Этюд в двух частях с эпилогом
I. Глюк
– Я знаю, что ничего не знаю, – сказала лысая гипсовая голова. Потом она хитро подмигнула, потом сморщилась и прошептала: – Не пей цикуты, мой юный друг...
– Почему же «юный»? – спросил растянувшийся на диване человек.
– Потому что я старше на две с половиной тысячи лет. Выходит, ты юн для меня, хотя прости... Но не пей...
– Молчи, старик, уж полночь близится...
– А что тебе не нравится? Живой труп?
– Нет, я думаю всего-навсего о Крутилине, – сказал человек и укрыл ноги байковым одеялом.
– Не тот ли это Крутилин, что написал обо мне статью?
– Лучше бы он этого не делал...
– Что верно, то верно, – вздохнула гипсовая голова. – Но ты, сдается мне, завидуешь...
– Я?! – человек сбросил с ног одеяло и сел. – Я завидую?
– Ну, не прямо, не грубо, не в том смысле, что...
– Он его не любит, – вмешалось вдруг в тихую беседу лицо с закрытыми глазами, стоявшее возле гипсовой головы. Лицо тоже было гипсовым. Оно было маской.
– Положим, не люблю, – согласился человек и опять лег.
Теперь он весь закутался в одеяло, поджал колени и сунул под щеку кулак. Шкура он. Глубоко, искренне продажная шкура... «Мой юный друг» – любимое его обращение...
– Да, манерно, – откликнулись с письменного стола Голова и Маска.
– Манерно, манерно, – проворчал человек.
– Расскажи о нем, – попросила Маска, – просто и ясно.
– Просто и ясно не сумею.
– Он не сумеет, – подтвердила Голова. – У него для этого слишком мало способностей и нет хорошего образования...
– Нет, все-таки хотелось бы услышать, – возразила Маска, – как ты сможешь выразить в звуке... Сам-то ты как? Иной говорит: ненавижу, а посмотришь с простым вниманьем – ненавидеть нечем: душа пуста...
– Хотите, чтобы я встал с дивана, сел к вам за стол и письменно изложил?
– И зачитал, – добавила Голова. – Мы обещаем быть внимательными и терпеливыми.
– Да-да, будем...
Человек решительно поднялся с дивана, подошел к столу, сел и принялся писать.
В комнате было темно, лишь один угол ее освещался старой настольной лампой.
Человек иногда тер виски, глаза, чесал то правую ладонь, то левую, но к тому времени, когда рассвет тихо вплыл через окно и проявил некоторые предметы в комнате, как то: кресло-качалку, круглый стол и картину неизвестного художника на стене, – к этому времени работа была окончена.
– Вот, – положив ладонь на исписанные листы, сказал человек. – Дело сделано.
Он обвел взглядом комнату, задержал его на картине и минуту задумчиво смотрел на нее.
– Вы видите эту картину? – начал читать он, указывая рукой на стену с картиной. – Она плохо освещена, но вы, конечно, знаете ее. Старое ветвистое дерево разделяет холст на две части, светлую и темную... Вы узнаете улицу?.. Впрочем, это не имеет значения. Важно, что она в снегу. В снегу самом первом, самом нежном и недолговечном...
Перед нашим домом – давно, в детстве, – тоже росло большое ветвистое дерево. Оно называлось дуб. Под ним однажды я зарыл сокровища в коробке из-под фотоаппарата «Юнкор». В этой коробке было много интересных, замечательных вещей, но все они вместе с коробкой забыты... Я просто забыл о них, и, возможно, мои школьные драгоценности до сих пор лежат под тем деревом. Они стали кладом, а я – единственный человек на свете, который знает о его существовании. А может быть, мой клад давно кем-нибудь найден и выброшен на помойку... Но все равно я единственный его владелец, и только для меня он имеет вполне реальную ценность...
– А Крутилин, – продолжал читать после небольшой паузы человек, – в те далекие романтические времена ходил со скрипкой, увлекался физикой и по вечерам паял транзисторы... Однажды он сказал своему однокласснику: «А твоя мама – стиляга: она ногти на ногах красит...» А одноклассник сказал, что, мол, никакая мама не стиляга. Одноклассник избил Крутилина-мальчишку: поставил ему синяк под глаз. И когда они катались по полу, то Крутилин нечаянно сломал указательный палец на левой руке. Может быть, поэтому он не стал учиться на скрипача, а выучился на физика-математика. Он жил бурной внутренней жизнью. Наверное, так живут большие мыслители (где-то было написано, что Кант жил бурной внутренней жизнью). Он придумывал новые методы в педагогике. Он был защитником окружающей среды. Он был в числе организаторов клуба интеллигенции, где читал одиноким пожилым дамам и каким-то неопрятным скучным мужчинам лекции: о позитивизме и экзистенциализме, о сущности Бога и сократических диалогах, о значении языка и семиотике, о европейских обычаях, о физических полях и сингулярности... Он был очень начитанный человек, то есть он и сейчас начитанный, эрудированный человек – Крутилин. Многие ошибались, предлагая ему за услуги (лекции для общественности, занятия с абитуриентами) деньги, ибо Крутилин в этом смысле абсолютно бескорыстен. Он не делал чего-нибудь специально и всегда вполне естественно соответствовал духу времени. Например, если ты интеллигент, интеллектуал 60–70-х годов, то ходишь в старом мятом пиджаке с засаленным воротником, в самовязаном жилете, который пузырится на животе, в брюках отечественного пошива или затертых джинсах, а также в туристических ботинках обязательно большего размера, чтобы иметь возможность при случае надеть их с толстыми шерстяными носками... Крутилин никогда не задумывался, как он одет, – само собою получалось...
– Извини, – перебила человека Голова, – это уже рассказ?
– Да, это вступление.
– Хм... Длинно, братец, – заметила Маска.
– Я могу вообще ничего не говорить и не читать. Уже светло, а я еще не спал. Лучше посплю. Я третью ночь не сплю...
Человек обиделся и ушел из-за стола на диван, где опять залез под одеяло с головой.
– Я не писатель, в конце концов! – крикнул он с дивана.
– Это склока, – констатировала Голова, – свара. Ты склочный, мелкий человек, не воспринимающий даже легкого критического замечания.
– Заткнись, старик! Я устал и хочу спать, а вы мне надоели.
– Хо! «Заткнись»!
– Аристократизма в нем нет, – с сожалением отметила Маска. – Надо с ним разойтись и уйти к солдатам.
– Что вы сказали? – не поняла Голова.
– Это я так, про себя.
– По-моему, – проворчал человек, поворачиваясь к стене, – вы сами хорошие склочники...
– Еще бы! – воскликнула Голова. – Мы всего лишь копии, жалкие копии, принадлежащие тебе, и мы говорим твоим языком. А были бы мы живые, наш юный друг... Не желаете ли чашечку цикуты?
– К барьеру! – нервно произнесла Маска. – Ступай к барьеру, и по команде «сходитесь»...
– К черту, – зевая, сказал человек на диване. – Вы меня достали...
– Он любит просторечье, – горько вздохнула Маска.
– Ну, это не всегда плохо, – отозвалась Голова.
– Верно, но только тогда хорошо, когда к месту...
– Знать бы точно, где оно – место...
– Должно быть чутье...
– Интересно, что вы называете чутьем?
– В данном случае – это чувство языка и...
– Опять слишком неточно...
– Милейший, вы ровным счетом ничего не смыслите в языке!
– Аргументация – убийственная...
Человек на диване заворочался и потом крикнул:
– Хватит! Зацепились за пустяк… Спать не даете... Ладно, я продолжу.
Кряхтя и охая, человек вновь поднялся с дивана и сел за письменный стол.
II. Впечатление
Один грустный, проживший большую и тяжелую жизнь человек предложил:
– Хотелось бы все-таки поставить в центр фигуру героя. Ведь нет его, героя, в современной литературе. Почему бы не попробовать? Почему не описать сильного, знающего, целеустремленного человека, личность новую, будущую? Посмотрите, сколько событий! Какое драматическое время, какой слом! – и он покачал головой. – Да хотя бы тот же Крутилин...
Надо же, и этот хороший мужчина вспомнил о нем...
Никуда от Крутилина не деться...
Что же рассказать? Как начать? Ну, допустим, так...
...Крутилин озяб. Он отпустил машину и теперь жалел об этом, стоя у дверей радиокомитета, где была назначена встреча с деловым партнером. Партнер опаздывал, и Крутилин озяб. Он пристально вглядывался в двенадцатиэтажный дом, что стоял перед ним, и слегка улыбался. Очевидно, взгляд его проникал сквозь двенадцатиэтажку и за нею различал очертания светлого будущего...
(Сегодня мы редко глядим в будущее. Боимся. Мечемся среди «сегодня». Хотя чего ради мы мечемся? Чего боимся, пристально вглядываясь в будущее? Ведь все равно жизнь шла, идет и, как подсказывает обычный житейский опыт, в ближайшие десять лет не кончится. Она еще немного побудет.
С другой стороны, недлинная человеческая жизнь учит, что можно конечно, нарисовать, начертить схему «завтра» согласно своему маленькому опыту – и то ли радоваться, созерцая убогий чертеж, то ли огорчаться, – однако за границей того «завтра», что нарисовано сегодня, маячит нечто в любом случае совершенно незнакомое. И обязательно чужое. И что мы все равно привыкнем, все равно приживемся...
Сегодняшние фантазии покажутся тем нам – будущим и другим – смешными, нелепыми, просто глупыми... Как, наверное, нам тогда будет легко и как весело вспоминать прошлое!.. Возможно, все именно так и будет...
Но почему-то не утешает сознание того, что из будущего – прошлое ясней и легче...
Но почему-то сейчас просто жаль этой вот только что прошедшей теплой осени. И почему-то больно ступать на первый снег и дышать сумрачным морозным утром; идти по нечеткой рассветной улице, наблюдать серые здания и низкие заводские дымы...
Почему-то жаль себя, увиденного вдруг со стороны. И не потому, что ты действительно жалкий, совсем никудышный, никчемный человек. А потому, что со стороны отчетливей твой отрыв. Идешь и одновременно отрываешься от заснеженного асфальта, и с каждым шагом отлетаешь все дальше и дальше: перетекаешь в другое пространство. И то ли оставляемое пространство неподходящее, то ли то, в которое перетекаешь...
Но больно. Так длинно-длинно больно...
Бесконечный романс – и пошлый, и безысходно-печальный... Пара гнедых...
Пара гнедых поросят...
Пара гнедых поросят весело бежит по звонкому декабрьскому тротуару и ковыряет задиристыми пятачками примерзшие тут и там к комлям старых дерев – лип и тополей – жесткие и холодные умершие листья. Бодрящий воздух добавляет им волшебной энергии. Она проникает в них непосредственно через толстую юную кожу и обеспечивает подвижность – такую радостную! – на целый день. Радость самодостаточна, ей цель не нужна...
Весело намаявшись за день, они уснут, как засыпают сытые дети, – в счастливом предчувствии завтра...
А назавтра опять пара гнедых – или пегих, каурых, серых в яблоках, вороных или привычных – vulgaris – поросят зацокают сквозь то утро, в которое ты вновь будешь перетекать с глубокой, неизлечиваемой сердечной болью в другое, незнакомое и чужое пространство, глотая торопливо родные и милые запахи, жадно ловя пятью чувствами приметы «вчера», ибо прощаешься навсегда, на веки вечные, и с теми дождями, и с теми полянами, и с теми уютными вьюгами, и с горными синими реками, и с черными первыми проталинами, теми – вчерашними, и еще со многим, многим другим...
Да неужто ничего этого нет там, куда ты мучительно просачиваешься?
Разумеется, все там есть. Но все – другое...
Vale et me amor...
Хотя чего бояться? Зачем, казалось бы, понапрасну пугаться того, что еще не наступило? Ведь жизнь еще, конечно, побудет. Побудет, пусть самую малость... Сквозь сон... Сквозь бред...)
...Но что же наш озябший Крутилин?
(О как скучно, как почти до безумия скучно рассказывать о Крутилине, о лидере движения «Демократическая интеллигенция в поддержку перемен»! Как скучно наблюдать за ним, стоящим на легком морозце и осыпаемым сказочной снежной пудрой, наблюдать за бывшим физиком-лириком, а ныне – честным общественным деятелем... Снежок сыплется на его серый в елочку английский реглан... И этот тусклый, близорукий взгляд из-за тонированных очков... И что нам в сем человеце? Сей нафталинной личности, по меньшей мере, столетней давности...)
Что с ним случится?..
Куда его поведет или понесет, когда он поймет, что деловой партнер сегодня на встречу не явится?
Когда Крутилин поймет, что встреча не состоится, он еще раз пожалеет об отпущенной машине и отправится перекусить.
И зачем-то торкнется он не в ту дверь и попадет в дешевую пивнушку...
Пивнушка – это место! Эпос!.. У нас это все знают...
Крутилину бы сразу выскочить оттуда, выбежать вон из грязной забегаловки, но вместо этого он вдруг для самого себя решит попробовать остаться здесь. Ради опыта. Ведь его, сорокалетнего, минула чаша сия – не привержен он был к пиву. Оберегла, обнесла судьба Крутилина, избавила от низкого человеческого порока. И то ли он был ей благодарен за это, то ли нет... Живя в центре мифа и не имея к нему прямого касательства, можно, действительно, жалеть об отсутствии пивного опыта...
Да... Решится Крутилин на испытание, возьмет кружечку пивка и закусить.
А потом, эдак невзначай, разговорится с молодыми, совсем молодыми людьми, которые, попивши пива, уже мягко отошли за грань. Он постарается понять их, прозреть с высоты своей эрудиции, оценить с точки зрения общественной полезности... Попробует тактично, что вообще присуще интеллигентным людям, тактично в чем-то поправить, ненавязчиво поучить; намекнуть на то, что есть совсем другие молодые люди: образованные и целеустремленные, жадно желающие жить. «Например, мой заместитель, – удачно вспомнится Крутилину... – Ах, я хочу безумно жить...» И зачем-то Крутилин, обращаясь по очереди к своим собеседникам, будет всякий раз восклицать: «Мой юный друг!» И прикладывать ладонь к сердцу.
И за все за это «юный друг» по кличке Бедолага вдруг, будто бы что-то вспомнив страшное, заедет ему в лицо кружкой с пивом; и Крутилин оскользнется на грязном полу, неловко повалится набок, но быстро поднимется, ухватившись за стойку... И на лице его – чувство растерянности и обиды... И Бедолагу, разумеется, выведут. А Крутилину почистят его дорогое английское пальто – реглан из очень толстого и теплого драпа, – и он просто уйдет на улицу почти что без следов на лице. И очки даже целы, и пальто чистое...
Но нет. Ничего подобного с Крутилиным не произойдет, он никогда не окажется в дешевой пивной. Нонсенс...
Нет, Крутилин, поругивая себя за отпущенную машину, отправится на общественном транспорте домой. В автобусе его будут мять, толкать и ругать, а он будет ужасаться, негодовать и думать о том, что хамство – отличительная черта этой страны, варварской и дикой.
Дома он, едва переступив порог, обрушится всей своей интеллектуальной мощью на этот рабский, спившийся народ: передовые люди тащат его что есть мочи в цивилизацию (такую комфортабельную!), а он нейдет.
– Кнута ему надо, – процедит сквозь зубы в заключение Крутилин. – Ох, кнута ему дать!.. Или пусть подыхает, раз не хочет понимать.
И какая-то вечно параллельная мысль зашевелится на периферии сознания, нежная сумасшедшая мысль об ином бытии... Набережная Сены (или Темзы, или Рейна). Столик прямо на улице (или в пабе, или еще где). Крепкий кофе в маленькой белой чашке. И – голос из-за спины по-французски (или по-английски, или по-немецки): «Господин Крутилин, вы будете сегодня на слушаниях по делу?..» или «Вы будете в мэрии на презентации?..»
– Глупость какая! – в сердцах воскликнет Крутилин, отогнав рукой мираж...
И жена покорно выслушает его горячее, переполненное сильными чувствами выступление; и в который раз посетует на царящую в мире несправедливость, ибо у таких талантливых людей, как ее муж, должно быть все. И жить они должны, конечно, в другом месте... Потом она станет его утешать и успокаивать. Она покажет Крутилину рисунки дочери, сочиненные ею сказки, и Крутилин смягчится. Вместе с женой они примутся обсуждать творчество тринадцатилетней дочери и решат, что необходимо предпринять некоторые шаги по устройству выставки ее рисунков. Кстати, жена Крутилина скажет ему, что давно уже думает об организации детского литературного кружка, где дети сами делали бы свой журнал, а потом можно было бы его издавать...
И крутилинское раздражение растает. Он поспешит на работу, и сразу же свяжется с нужными людьми, и договорится об организации небольшой выставки, и найдет «крышу» для детского литературного кружка, руководителем которого станет его жена... А потом он позвонит знакомой журналистке, и та впоследствии напишет восторженную статью о творчестве крутилинской дочки. А Крутилин будет счастлив. Ведь не в том дело, что почти никто не придет на выставку. (Бедолага пьет и даже не подозревает, что можно пойти на выставку; нормировщик Вася в выходные бродит по магазинам в поисках дешевой жратвы, выстаивает, сегодня короткие, очередь за очередью, где все равно орет на «безочередных» ветеранов, проклиная их за то, что те выиграли войну: не выиграли бы – давно бы все жили от пуза; ветеран-профессор живет один, и у него по нынешним временам небольшая пенсия: он счастлив, что, пусть и обруганный, но отползает от прилавка с куском мяса или каким другим куском гуманитарной помощи; предприниматель Выжигин, устав от проворачивания дел, расслабляется с друзьями и подругами в сауне; художник Цыклин настолько уже разложил форму, что вообще перестал что-либо понимать, а тем более интересоваться детским творчеством...) Суть не в том, что никто не придет: что взять с людей, потерявших к искусству всякий интерес, – они всегда не в счет... Но друзья обязательно посмотрят, они скажут много приятных слов. Большего не нужно.
Решив вопрос о выставке, Крутилин соберет совет организации «Демократическая интеллигенция в поддержку перемен». И здесь тот самый зам, который мог бы послужить прекрасным примером блестящего молодого человека для Бедолаги, обрушится на Крутилина с жестокой критикой. Он скажет, что времена изменились. «Конечно, – скажет он, – учредители и впредь будут содержать нашу организацию, но и нам самим необходимо шевелиться, зарабатывать на жизнь, на хлеб с маслом каким-то образом. Имеются и определенные наметки... Поэтому во главе организации должен стоять не только и не столько образованный, интеллигентный человек, сколько человек, умеющий делать конкретное дело, умеющий, говоря современным языком, делать деньги...»
Совет расшумится, расспорится, а потом примет решение: сделать президентом демократической интеллигенции крутилинского зама, а самого Крутилина, учитывая его заслуги и опыт, назначить вице-президентом... Почетным... Неприятно...
Да нет... Ничего похожего...
Ничего этого произойти также не может... Никуда его не понесет, не потянет.
Пока что Крутилин стоит у дверей радиокомитета и зябко ежится. Но вон уже из-за угла выворачивает его машина. Она плавно тормозит перед вожаком, из нее ловко выпрыгивает шофер с круглыми глазами и возбужденно говорит, размахивая руками:
– А они позвонили: так и так – встреча отменяется. Я сразу сюда...
– Молодец, Петрович, молодец, – довольно произносит Крутилин и подходит к дверце новенького «мерседеса». «Все-таки отличный аппарат – этот «мерседес», – думает про себя Крутилин, – настоящая машина... В отечественную никогда больше не сяду...»
Трудно рассказывать о Крутилине. Слова не лезут... Не хочется всматриваться в его деятельное нутро.
И разве вообще стоят несколько слов о нем умственного напряжения?
Взглянул – и довольно. Взглянул – и не надо ничего говорить ни Крутилину, ни его заму, ни мальчику Бедолаге – им-то зачем?..
Вот они. Бегут, бегут – все по-своему хорошенькие... Весьма часто случается, что и едут. Цоп пятаком дверцу «мерседеса», взгромоздился на заднее сиденье, поправил полу английского драпового реглана и слегка тронул копытцем обтянутое черной турецкой кожей водительское плечо. И водитель, лихач и балагур, повинуясь мягкому приказу, сразу же, смело и решительно, топит своим мощным копытом акселератор до отказа...
Красиво! Загляденье! Летите, милые! «Мерседес» – это как раз то, что нужно для быстрой и красивой езды (или «рено», или «вольво», или «тойота», или «форд»...)
Лети Россия, ты же любишь быструю езду! И каждый русский любит...
А ты, русский, и тоже любитель быстрой езды, – ты идешь утром...
И с каждым следующим утром все больше отрываешься и переползаешь, переламываешься, продираешься в иное, вполне возможно, замечательное (почему бы и нет?) пространство, оставляя в старом свои волосы, глаза, кожу, голос, – оставляя там весь свой, недавно неповторимый облик. И оглядываешься, и в обесцвеченных твоих глазах – ветви в инее и трамвайные провода, белый асфальт, подслеповатые фонари и пр., и пр. И внутри тебя нет уже ничего, кроме усталой, привычной боли...
Хотя это еще не конец. Хотя еще побудем несколько. И мучиться напрасно не стоит. Еще впереди: vale et me amor...
Мой юный друг! Мой юный поросенок!
Вперед, рыцарь без страха и упрека! И сомнение – долой! Спеши, спеши, спеши!..
Пройдет время – ты поднимешься; у тебя появятся ступни и ладони, и великое сомнение потрясет тебя. Ты станешь человеком, а потому – печаль разольется по твоей душе и кончится безотчетная радость. Но это – не скоро...
А пока – шевели копытами! Ковыряй дерзким пятаком стылую землю, визжи от радости, что живешь! Визжи и хрюкай!..
Привет тебе, юная смена, привет от перетекающего и vale...
Эпилог
– Это все? – спросила Маска и чуть слышно добавила: – Уж лучше посох и сума... Хм, но к чему в конце поставлено vale?..
А Голова ласково сказала:
– Ну и ладно, ну и ничего... Все пройдет...
И большое дерево с картины неизвестного художника тихо качнуло ветвями.
Автор: Аркадий Бухов
Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.