообщением, что хозяйка ушла за покупками для предстоящего пиршества.
- Огонь баба! Эх, люблю я таких! Я с ней года два валандался. Недавно только вроде, будто, разъехались. Поругались.
- За что же вы поругались?
- Лупила она меня больно. А за что? Работали мы с ней в прошлом году на току. Хлеб молотили. Ну, я вам скажу, много я бабенок видел на своем веку, а такой крали не встречал. Огонь баба! И вот, значит, как только ей чуть в чем-либо не угодишь, сейчас же и отлупит. Терпел я, терпел, да и угостил по-своему. После работы как-то напились мы с нею пьяненькими. Заснула она, а я ее, голубушку, взял да в парус и укатал. Обмотал я ее парусом, да колушками и зашпилил. Обвязал я ее так-то, вроде младенца малого, да хорошую палку выбрал, да так по мягкому месту отутюжил! Долго она на меня не смотрела за это, разругались. Может, вот теперь помиримся.
Через несколько времени хозяйка вернулась, и на столе вскоре появился весело шумевший самовар, рыба, водка, маслины и огурцы на закуску. Хозяйка, несколько принарядившись присела с нами. Угощение началось, и через полчаса подвыпивший Босарев упрашивал Марию Никитичну, любовно заглядывая ей в глаза, поцеловаться с ним в знак забвения прошлого, на что та, очевидно, не без охоты выполнила. Я оставил воркующую пару, подошел к окну и через тусклое стекло засмотрелся на бушевавшее море. Дождь лил ливнем, раскаты грома делались чаще и сильнее. Гроза начиналась».
«Ростов-на-Дону. Во вторник вечером, в городском саду во время гуляния произошел маленький инцидент, который всполошил всю гулявшую публику. Дело в том, что в саду появилось несколько человек, по-видимому, приезжих студентов, из которых один был в белом колпаке. Понятно, что такой необыкновенный головной убор обратил на себя внимание все гулявшей в саду публики, и по следам студентов шла огромная толпа, так что им с большими затруднениями приходилось пробивать себе дорогу вперед. Один из полицейских служителей обратил на это странное шествие внимание, и студентов с трудом освободили из толпы, причем, однако, вздумавшему оригинальничать студенту приказано было снять белый колпак. Вот уж, по истине, охота пуще неволи»! (Приазовский край. 224 от 02.09.1893 г.).
1901 год
«Донские гирла. На днях в Донских гирлах открылось сообщение посредством беспроволочного телеграфа системы А. С. Попова. Пока сообщение происходит между лоцмейстерским постом и маяком, на расстоянии около 12 верст. В ближайшем будущем комитетом Донских гирл предположено возбудить ходатайство перед морским министерством и почтово-телеграфным ведомством об устройстве такого же беспроволочного телеграфа и на Беглицком маяке на Таганрогском рейде, неподалеку от которого производится перегрузка иностранных судов на русские, а также различные работы. Когда гирла и Беглицкий маяк будут вполне оборудованы беспроволочным телеграфом, то явится возможность превратить телеграфную станцию на лоцмейстерском посту для передачи внутренних телеграмм в международную. Телеграф же на Беглицком маяке свяжет Таганрогский рейд с общей телеграфной сетью, что, конечно, имеет серьезное значение для экспортеров, судовладельцев и пр.». (Приазовский край. От 02.09.1901 г.).