Найти в Дзене
Литература мира

Хуман Маджд, Парадоксы современного Ирана, 2007

Ирано-американский писатель Хуман Маджд родился в Тегеране, Иран, в 1957 году, и воспитывался в Великобритании и в США. Он писал об Иране для Newsweek, The Financial Times, GO, The New Yorker, The New York Times, и среди прочего, комментировал ситуацию в Иране для большого ряда СМИ. Ссылаясь как на консервативные, так и на светские круги в Иране во время своих частых визитов туда, его статьи выражают уникальную панораму страны, одинаково на 100% иранскую, и 100% американскую. Он проживает в Нью Йорке в настоящий момент. Книга "Парадоксы современного Ирана" была написана им в 2007 году.

-2

Насеру и Бадри

Содержание

Признательность

Введение

1. Персидские кошки

2. У Айатоллы простуда

3. Если сегодня вторник, то это, должно быть, Кум

4. Гордость и скромность

5. Победа крови над мечами

6. Паиридаеза: персидский сад

7. Просьба айатоллы об отличии

8. Страх перед чёрной чалмой

Примечания

Признательность

Основанием для этой книги послужил мой собственный опыт в большинстве случаев. В 2004 – 2005 гг. я провёл несколько недель в Иране в качестве журналиста, а в 2007 г. почти 2 месяца жил в Тегеране, работая над тем, что должно было стать рукописью. Как в Иране, так и в США я мог рассчитывать на свою семью, друзей и знакомых, как на источники сведений (как и множество других обычных иранцев, с которыми я беседовал в Иране), которым я выражаю свою признательность в самом тексте, а также тем, чью личность я скрыл ради их собственной безопасности, или пожелавшим остаться неизвестными. В нескольких случаях я послужил бесплатным консультантом для Исламской Республики Иран, войдя в тесный контакт с президентами Хатами, Ахмадинежадом, и многочисленными сотрудниками их администраций, каждый из которых внёс свой вклад в мои познания.

Я особенно благодарен президенту Сейиду Мохаммаду Хатами, который выделил время в своём графике, как во время своего президентского срока, так и после этого, вёл продолжительные обсуждения со мной, и отвечал на многие мои вопросы, как и его брат (и глава администрации) Сейид Али Хатами, который потратил даже ещё больше времени со мной, и представил меня многим влиятельным лицам, с большинством из которых я регулярно продолжаю беседовать. Я узнал ещё больше о политических лабиринтах (и об истории) Исламской Республики от Али Хатами, чем смог бы прочитать в дюжине книг, и он дал мне бесценные сведения о личностях тех, кто составляет правящую элиту Ирана.

Я глубоко обязан бывшему послу Ирана в ООН Мохаммаду Джаваду Зарифу за его острые идеи (и за то, что терпел меня), и послам Хусейну Ферейдуну, Садегу Харрази и Мехди Данеш Йазди, внесших вклад в моё понимание политики Исламской Республики. Я также благодарен министру иностранных дел Манучехру Моттаки за время, что он выделил для встречи со мной во время своих визитов в Нью-Йорк.

В дополнение к списку тех, чьи имена уже названы как действующие герои в различных главах, я хотел бы поблагодарить следующих лиц (вне какого-либо алфавитного или иного порядка) в Иране за их содействие и вклад в мои познания: Али Зийаи, Мохаммад Зиаи, Амир Хосроу Этемади, Сейед Хосейн Хатами, Мариам Маджд, Мохаммад Мир Али Мохаммади и Мехрдад Хадженури.

Наконец, я хотел бы поблагодарить своего издателя, Кристину Пуополо, и своего агента, Линдси Эджекомб, её коллегу Джеймса Левина за их трудную работу над тем, чтобы сделать эту книгу читаемой. И, конечно, спасибо моему отцу, Насеру Маджду, и моей матери, Мансуре Ассар, за то, чему они научили меня, и Керри Джинкинсу, Дэвитту Сигерсону, Майклу Зилхе, Селиму Зилхе, Симону Ван Бойю, Дэниэлу Федеру, Эдди Стерну, Майклу Халсбанду, Полю Вернеру, Сюзи Хансон, Роджеру Триллингу, Гленну О’Брайену и Кену Броувару.

Введение

«Был кто-то, не было никого» – так начинаются все иранские сказки, по крайней мере, в устной традиции, пока кто-то ещё помнит. «Был кто-то, не было никого» как «Жил-был когда-то...», но с другой стороны, «никого не было». Часто эта фраза имеет продолжение: «Кроме Бога, никого не было», единственная персидская замена арабско-мусульманского «Ла Иллаха Иллаллах» («Нет Бога, кроме Аллаха»), о которой можно подумать, что она меньше значит, чем оригинал, но логична в совершенстве. Знакомство юного ума с парадоксом жизни происходит с помощью другого парадокса, который, как видите, стоит на первом месте в большинстве иранских фольклорных произведений. Будучи ребёнком, я слышал эти сказки вместе с их английскими аналогами (начинающимися, разумеется, более разумно, как кажется: «Однажды, в далёкие времена...»), но это никогда не приходило в голову мне, чем то простое: «Был кто-то, не было никого, кроме Бога никого не было», говорящее так много о богатой унаследованной культуре, так глубоко проникшей в мою иную, западную жизнь.

«Был кто-то, не было никого, кроме Бога, никого не было». Да, мы послушаем выдумку, но стойте – выдумка ли это? Пока большинство иранских сказок с таким началом на самом деле являются выдумками, шиитские истории раннего ислама считаются правдивыми событиями легионами верующих людей, и если сказать «Был кто-то, не было никого...», то эта история приобретает религиозное значение, как и персидское эпическое искусство. Во время одной из моих поездок в Иран, а если быть точным, то в Кум, я приобрёл несколько компакт дисков с Нодбе, шиитских религиозных элегий, обычно исполняемых по знаменательным дням большими массами людей, оплакивающих шиитских мучеников, , и рассказывающих истории о них. Один компакт диск содержал национально окрашенную версию истории Фатимы Захры и Али (дочери и зятя Пророка), которая начиналась со слов «Был кто-то, не было никого...», и далее шло продолжение: «под тёмно-синем куполом», – намёк не только на исламские корни выражения «Был кто-то, не было никого...», но и на шиитское понимание мира как тёмного и подавляющего места. Певец имел в виду разобщение и горе, центральные темы в шиизме. Нет Бога, кроме Бога, нет и не было никого, и кроме Одного Единственного Бога больше никого не было, а над миром постоянная тёмная туча. Добро пожаловать в шиитский Иран.

Сегодня Иран знают лучше во всём остальном мире, чем когда-либо в его истории, разумеется, после свержения Персидской империи, в основном благодаря Исламской Революции, которая возвестила многим об эпохе успешного, но сильно внушающего страх исламского фундаментализма. Будучи ребёнком, мне приходилось терпеливо объяснять своим новым друзьям в школе, где именно находится Иран, и что это такое. А если они надоедали мне, расспрашивая о моём необычном имени, то сегодня, я подозреваю, молодые иранцы с такой проблемой не сталкиваются. И сейчас, когда я оглядываюсь назад, на моё детство и отрочество, то тогда я не мог представить себе свою страну чем-то ещё, помимо второстепенной страны третьего мира, раболепствующей перед западными державами: если бы кто-то серьёзно намекнул мне, или любому другому иранцу, в том смысле, что Соединённые Штаты однажды будут предлагать разместить систему противоракетной обороны в Европе, для зашиты от нападения по стороны Ирана (как было у США, к их великому ужасу, с русскими), сделанными в Иране ракетами, то я тотчас заклеймил бы того человека как полностью сумасшедшего. Несмотря на негативные сопутствующие значения воспринимаемого враждебно Ирана, иранцев определённого возраста можно простить за то чувство некоторой гордости за быстрый рост позиций их страны, заставляющей мировые супердержавы считаться с собой, за всего-лишь чуть более четверти века. Кто-то, возможно, станет спорить, что иранцам и Ирану было лучше без Исламской Революции 1979 года, но неоспорим тот факт, что если бы она не имела место, сегодня у Ирана не было многого, что сказать мировому сообществу.

Правильно или нет, революция, и путь, избранный народом после её победы, привели к известности Ирана, но естественно, на тот момент иранцы вряд ли бы узнали, что их восстание будет иметь такие далеко идущие последствия. В течение 200 – 300 лет Иран был во всём, кроме своего названия, полномочным представителем западных стран, особенно Британии, а затем и США, когда они примерили на себя имперскую мантию после Второй Мировой Войны. Иранцы свергли 250-летнюю монархию в 1979 году, чтобы освободиться как от диктатора-самодержца, так и от иностранного господства (фактор, который большинство людей на западе не поняли в то время, и который также частично служил мотивацией к захвату посольства США), и сейчас, спустя более чем 30 лет, что бы ни говорилось об Иране, нельзя сказать, чтобы он был подчинён какой бы то ни было великой державе.

В начале лета 1979 года, всего несколько месяцев, прошедших после Исламской Революции, освободили меня от необходимости объяснять моим одноклассникам с политической и географической точек зрения, откуда я был родом. Я обнаружил, что нахожусь в Уголке Ораторов в лондонском Хайд Парке, и кричу до хрипа. Я только недавно закончил учёбу в колледже, и навещал своих друзей и родных в Лондоне, и когда я стоял на лужайке в окружении весьма эмоционально настроенной толпы иранских изгнанников, многие из которых были вынуждены спасаться бегством – так они полагали, по крайней мере, – я страстно защищал Исламскую Революцию. Я удивлялся себе: для светского и полностью вестернизированного иранца, каким был (или «отравленного западом», в терминах революционной лексики), зародившаяся Исламская Республика вряд ли могла быть «моим коньком», но я не нашёл ничего сложного в этом, так же, как не нашёл никакого противоречия, чтобы чествовать Иран, спустя годы подчинённого положения другим странам, обретшего политическую систему, которую он смог назвать своей собственной. Это было, безусловно, довольно хорошо для меня. Для двадцатидвухлетнего молодого человека, который до недавних пор имел достаточно мало представления о месте Ирана в мире, признаю, что моё недавно обретённое политическое осознание страны моего рождения имело сильный привкус юношеского идеализма, смешанного с хорошей долей скрытой персидской гордости. Англичане с любопытством взирали на пронзительно кричащих цветных (как меня прозвали наряду с другими, ещё более темными, чем просто румяные, в английской общей школе, хвалившейся, что Мильтонская школа – её бывший питомец), казались ошеломлёнными, а некоторые неодобрительно качали головами. Наконец, я подумал, что они знают, где находится Иран, страна, где у них больше не будет права голоса.

Я рассказываю этот анекдот, так как часто вижу людей запада, реагирующих на Иран с недоумением. Но тот момент в Уголке Ораторов в моей речи в защиту Исламской Республики Имама Хомейни, казавшейся абсурдной, обнаружили парадокс вокруг Ирана, который и сегодня всё-ещё бросается в глаза. Такие моменты были у многих из моих иранских друзей, и самый удивительный, должно быть, принадлежит моему ирано-еврейскому другу Фуаду. Через несколько лет после революции, в Лос-Анджелесе, я обедал с Фуадом и его женой, Насрин, и он рассказал мне одну историю, вызвавшую в моей памяти те события в Уголке Ораторов в 1979 году. Он недавно прибыл в Лос-Анджелес из Тель-Авива, где поначалу искал убежище, покинув Иран, и подробно излагал то, что произошло за несколько дней, предшествовавших революции в Тегеране. Он рассказал мне, что однажды ночью, когда миллионы жителей Тегерана выступали против шахского правительства, выходя на крыши домой по инструкции Имама, и скандируя «Аллах Велик!», Фуад и его семья оказались на крыше, крича те же слова и так же громко, как и их соотечественники-мусульмане. И даже покинув родину и поселившись поначалу в Израиле, на территории её заклятого врага, и переехав затем в Лос-Анджелес, где мы напивались скотчем и смаковали кошерные блюда Насрин, ни он, ни я не видели никакого противоречия ни в его изначальном оптимистическом видении Исламской Революции, ни в его скандировании, в то же время, в самой исламской фразе из изречений мусульман.

Родители Фуада бежали из Багдада в 1930-х гг., во время волны погромов и узаконенного государством антисемитизма, когда многие иракские евреи направились в соседний Иран, поселившись в стране, хваставшейся самым многочисленным и ярким еврейским сообществом в целом тысячелетии. Но Фуад, по крайней мере, не ощущал себя иракцем, и несмотря на долгое пребывание в Израиле (где он также посещал колледж до революции, и где научился бегло говорить на иврите), но и не чувствовал себя израильтянином; он чувствовал себя иранцем. И как иранец, он был на стороне своих соотечественников, когда они восстали против шаха. Ислам, особенно шиитский ислам, был также близок ему, как он был близок многим его друзьям-мусульманам; он понял, что ислам формирует их характер столько же, сколь

и многое другое, и хотя он не принимал участия в шиитских обрядах, ему и его семье было удобно в той культуре, которая их окружала, в культуре, хотя и пропитанной шиитской традицией (заимствованной из доисламской традиции Ирана), но бывшей их собственной столько же, сколь она была родной для многих других их соотечественников-иранцев.

Чтобы понять Иран и иранцев сегодня, следует понять, что означало кричать «Аллах Велик» в 1979 году. Это выражение стало известным как один из главных боевых кличей мусульман, пущенное в обращение в каждом голливудском фильме о террористах, и печально знаменитое последнее изречение, произнесённое во время атак 11 сентября 2001 года. Но «Бог Велик» иранцы кричали в 1979 году, и тогда это предшествовало нашим понятиям о фундаментализме, когда ещё не было Хамаса, Исламского Джихада, ни Аль-Каиды или Талибана, (а ООП, наиболее известная палестинская группировка, была ещё известна своим секуляризмом), и очень немногие на западе слышали о «Братьях-Мусульманах», не говоря уже о том, что никто не знал, за что они выступают. А для шиитов эти слова означали их бесстрашие и противостояние несправедливому правителю.

Когда началась революция, я приветствовал её, очарованный ей. Только спустя несколько лет я поверил, что шах был всемогущим, а сейчас он вряд ли найдёт выход. Я был не согласен с другими студентами – иранцами в США, как с монархистами, так и с революционерами, полагавшими, что Джимми Картер дёргает Иран за верёвочки: мне-американцу нравился Картер, который казался мне вполне приличным человеком в Белом Доме, и я верил, что он был пойман врасплох движением, руководимым айатоллой Хомейни, в основном потому что я был уверен в его наивности. Но иранцы, такие как революционеры, коммунисты, исламисты, и все прочие, его ненавидели, и лишь немногие оставались монархистами, так как ощущали, что США намеренно бросили шаха, так как Картер не выступил с гневной речью против него (и даже выпил за его здоровье в новом, 1978 году в Иране), и даже, возможно, Америка вела заговор с целью восстановить его на престоле, как это сделал в 1953 году Эйзенхауэр.

Когда я наряду с бесчисленными иранцами, находившимися как дома, так и за границей, голосовал в бюллетене «за» или «против» после падения шаха, то вместе с подавляющим большинством выбрал Исламскую Республику. Ислам выиграл революцию, и даже традиционалисты и левые либералы, оппоненты шахского режима, признали, что без ислама, без возгласов «Аллах Велик» революция была бы невозможна. Иранцы всё ещё очень сильно уверены, что победителю достанется добыча, а мечети (в особенности Имам Хомейни) и были победителями в борьбе, в которую были включены почти все иранцы. Иран был исламской страной, шиитской страной, и сейчас, из-за самой концепции Исламской Республики он стал по-настоящему исламским и шиитским Ираном, впервые за сотни, если не тысячи лет, когда иранцы определили свою собственную политическую систему и, что ещё более важно, свою собственную судьбу.

Это воспоминание всплыло в моём сознании, когда я находился в Тегеране через несколько дней после президентских выборов Ахмадинеджада в 2005 году. Я пытался понять, как он стал президентом. Каждый в открытую говорил о политике, и я понял со слов многих непохожих друг на друга людей, проголосовавших за него, которые составляли иранские низшие слои общества, что он удачно выразил надежду, чахнувшую годами, что революция была для Ирана, для всех иранцев, и её сверкающее обещание всё ещё сдерживается. Ахмадинеджад также всегда понимал, что его послание о независимости от востока и от запада хорошо принимается не только иранской публикой, которая в подавляющем большинстве случаев поддерживает его бескомпромиссную позицию по ядерным вопросам (и чуть ли не его стиль), но и более широкой публикой во всём третьем мире, которая видит в Исламской Республике пример свержения ига колониализма и империализма.

Я разговаривал с Фуадом почти два года об Ахмадинежаде как о президенте, и он снова удивил меня своими комментариями. Несмотря на антисемитские высказывания Ахмадинеджада, которые им, как и многими иранскими евреями не принимаются всерьёз, в отличие от нас – или как он, вероятно, должен был бы сделать, – Фуад понимал его, и даже в некотором роде восхищался им. Восхищался? Для Фуада это было просто: он сказал мне, что если Ахмадинеджад искренен в том, чего он хочет для Ирана, то тогда для Фуада нет смысла не доверять ему, и тогда он, как иранец-патриот, не сможет поспорить со многими его идеями и установками. То же самое я слышал и от других иранцев, живущих вдали от родины, даже среди интеллектуалов, и это навеяло мне моё первое мнение об Имаме Хомейни.

Я жил в Америке за несколько десятилетий до Исламской революции и после неё. Как сын иранского дипломата, я рос в разных частях света, посещал детский сад в Лондоне и в Сан-Франциско, начальные школы в США для детей американских дипломатов и школы для мигрантов, бизнесменов в других странах. Когда я был подростком, меня оставили в школе-интернате в Англии, где я завершил своё среднее образование, перед тем как отплыть назад, в Америку, и поступить в колледж. Не нужно и говорить, что я в детстве и в отрочестве был смущён, подобно тому, кто очень часто считал себя американцем не больше, чем кем-либо другим, хотя к тому времени, когда я достиг того возраста, в котором начинают пить алкогольные напитки (а на тот момент мне было 18), я принял решение жить и работать в Иране. Революция, грянувшая неожиданно через несколько лет, отвергла мои планы, в основном из-за того, что я чувствовал, с сожалением и небольшим восхищением, что Ирану больше не потребуется мой американский образ мышления.

Но в ранний период Исламской республики едва ли было ясно, долго ли проживёт новая политическая система, и иранские эмигранты, как и русские, бежавшие в 20-х гг. в Париж, способствовали идеям о том, что их пребывание за границей лишь временное. Я был свидетелем событий, развернувшихся в Иране, из-за границы, и был не уверен в том, что может произойти в недавно возникшей республике, и смогу ли я вообще когда-либо вернуться туда. А затем грянул кризис с захватом заложников – едва ли подходящее время для вестернизированных иранцев, которые жили уже на западе, наблюдающих, как их соотечественники многотысячным потоком убегают из страны, чтобы думать об открытии бизнеса в Иране. Кризис с заложниками разыгрался надолго, и иранские революционеры, не только одержали победу, оскорбив сверхдержаву, но и решились освободиться от запада и его идей, многие эмигранты мрачно считали, что они не переживут Исламскую Республику (хотя некоторые, особенно те, что были уличены, такие как Чалабили на Капитолийском холме, время от времени цеплялись за свою надежду). К этому времени я начал жить по-взрослому в США, и со временем любые фантазии о том, чтобы начать всё с нуля в Иране, который к концу 80-х гг. прошёл через ужасную 8-летнюю войну, были немыслимыми для меня, как для трудоспособного молодого человека, который в ней не участвовал, в отличие от моих патриотично настроенных современников.

Один друг сказал мне однажды, что я был единственным среди его знакомых, кто на все 100% американец, и на все 100% иранец. «Оксиморон», как это называется, и я знаю, что он имел в виду. Я полностью вырос и получил воспитание на западе, но я являюсь также и внуком уважаемого алима (учёного), айатоллы. Мой первый родной язык – английский, но я также свободно говорю на фарси, и как мне говорят, говорю на нём без малейшего иностранного акцента. Но ещё более важным было то, что моё западное воззрение на жизнь не вмешивалось в мою полную непринуждённость в общении с группой самых радикальных иранских политических или религиозных фигур (и часто их воззрение не пересекалось с моим), и в своих поездках в Иран я даже часто думал, что должен быть какой-нибудь переключатель в «электронной системе» моего мозга, который волшебным образом нажимает на рычаг «Восток», когда мой самолёт входит в иранское воздушное пространство. Я живу в Нью-Йорке, в месте, где рычаг бессознательно стоит на указателе «Запад», и сейчас 2006 год, и напротив моей многоэтажки в Нижнем Манхэттене, по ту сторону Сити Холл Парка, и через один дом со стороны Всемирного Торгового Центра, египтянин, продавец кебабов, продавал какое-то время халяльное (неизвестное большинству его покупателей) мясо на гриле на обед. Я часто здоровался с ним, когда шёл домой, а однажды остановился и спросил его, откуда он родом, а он спросил меня, откуда родом я. Когда я сказал: «Иран», первым его ответом было: «Ас-саламу алайкум!», а затем он продолжил рассказывать мне, что в течении первых 3-4 месяцев он по-настоящему начал любить Иран. «Почему? – спросил я. – И почему за последние 3-4 месяца?» «Потому, – сказал он мне, – что Иран –единственная страна, отстаивающая мусульман».

Этот эмигрант – не радикал; из своих с ним разговоров я выяснил, что он верит в Америку, по крайней мере, в Америку его мечтаний: в этой Америке он однажды заработает достаточно денег, чтобы привести туда свою семью, в этой Америке у него и у его детей будут возможности, который они были лишены в своём родном Египте. В Америке, где он может высказать, что захочет, и делать, что захочет, даже если он считает, что его религия (а он глубоко верующий) подвергается атакам в некоторых кварталах. «Мне и впрямь понравился тот человек», – сказал он мне как то, указывая на президента Ахмадинеджада, врага Америки, судя по ежедневным газетам, если вообще нашему правительству можно было доверять. Ахмадинеджад говорил с ним тем языком, который он понимал – простым, лишённым всякого снобизма, и его послание, нашедшее отражение во всём исламском мире, даже если этим миром был Квинс в Нью-Йорке, куда этот продавец возвращался каждый вечер, в свою маленькую съёмную квартиру. Для множества мусульман из третьего мира то было послание надежды, что они могут управлять своей судьбой и вести её по какому угодно пути. Между прочим, Холокост всегда мало значил для большинства мусульман, которые выросли без всяких преимуществ, взятых из уроков истории об этом, как и без чувства коллективной вины. Но Израиль для них, естественно, – продукт войны против христиан, – многое значит. И такие люди, как Ахмадинеджад, знают это. Но то, что Ахмадинеджад знал с начала своего президентского срока лучше, чем многие другие ближневосточные политики, было то, что обещание, данное любимой им Исламской Революцией в самом разгаре войны продажным лидерам региона и падающему престижу Америки, могло господствовать даже над такими людьми, как этот египтянин-продавец кебабов в нижнем Манхэттене.

В конце августа 2006 года, спустя неделю после прекращения огня в Ливане, и спустя неделю после того, как президент Буш попросту объявил о победе Израиля над «Хизбаллой» без всякой иронии, мне посчастливилось процитировать Шейха Хасана Насруллу в краткой беседе с тем продавцом, который задал мне один вопрос о шиизме для зондирования (предполагая, что раз я для него хороший мусульманин,– та идея, в которой я его не разочаровал, – об этом знаю). Возможно, это было впервые в его жизни, когда ему захотелось узнать побольше о течении, которое многие сунниты считают еретическим, и когда я упомянул про Насруллу, он вскинул руки, давая мне знак замолчать. Я замолчал, так как он поднёс руку к груди. «Когда вы упомянули это имя, – сказал он, – я разволновался, почувствовал, как подступают слёзы. Простите меня». Я взглянул на него, отчасти удивлённый тем, что его глаза были влажными. Затем он отвернулся, чтобы продать одной даме напиток «Снеппел», выглядя взволнованно, нет, даже нервно, а затем повернулся ко мне и вытер глаза пальцами. «Он – это что-то!», сказал он. Суннит, плачущий от любви и восторга по шиитскому духовному лицу, чья сила была плодом иранского воспитания, был до сего дня аномалией, так я полагаю.

Если мы не можем понять всей глубины чувств исламского мира к Ирану, «Хамасу», «Братьям-мусульманам» и самому исламу как политической силе, мы обречены на провал при любом столкновении с этим миром. Имам Хомейни сделал известным для всех, что тот Иран, который совершил гигантский шаг назад, всегда был там, и возможно, навсегда там и останется. Ещё то, что мы слышим об Ахмадинежаде, это исламский фундаментализм и ядерная программа, и это, как кажется, самое популярное представление об Иране, которое появляется в СМИ и на обложках книг, а также женщины в чадрах или, по меньшей мере, в обязательном хиджабе. Понятно, что западу «следовало бы» сосредоточиться хотя бы на исламском дресс-коде как на символе угнетения в таких странах, как Иран, Саудовская Аравия или Афганистан времён Талибана, или на феминистском произволе как более коварном (а может быть, и бессознательном) понятии господства «белых мужчин, которые спасают смуглых женщин от смуглых мужчин», заимствованном из выражения профессора Гайатри Чакраворти Спавак (в её описании, сделанном намного раньше того, как британцы отменили индуистский обряд «Сати», когда вдовы сжигают себя на траурном костре при кремации тел их мужей).

Но позвольте мне рассказать вам о хиджабе. Отец последнего шаха, Реза-шах, объявил женскую чадру и мужскую чалму вне закона в середине 30-х гг. Он хотел, будучи фашистом (и он был горд тем, что он фашист, откровенно восхищавшийся третьим рейхом), подражать Кемалю Ататюрку в Турции, который не только запретил феску и хиджаб, но и заменил арабскую вязь на латиницу, изобразив большую часть турков безграмотными за одну ночь, чтобы заставить свой народ жить в современном мире, который в его видении был западным. Как мы часто слышали в первые дни Исламской Революции, женщин часто подвергали преследованию и били, даже арестовывали за то, что они не соблюдали хиджаб должным образом, но именно это, только по совсем иным причинам, случилось на улицах Тегерана менее пятидесяти лет назад. В 30-х гг. с женщин насильно снимали хиджаб, если они осмеливались надеть его, и иногда их побивали, если они сопротивлялись. Разумеется, тогда подавляющее большинство женщин не могло помыслить о том, чтобы выйти из дома без чадры, так что эффект от этого, возможно, был даже более драматичным, чем последующее принуждение носить хиджаб при Имаме Хомейни.

Мой дед, Казем Ассар был профессором (также он был и айатоллой), и преподавал исламскую философию в Тегеранском Университете. Он был одним из выдающихся знатоков великого суфия двенадцатого века, философа Сохраварди и его «Учения об озарении». Он сразу решил, что лучше всего не покидать дом, вместо того, чтобы появляться прилюдно без своей чалмы, и потому его студенты, некоторые из которых продолжили бы обучение, чтобы самим стать айатоллами, просто стали ходить к нему домой, и он продолжал преподавать, как если бы ничего не произошло. (Факт неповиновения не прошёл незамеченным шахом, который послал своих эмиссаров к воротам дома моего дела, чтобы попытаться убедить его вернуться в университет, но всё безрезультатно). Тем временем моя бабка пребывала в отчаянии. Очень набожная женщина, которая проводила почти каждую свободную минуту за чтением Корана или за молитвой, и которая, несмотря на это, вела очень активную социальную жизнь, она не могла рисковать выйти на улицу без своего покрывала, особенно из-за того, что была женой айатоллы. Она искала совета у своего мужа, и он сказал ей, что она должна продолжать выходить, одеваться скромно, но повиноваться закону, даже если он обязывал носить покрывало не целиком, а лишь простой платок или даже шляпу для того, чтобы привлекать к себе меньше внимания.

Никто из моих предков не был политиком никоим образом, но многие другие женщины и почти все те, кто был религиозен, были громогласно настроены против шаха в этом вопросе, и перед лицом сильного сопротивления он, в конце концов, уступил, проинструктировав правительство прекратить исполнение закона, хотя официально тот не был изменён вплость до вынужденного отречения шаха (навязанного союзниками) от власти в пользу своего сына в 1941 году. Несоблюдение закона было своего рода признанием того, что народ не откажется от своей веры по его команде, и мой дед снова отважился выйти, а моя бабка снова стала носить чадру, то есть полностью закрываться покрывалом.

Годы спустя, в конце 1960-х, как-то летом я пребывал в доме своих деда и бабки, когда навещал родных. Моя мать, которая к тому времени провела долгие годы на западе, соблюдала особый обычай, когда хотела выйти из дома. Если это было какое-то срочное поручение где-то поблизости или за углом, она надевала чадру на голову и шла по своим делам. Не только соседи поблизости были религиозными в этой среде, где чадра была заведена, но и сама мысль о скачущей по улицам простоволосой дочери айатоллы была анафемой как для её семьи, так и для неё самой. Тем не менее, если моя мать хорошо справлялась не в окрестностях дома, в такси или на личной машине, она выходила без чадры или вообще хиджаба. Однажды очень жарким днём я помню, как она попрощалась со мной в саду и сказала, что через несколько часов вернётся. На ней было надето платье с короткими рукавами, которое, уверен, я уже видел раньше. Я вошёл в дом и несколько минут спустя я вновь увидел мать, о которой думал, что она уже ушла, и она вся была в слезах. В тревоге я крикнул: «Что случилось?» «Мой отец решил, что я должна переодеться до того, как выйду из дома».

«Почему?» – спросил я, и мой подростковый разум был в недоумении, ведь я знал, что моя мать боготворила своего отца и считала его самым умным и чудесным человеком на свете.

«Он говорит, что рукава слишком короткие!» Мать покорно переоделась в наряд с длинными рукавами и вышла, разумеется, простоволосая, а я впервые осознал, насколько иранская культура отличается от той, которую я считал своей. Слёзы моей матери – даже мой юный мозг это понял – были не из-за того, что она воспротивилась неудовольствию, выраженному её отцом по поводу наряда, ведь в конце концов, она могла не обратить на это внимание, как её братья и сёстры, которые, казалось, делали это безнаказанно. Нет, то были слёзы стыда: даже после всех этих лет вдали от родины она смутила своего отца, своего героя, тем предположением, что западная культура, которую она внешне переняла, не могла задеть никого в её доме и в её стране. На мгновение она забыла, кто она такая, или, что более важно, продуктом какой культуры она является. Шах, несомненно, был таким продуктом, к своему глубокому удивлению несколько лет спустя.

Сегодня чадра, или полный хиджаб (полностью закрывающий каждую прядь волос и кожу, кроме кистей рук и лица) по-прежнему распространена в самых бедных районах и почти во всей сельской местности, (а моя мать в Лондоне надевает её каждый раз на молитву), хотя и это для неё больше не является обязательным. Хотя хиджаб на самом деле и является уставом Исламской Республики, его определение снова, как и многие иранские концепции, стало мрачнее и менее абсолютно, чем когда-либо.

Каждую весну, как только становится теплее, полиция начинает расправу с тем, что выглядит всё более вольной интерпретацией, составляющей хиджаб, а следовательно, скромности, но все усилия кажутся почти что половинчатыми (и через несколько недель или к середине лета большей частью они забудутся). И как система общественных отношений потакает религиозному праву, так же как и простая религиозная система, хотя у неё есть свои колоритные черты. В жёстком преследовании в 2007 году, необычно строгом и получившим широкую огласку в прессе (и что привело к беспрецедентному количеству арестов), премьер-министр Мохаммад Таги Рахбар предположил, что преследование необходимо в связи с тем, что «текущая ситуация позорна для исламского правительства». Мужчина, который видит такие «модели» (женщин в минимуме хиджаба) на улице, обращает минимум внимания на свою жену дома, разрушая основы семьи». И правда. Ему следовало бы задуматься, как на земле ещё кто-то остался в браке, например, в Нью-Йорке или в Париже. Но несмотря на редкие возмущённые призывы правительственных официальных лиц сохранить святость иранского брака, в фешенебельной части Тегерана (где давно уже чадра уступила место шали и бесстыдному плащику, называемому манто) женщины, многие из которых удачно вышли замуж, носят манто длиной до бедра (которое можно было бы по любому поводу рассыпать на части) вместе с тонким куском ткани, вольно накинутым на замысловатую и дорогую причёску. Без сомнения, они были бы взволнованы, если бы их последние остатки вынужденной женской скромности были бы однажды ликвидированы, и как многие считают, они должны быть и будут ликвидированы. Но тогда они могут вспомнить, если вообще потрудятся рискнуть за пределами своих домов, что культура, продуктом которой они являются, по-прежнему существует.

Об Иране, иранцах, и о сути ислама есть множество статей и книг, особенно после событий 09.11.2001, а также о включении Ирана в «ось зла». Кто-то критикует и судит национальную политику и общественные нравы. Это и путешествия, и мемуары, немного проливающие свет на иранскую жизнь, обычно на ту, что последовала сразу за революцией. Во власти духовников Иран часто рисуется западу одномерным, зачастую из-за ограниченных сообщений газет, и многие путешественники из Америки, которые впервые путешествуют по Ирану, говорят, иногда даже с удивлением, что это совсем не то, чего они ожидали. Разумеется, имеется множество статей и книг на тему прав человека и злоупотребления ими (независимо от того, недавние ли это события, или в случае книг и статей – дело давнего прошлого), и они важны для привлечения внимания к грустным неудачам иранской революции. Я имею в виду некоторые неудачи, будь то заключение в тюрьму студентов-демонстрантов или феминисток, выступающих против жёстких ограничений гражданских свобод. Но данная книга не о социальной несправедливости иранской политической системы, и даже не о возмутительных нарушениях этой системы, против которой живущие в Иране адвокаты, журналисты и активисты сражаются каждый день. Нет, скорее всего, эта книга, включающая в себя целый комплекс историй, рассказов, частных мнений, даст читателю некоторое представление об Иране и иранцах, часто скрытых и подозрительных, нежелающих раскрыть себя, которых читателю (или читательнице), может быть, не так легко будет увидеть.

Иранский народ составляет почти семьдесят миллионов человек, и значительное большинство (90 %) – это мусульмане-шииты. Но есть также и суннитское, еврейское, христианское, зороастрийское и бахаистское меньшинство (хотя бахаизм официально не признан и зачастую преследуется государством как религия еретиков, и последователи её имеют тенденцию хранить в тайне своё вероисповедание). В этническом плане это иранцы, турки, туркмены, арабы, курды, и множество других национальностей, подчас смешанных настолько, что невозможно сказать с определённостью, что такое иранское наследие, особенно из-за того, что регистрация новорожденных и выдача свидетельств о рождении была установлена в Иране в 30-е гг. Невозможно нарисовать картину всех иранцев, также как и невозможно передать каждый аспект иранской культуры или общества в одной книге. Разумеется, в любом общественно-экономическом классе есть иранцы, и следовательно, есть такие иранцы, с которыми мы чаще всего вступаем в контакт: с теми, кто живёт на западе, многие из которых приняли западную культуру, поддерживая в той или иной степени свою собственную культуру у себя дома, и которые не являются соответствующей частью нашей истории. Те иранцы, с которыми читатель встретится на страницах данной книги, происходят из всех слоёв общества в самом Иране (хотя я выбрал и обрисовал те истории, которые отражают характер современных иранцев, вне их окружения), и я стараюсь показать, насколько типичны важнейшие политики и религиозные деятели, которых мы встречаем, может быть, даже намного более типичны, чем в тех же странах, где потребовалось больше времени для укоренения политической элиты, и из которых и состоит иранский народ.

Если американские (и некоторые европейские) политики могут войти в политику из обычной жизни, их жизнь обычно коренным образом меняется, когда они находятся у дел, и к тому времени, когда они достигнут вершин власти, они уже намного удалились от своих скромных корней. В Исламской Республике же лидеры, религиозные или светские, продолжают жить, как и жили почти всегда, в скромных домах, в том же окружении и с теми же соседями, водят невзрачные машины, и поддерживают свои общественные связи. Нет ни президентского дворца, ни аналога Белого дома в Тегеране, и, несмотря на мощь Исламской Республики, нет целой эскадры лимузинов или даже сколь бы то ни было приемлемой охраны у иранского лидера. Автомобиль президента – «Пежо» (хотя и бронированный), и президент Ахмадинеджад живёт в том же доме, что и всегда среди людей высшей прослойки среднего класса, в то время как его предшественник, Мохаммад Хатами, жил на небольшой вилле, милой, но ничего особенного из себя не представляющей, на севере Тегерана. Именно Хатами отметил для меня, когда ездил в США после окончания своих полномочий, к подлинному удивлению и с немалым восхищением, что охрана, предложенная ему Государственным Департаментом (как и лимузины и внедорожники), как бывшему главе государства, была намного более всеобъемлющей, чем то, что у него было в Иране. Он также отметил, насколько это сказалось на его поездке, будто всё происходило внутри «пузыря».

Иранцы знамениты тем, что у них есть «общественное» и «личное» лицо. На протяжении тысячелетий иранцы сооружали высокие стены вокруг своих домов, чтобы отделить личное от общественного. И одной из причин прочности исламской правящей системы, несмотря на ограничения, накладываемые ею на поведение в обществе, состоит в том, что она поняла, что стены в буквальном и в переносном смысле, даже если это подвижные стены, как это часто бывает, не должны разрушаться. В отличие от этого шах, который настоятельно стремился заглядывать через стены, был обречён на падение.

Наверняка вы могли слышать о вакханалиях, потреблении алкоголя и наркотиков, даже о заявлениях о крайнем несогласии с действующим режимом по ту сторону стен, где бы ни простирались их границы, но как можно заглянуть в иранскую душу? Что дали нам узнать об Иране сотни лет назад Омар Хайям и Руми, и дают нам сегодня Ахмадинеджад и муллы? Есть одна константа на протяжении большей части истории, особенно в исламский период, – это то, что иранцы, включая духовенство, большие любители поэзии: она лучше всего подходит для выражения шиитского мученичества, является его литературным выразителем, а также персидской аллегорической манерой взглянуть на мир, который нельзя объяснить. Говорят, что айатолла Рафсанджани, бывший президент и по-прежнему очень влиятельная фигура, однажды заявил одному иностранному делегату: «Если вы желаете узнать нас, сначала станьте шиитом». Тем самым Рафсанджани указал на отличный пункт, почти что литературно, но мог точно также велеть иностранцу почитать и понять персидскую поэзию. Разумеется, оба эти фактора, шиизм и поэзия, не взаимоисключающие. В сущности, каждый в Иране, начиная от самых низов (почти что безграмотных), и заканчивая высочайшими и могущественными фигурами, до айатолл, могут процитировать (и делают это при любой возможности) любимое четверостишие (газель) десятков поэтов, включая Хайяма или Руми, и объяснить, что такое жизнь.

Будьте ко мне снисходительны (ибо я не полностью невосприимчив к поэтическому пристрастию своих соотечественников), когда я предлагаю читателю ключ к разгадке, выражающей в краткой форме цель этой книги, (и случается, это также отражает, несмотря на западное понимание, мышление большей части иранцев).

Есть область за пределами правых и неправых дел.

Там я и буду ждать тебя 1.

Увидимся в следующих главах.

1 Четверостишие средневекового поэта Санаи (в переводе на английский Колемана Баркса, избранные произведения под изданием Питера Вашингтона. Нью-Йорк: Кнопф, 2000).

-3

-4

1. Персидские кошки

Кот, мускулистое чёрное создание с грязными лапами, прошмыгнул из аллеи и перепрыгнул через джуб, узкий арык на обочине, на тротуар Сафи Алишах. Он поглядел на меня, а затем пустился вниз по дороге по направлению к мечети Суфи. «Это местный лат», – воскликнул мой друг Хосров, старожил одной из уже не шикарных улиц в нижнем Тегеране. Он местный хулиган и побил всех других кошек. Каждый раз, как кот моей матери выходит из дому, он получает тщательную взбучку и возвращается весь в крови и синяках».

- Почему? – спросил я.

- Он выбивает дерьмо из любого кота, которая ему не по нраву, а таких большинство, как я полагаю.

- И никто ничего не делает с этим? – спросил я наивно.

- Нет. А что можно сделать? В любом местном дворе есть свой лат.

Иранцы, как известно, не держат дома питомцев. Разумеется, собаки в исламе нечистые, и потому они нежеланные гости во многих домах (хотя некоторые вестернизированные тегеранцы из высшего света держат собак, но в основном подальше от общественности). Кошки, по-исламски корректные, даже более распространены здесь, и иранцы, в отличие от своих собратьев на Западе, не столько держат их дома, сколько обеспечивают им кров и еду – объедки со стола. И то, если сами кошки нуждаются в этом. Персидские кошки (я имею в виду именно как национальную принадлежность, используя выражение, поддерживаемое в Вашингтоне) – это животные, которые любят свободу, они бродят на открытом воздухе, особенно в окрестностях, где чаще встречаются частные дома, а не многоквартирные блоки. Они делают то, что им нравится, и так часто, как захочется, что, кажется, довольно часто: беременеют, дерутся, меняют место обитания, если случайно наталкиваются с садом получше, или, как чаще всего бывает, с более щедрой рукой. Как и кот матери Хосрова, который появился однажды в её доме, и облюбовал его.

Иранцы, несмотря на то, что на западе они известны, прежде всего, по двум вещам: ранее они прославились своим исламским фундаментализмом, а сейчас благодаря своим кошкам и коврам, тратят ужасающее количество времени в раздумьях о коврах, и в сущности совсем не думают о кошках. Персидские кошки, которые нам на западе известны, обладают до невозможного плоской мордой и роскошной шелковистой шерстью, но они не так распространены в Иране, как можно подумать. И нет никакой национальной одержимости по их поводу, или по поводу их более простых сородичей: кошек можно увидеть на любой улице, на любой аллее, около дверей, в кухнях, садах многих домов. И некоторые из таких кошек по своей природе лат.

Лат, как множество других слов персидского языка, можно перевести по-разному, например, некоторые английские словари используют слово «hooligan» («хулиган») в качестве определения, хотя это грубая ошибка на самом деле. Лат обладают особым местом в иранской культуре, его иногда можно сравнить с положением, которое занимают мафиози в американской культуре, хотя и без крайней степени насилия, которое с ними связывают. В некоторых случаях люди отдают дань уважения и даже восхищаются тому своду законов рабочего класса, по которым они живут. Хулиганы – анархисты: лат дерутся только когда это необходимо, и для установления своего авторитета. История иранской культуры 20-го столетия выделила лат, может быть, больше уделив симпатий джахель, бывшим лат, которые поднялись на более высокий уровень, почётный и именитый в городской среде. Джахель, что-то вроде уличного командира, взял на себя множество запрещённых и полузапрещённых занятий, но в отличие от главарей банд в Америке, он редко оказывался в лапах полиции, зачастую потому, что сама полиция была из того же социального слоя, что и он сам, или потому, что много узнавала от него, а может, и потому, что многим правительственным кругам при шахе не очень-то и хотелось подрывать или сопротивляться социальному классу, на который можно было положиться, или поддержку которого можно было купить при необходимости.

Последний шах, Мохаммад Реза Пехлеви, когда был вынужден покинуть страну в 1953 году (перед лицом народного восстания в поддержку премьер-министра Мосаддыка), обнаружил в джахелях и лат из южного Тегерана широкую опору, и организаторы переворота намеревались восстановить его у власти (при финансировании и руководстве со стороны ЦРУ), наняв известного лат, бывшего ранее сторонником Мосаддыка, Шабана Джафари, более известного как Шабан Бимох (Шабан «Безмозглый»), успешно руководя контрреволюцией на улицах Тегерана и нещадно расправляясь с демонстрантами, выступавшими против шаха, которые только подворачивались им под руку. Использование уличных хулиганов, более подкованных в этом деле, чем военных, хотя и менее надёжных, зажатых в тисках между властью демократически избранного премьер-министра и властью шаха, дало последнему возможность прикрыться популистскими настроениями в свою пользу, не говоря уже о таком преимуществе, как насильственная расправа, совершаемая его именем, а не лично им или его войсками.

Лат и джахель происходили из низших, и потому глубоко набожных слоёв иранского общества: они были глубоко верующими мусульманами, однако также и известными пьяницами и бабниками, не говоря о том, что были замешаны в оборот наркотиков и содержание публичных домов. Нравственным кодексом джахелей, как они сами верили в то, была этика и справедливость; шиитская этика, а за случайно совершённый грех они могли впоследствии раскаяться, как это и признано в шиитском исламе.

Их код поведения, охватывающий и одежду, включал чёрные костюмы, белые рубашки без галстука, фетровые шляпы с узкими полями, с высоко закрученным уголком. Хлопчатобумажный платочек обычно находился у них в руках как некий фетиш, и когда начинался знаменитый танец джахель в кафе, где собирался рабочий люд Тегерана, с крутящимися движениями, этот платочек мелькал в воздухе.

Джахель, и в меньшей степени лат представляли закоренелый иранский мужской шовинизм, марданеги, или «мужественность» в высшей степени мачистской культуре. Молодёжь из высшего света повлияла на их говор, так же, как белые представители «золотой молодёжи» Америки оказали влияние на говор чернокожего населения городов. Было, и до сих пор существует извращённое мужское, а иногда и женское обаяние культуры лат, которая охватывает даже высшие эшелоны тегеранского общества. На званом ужине в начале 2007 года в шикарном и престижном районе северного Тегерана, Элахийе, в доме одного актёра, который жил в США, молодой человек, исполнявший обязанности экскурсовода и переводчика для иностранной прессы (некоторые представители которой находились в комнате), сдабривал свою речь пошлыми ругательствами, которые выходили за пределы нормы в смешанном обществе, или, по крайней мере, были для него непривычны. «Вам, наверное, я не нравлюсь», сказал он, придвинув стул поближе ко мне, заметив, что я как-то вздрагивал за несколько минут до того. Он набрал себе полную ложку контрабандой чёрной икры, что была на кофейном столике перед ним, «потому что я столько ругаюсь», пробормотал он с набитым ртом. «Но я лат, что же я могу с этим поделать?» Я колебался, желая указать на то, что лат вряд ли стал бы есть икру в квартире в северном Тегеране, и вряд ли бы использовал лексику, которую я услышал, находясь перед женщинами, если только он не готовился ввязаться в драку.

- Нет, - ответил я вместо этого. – Я ничего не имею против ругательств.

- Я лат, – повторил он, как будто это было знаком отличия. – Я всего-лишь лат.

Его жена, что сидела рядом со мной, нервно хихикнула, мельком кинув взгляд на других женщин за столом, улыбки которых молчаливо одобряли его позёрство самца, мачо. Что бы делал в подобной ситуации настоящий лат из южного Тегерана? – спросил себя я.

Несмотря на их кажущееся светским поведение, по крайней мере, в том, что касается выпивки, вечеринок и отношений с проститутками, лат из рабочего класса были ярыми сторонниками Исламской Революции 1979 года, и даже при том, что некоторые монархисты предположили, что смогут снова купить их, как в 1953 году, похоже, сам шах понимал, что времена изменились, и усилия Имама Хомейни, которые охватывали, в отличие от усилий Мосаддыка, фактически, всю иранскую оппозицию, были слишком решительными, чтобы можно было противопоставить им деньги. Исламское обещание сделать общество бесклассовым, наряду с обещанием намного более равных экономических возможностей для постмонархического общества, было достаточно привлекательным для рабочих предместий, и даже в отличие от представителей аристократии и интеллектуалов, окружавших Мосаддыка, те, кто разжигал эту революцию, были из низов. Уличные хулиганы и их боссы-джахели, городские лат, если хотите, признали, что исламское государство не обязательно будет посягать на их владения, а клерикалы, которые осуществили революцию, не позволят кучке бандитов (по их мнению) получить власть, которая находилась исключительно в их компетенции. Местная власть джахелей и их пышный стиль, манера одеваться также быстро вышли из фавора, и были заменены на то, что одобряли клерикалы и весьма устрашающие военизированные комитеты, комите, (слово в персидском произношении) которые включили в себя, без всякого сомнения, многих бывших лат.

За несколько лет своего существования комите, зачастую отчитываясь напрямую перед клерикальными властями, вовлеклись почти во все сферы жизни в тех местах, где он были учреждены, и помимо принуждения к соблюдению строгих правил шариата на улице, они выполняли функции квази-суда, разбиравшего любого рода жалобы. И среди таких жалоб в начальные дни после революции были дела о коррупции, поданные против бизнесменов и просто состоятельных людей обычно бывшими их сотрудниками, но ещё чаще завистливыми конкурентами, что выливалось в дальнейшие расследования в уже настоящих судах и иногда конфискацию активов, – удовлетворительный результат для первых коммунистов и левых сторонников Исламской Революции, среди которых числились сегодняшние враги «номер один»: моджахеддины (каковыми их считают теперь многие иранцы, и которых называют монафегин, или как их зовёт правительство, «лицемеры», Моджахеддине Халк, как они известны на западе2), чьи штаб-квартиры были в Париже и Ираке. Левые политики были, без сомнения, рады, когда видели, как новое правительство национализирует многие бывшие частные предприятия в Иране: этот план на разных стадиях был расстроен после кончины Имама Хомейни в 1988 году, и который расстраивается и сегодня, даже при более идеологическом правлении, чем правление прагматиков и реформистов, что были ранее.

Те лат, которые присоединились к комите, или даже к Стражам Исламской Революции в драматических последствиях революции, возможно, считали себя получившими окончательные политические полномочия, но очень скоро они поняли, что при исламском правлении вся подлинная власть будет сосредоточена в руках клириков. Одним из первых действий постреволюционного правительства, по-видимому, по причинам, связанным с исламом, но также и для того, чтобы показать, кто отвечает за всё, пользующийся дурной славой район красных фонарей Тегерана, Шахре Ноу, или «Новый город», арена для многих джахелей и лат, был стёрт с лица земли. Сегодня этот старинный квартал окружён широким проспектом, по обе стороны которого тянутся магазины, продающие излишки военного снаряжения, включая виденные мною лично, американские ботинки времён «Бури в пустыне» в отличном состоянии, и целый ассортимент другой американской военной формы и обуви, недавно приобретённой в Ираке. В тот день, когда я был там и рассматривал различные товары, выставленные на витрине, ко мне подошёл один старик, медленно перебирая ногами; на нём был грязный костюм и мягкие кожаные ботинки с оторванными каблуками. «Ты видишь его? – спросил меня друг, что привёл меня туда – дитя южного Тегерана, проведший большую часть своей молодости в окрестностях Шахре Ноу. –Он привык ходить туда-сюда по этой улице как в старые деньки. Но тогда он был большой шишкой».

Сегодня, когда лат по прежнему много в городской среде, джахель остались лишь фрагментом воспоминаний для большинства иранцев, разве что изредко можно увидеть их в старых иранских фильмах, или услышать о них из ностальгических разговоров. Иногда одни из них (или из тех, что делают вид) налетают на других на улицах центрального или южного Тегерана, как со мной случилось на проспекте Фердоуси, почти что рядом с улицей Манучехри, по обе стороны которой в редких случаях торговали антиквариатом два последних года. Среди евреев-владельцев лавок и других торговцев был один тяжеловесный старик, что трудился в до невозможного тесном магазинчике, врезанном в стену дома2. В его запылённой витрине был выставлен целый ряд старинных колец, браслетов и другой ювелирной продукции, повсюду вычурные мужские часы. Сам же он сидел прямо на тротуаре на древнем табурете. На нём был чёрный костюм, слегка вылинявшая белая рубашка и шляпа с узкими полями, на целый размер меньше, надетая на его явно лысеющую голову. Его толстые чёрные усы, из которых в течение многих лет он театрально выщипывал волосы, чтобы указать на свою добросовестность, были подкрашены хной, что лишь выделяло ещё больше натуральный цвет. Его единственной уступкой исламскому государству была борода белоснежно белого цвета, окружавшая усы, выдающая краску на них ещё более ярко. Не знаю, был ли он когда-либо джахелем, но выглядел он именно так. Так и сидел он там, на Фердоуси, проводя свои часы, подобно старому беззубому коту, напоминающему тем, кому, возможно, не всё равно, кто был когда-то предводителем лат в их собственном квартале, и кто больше уже не тот.

Район Джавадийе в южном Тегеране был когда-то самым грубым, и его обитателям из числа молодых людей он известен как «Техас», вероятно из-за того, что в умах у иранцев это государство было тесно связано с беззаконным Диким Западом. Грубое предместье, хотя и означало бедность и захудалость, но не всегда опасность, как мы на западе можем считать. Иранцы-представители высшего класса никогда бы не отважились прийти в Джавадийе, и до сих пор носа сюда не суют, но не столько из-за страха, сколько из-за строгого разграничения по классам в иранском обществе. Некоторые молодые иранцы из высшего света может быть, и захотят прикинуться мачо-лат из низов, но никогда не присядут рядом ни с одним из них и не заведут разговор за чашкой чая. И уж тем более они не знают, как нужно вести себя с чагу-кеш – буквально, с теми, кто вытаскивает нож из кармана, а на практике – с теми, кто живёт этим. Среди иранских хулиганов нож никогда не был популярен, может быть, потому, что они чаще убивают, чем наносят ранения, но ещё и потому, что оружие в Иране всегда ассоциировалось больше с вооружённой борьбой или революцией, чем с преступными действиями. И потому государство, как при шахе, так при при Исламской Республике имеет нулевую терпимость к огнестрельному оружию, которое оно рассматривает как угрозу своей власти, но достаточно терпимо к ножам и другому боевому арсеналу.

Ножевые драки, довольно обычное явление сегодня, редки и связаны с серьёзными травмами, даже иногда с летальным исходом, как это произошло недавно на улице, на которой я остановился, когда между двумя молодыми людьми завязалась драка за расположение одной местной девушки, с которой ни у одного из них не было отношений, но которую оба считали своей. Удар ножом, чуть посильнее и чуть ближе к сердцу, нанесённый, возможно, ненамеренно, привёл к смерти, и бывший чагу-кеш вмиг превратился из уличного бандита в убийцу. Но обычно поножовщина означает просто порезать, чем убить, и в старой уличной традиции драка на ножах начиналась с того, что один или двое делали на груди порез ножом, чтобы пустить кровь, и это означало бесстрашие бойца. Пренебрежение к своему здоровью нашло продолжение на практике – в виде не ведающих страха бойцов, – идущих на смерть войск Басиджей во время ирано-иракской войны.

Басиджи (силы мобилизации), возникшие под покровительством Стражей Исламской Революции, набиравшие добровольцев из числа низших слоёв населения, где некогда процветали лат, служили в качестве военизированных отрядов защитников Исламской Революции. Прежде их задействовали, чтобы принудить людей вести себя по-исламски на улице, и даже дома. На них можно было рассчитывать, если нужно было распустить демонстрации, или появиться на проправительственном собрании, и, разумеется, они находились на передовой в любом военном конфликте, который происходил на территории Ирана. Местная мечеть использовалась ими как база. Лояльность, некогда установленная в банде, или в районе, перешла к исламу и велайяте факих, верховенству правоведа, то есть настоящей основе Исламской Республики. Представители высшего класса относились с особым презрением к Басиджам, как будто лат – выходцы из низших слоёв, получили власть, чтобы распоряжаться их жизнями, или, согласно выражению, принятому на западе, сумасшедших доставили в лечебницы. Лат и джахели, на которых раньше опирался шах, и в лице которых находил гарантию своей власти, имели совсем немного шансов для продвижения в обществе, строго разделённом на классы, где было мало вузов. Но они таким образом смогли создать подкласс, который довольствовался тем, что функционировал в своих собственных рамках, изредка отваживаясь совершить кражу со взломом или угнать автомобиль. Тем не менее, Исламская Республика, которая сейчас обладает сотнями колледжей и университетов, счастливых от того, что могут завербовать Басиджей в свои пенаты, придало этому подклассу существенную роль в обществе, и эту роль они так просто не выпустят из рук.

Президент Ахмадинеджад, сын кузнеца, часто с насмешкой упоминавший об этом, возможно, сам является выходцем из этого подкласса, и гордится этим. Он давно поднялся над своим социальным классом, точнее, он вырос среди среднего класса, и до сих пор там живёт, но его ум и упорный труд обеспечили ему место в университете ещё в шахские времена, когда все, кроме самых даровитых студентов отсеивались при поступлении в национальные вузы. Те иранские студенты, что были более обеспеченными, но не могли пройти осмотр, уезжали учиться за границу, обычно в США, где поступление в колледж, причём любой, не было великим подвигом. Но для обычных студентов из рабочего класса (допускаю, что они даже смогли окончить старшие классы) получить двенадцать баллов было высшим пределом.

Ахмадинеджаду благодаря университетской степени (а иранцы того времени прекрасно понимали, что научная степень в Тегеранском университете значила намного больше для студента, чем степень американского колледжа, кроме Лиги Плюща) суждено было вырваться по меньшей мере в рабочие ряды среднего класса, но он быстро понял, что Исламская Революция была намного более социальной, чем политической, и он культивировал этот своей имидж парня из рабочего класса наряду с благочестием и набожностью для большего эффекта, пока медленно пробирался наверх сквозь рядовых членов исламского правительства. Его стиль, плохо пошитые костюмы, дешёвая ветровка, низкопробные ботинки и немодная стрижка, словом, тот образ, который он с гордостью сохранил, даже будучи президентом, является сигналом рабочему классу, что он по-прежнему один из них. Многим иранцам очень бы хотелось носить вещи от европейских дизайнеров, и часто они так и поступают, но Ахмадинеджад, президент республики, знает, что его одежда шлёт прямое послание тем кварталам, на которые он больше всего рассчитывает – на кварталы, откуда набирают рекрутов в ряды Басиджей, где всё ещё можно услышать шум драки на ножах, а на улицах бродят лат, не убеждённые вступить в ряды Басиджей, и где по-прежнему можно купить себе костюм, если нужно, в пошивочных, кот шалвари.

Кот шалвари было достаточно распространено в рабочих кварталах во времена моего детства: я помню дом моего деда в Аббасабад Эйнедоуле, который он купил в 20-х годах в квартале, вышедшем в 60-е из моды, где по пятницам – это выходной у мусульман – слышались выкрики портного: «Кот шалвари!» Портной с корзиной, которую вёз медлительный осёл, совершал круг – два по кварталу и объявлял в ритме стаккато о наличии в продаже мужских костюмов, что мы с братом радостно имитировали в течение дня, раздражая любого в пределах слышимости. Воспитываясь на западе и лишь изредка навещая Тегеран летом, мы находили забавным, что наши соотечественники могут покупать для себя одежду из корзины, которую возил осёл. Но годы шли, и я признал, что кот шалвари проделали тот же путь, что и караваны верблюдов.

Протяжные носовые звуки продавца костюмов в Аббасабаде – Эйнедоуле, тем не менее, стояли в моих ушах, когда я однажды проснулся в 2007 году в Сафи Алишахе, улице, намного превосходящий по размерам ту, где жил когда-то мой дед, но сегодня ставшей незначительной, под те же самые протяжные носовые возгласы кот шалвари, рекламирующего свои костюмы. У него была разрисованная корзина, и я не заметил ни одного покупателя, что спешил бы к нему, за тот короткий миг, что глянул в окно. Однако его костюмы не могли быть хуже тех, что на президенте, которые покупал их в Шамсоль Эмаре, (такие костюмы обычно уничижительно зовутся «Шамсоль Эмаре», по названию здания, в котором и располагаются магазины, продающие эти костюмы), неподалёку от тегеранского рынка, специализирующегося на мужской одежде, сшитой местными или китайскими производителями. И президент знает это. Должно быть, для него было большим разочарованием, когда западная пресса насмешливо сослалась на ту партию костюмов, что была доставлена британскими моряками и задержана Ираном в Персидском Заливе в 2007 году, а затем две недели спустя выпущена, как на «...плохо сидящие костюмы в стиле Ахмадинеджада», – предположение о том, что их, скорее всего, приобрело правительство Ирана в Шамсоль Эмаре. На самом же деле, костюмы для него приобретаются в E Cut, небольшой сети магазиновы мужской одежды в нескольких шагах от Шамсоль Эмаре, – по крайней мере, так полагают обычные иранцы-мужчины, – и костюмы, переданные правительством для британских заключённых, было лучше тех, в которых президент собирался представить персидскую гостеприимность и таароф – самое лучшее для гостя. (Ахмадинеджад, подобно многим иранцам, проведшим всю жизнь в Иране, преобладает в блаженном неведении, что таароф – или социальные правила поведения, особенно в той его форме, которая имеет распространение в Иране, является чужеродным понятием на западе). Основываясь на западной реакции на драпировку костюмов, которая не могла ускользнуть от E Cut, (это название обозначает иранское очарование всеми технологическими предметами), этой компании придётся перепрограммировать свои компьютеры для «электронной раскройки» костюмов, по крайней мере, если она желает получать в будущем от правительства контракты-подарки.

Стиль Махмуда Ахмадинеджада в одежде и во всём другом проникает в высшие и, разумеется, в низшие эшелоны его правительства. Президентская администрация, иранский Белый Дом, если хотите, расположен в центре южной части Тегерана и соединяется с резиденцией Верховного Лидера. В отличие от своего предшественника, Мохаммада Хатами, который два дня в неделю проводил в Саадабаде, одном из шахских дворцов в шикарной северной части Тегерана, где развлекал иностранных сановников, Ахмадинеджад проводит все рабочие часы в своём корпункте. Всего лишь через несколько дней после своей инаугурации в 2005 году и в то время, пока я был в Иране, президент Сирии Асад прилетел в Тегеран с государственным визитом, что знаменовало продолжение тесных союзнических связей его страны с Ираном, несмотря на радикальную смену там правительства. Его встречал Ахмадинеджад на проспекте Пастор на ярком солнце в жару. (Саадабад, по крайней, мере на несколько градусов прохладнее и находится в просторном парке на холме). Иранцы повсеместно комментировали то, каким стеснённым он выглядел, а некоторые утверждали, как слышали, что сирийцы были глубоко оскорблены таким более чем скромным приёмом в сравнении с предыдущими визитами. Но Ахмадинеджад пообещал покончить с роскошными и даже королевскими атрибутами своего офиса, и это касалось также закрытия апартаментов президента в Саадабаде и даже выселения Хатами, которому там пообещали предоставить место для его Международного института «Диалог культур и цивилизаций» самим Верховным Лидером, не ниже. Предположительно, Ахмадинеджад хотел избежать сравнений, проведённых между визитами к нему иностранных послов и лидеров и визитов их к Хатами, которому иногда звонил из вежливости.

Одним зимним утром я посетил президентский офис. В северном Тегеране, где я провёл ночь, шёл лёгкий снег. Я вызвал такси, или ажанс, как называют на фарси машины и агентства, которые нанимают их (французские слова, для которых в фарси не было аналогов, с большей готовностью заимствовались в Иране, нежели английские слова), и был, мягко говоря, удивлён, когда одна дама, немного в весе, и вероятно, в возрасте за тридцать, вся одетая в чёрное, в хиджабе, поприветствовала меня на обочине. Я спросил: «Вы – ажанс?», стараясь не выглядеть изумлённым.

«Бефармаид», – ответила она, жестом указывая на свой серый Пежо иранского производства, используя одно из самых употребительных слов в персидском, означающих почти всё, что угодно, от «пожалуйста, садитесь/проходите/говорите/продолжайте», до «прошу» и так далее. Обычно я сажусь на переднее сиденье такси в Иране, на этот же раз я несколько колебался, думая, что лучше сначала спросить, чем сесть. «По крайней мере, вам удобно», сказала она пренебрежительно, подходя к дверце водителя. «И где находится то место, куда вам нужно?», спросила она, натягивая свой ремень безопасности и нажимая на ручное переключение скоростей.

«Пастор», – ответил я.

Она включила дворники. «Южная часть города, – сказала она. – А где именно на Пасторе?»

«Офис президента», ответил я. Она въехала в крайний ряд машин с «Бисмилла» и «Йа Али» и выключила дворники, хотя снег по-прежнему шёл. Кажется, что в Иране многие водители-представители рабочего класса неохотно используют хоть что-то электронное, разве что в случае крайней необходимости, а часто и в этих случаях. Один друг объяснил мне, в чём тут дело: фары, дворники и батарейки – ужасно дорогие запасные части, даже в стране, где бензин продаётся по 35 центов за галлон. Мы ехали в очень плотном скоплении машин в тишине, пока я размышлял о том, что бы такого сказать, чтобы не обидеть. «Неприятная погода», сказал я. «Нехороший день для работы, полагаю».

«Да, – ответила она, – но это не проблема. Знаете ли, мужчины, которые работают, не хотят, чтобы я работала, когда идёт снег, кам лотфи миконанд, (они невежливые, грубые)». По-видимому, если я её правильно понял, то я сам был невежлив, даже если не имел в виду никакого жёноненавистничества своим замечанием. И это всё ради того, чтобы не обидеть.

«Конечно же, – сказал я. – Почему бы вам не ездить, даже когда идёт снег?»

«Именно. Я должна хоть как-то обеспечивать своих детей. Ездит ли ещё кто-то во время снегопада?» Она включила радио и выбрала новостную волну. Снег переходил в дождь, пока мы спускались по крутым холмам северного Тегерана, и она включила дворники для очистки лобового стекла. Среди фрагментов новостей дня, которые читали попеременно то мужчина, то женщина, была инструментальная мелодия, повторяющаяся снова и снова, и я пытался догадаться, где же я уже слышал её. Автобус повернул в нашу сторону, и моя водительница впервые засигналила.

«Водители автобусов! – сказал я, неожиданно вспомнив, откуда была мелодия. Она была из «Полицейский из Беверли Хиллс» – не самый неудачный выбор для новостного канала. – То же самое и в Нью-Йорке, – продолжал я, обнаруживая, откуда я, – так мне, по крайней мере, казалось.

«Да, водители автобусов просто невозможны, – сказала она, поворачиваясь взглянуть на того человека, который заявил, что знает, какие в Нью-Йорке водители автобусов. – На прошлой неделе я ехала в Джамкаран, – продолжала она, – и вы должны были увидеть эти автобусы, они буквально переезжали мне дорогу несколько раз!». Джамкаран – это мечеть в окрестностях Кума, в двух часах езды от Тегерана, и важное место паломничества для шиитов. Она несколько секунд держала паузу. – Так значит, вы были в Нью-Йорке?

Моя борода, должно быть, ввела её в смущение, так я полагаю. Очень немногие простые иранцы представляют себе, что иранский мужчина, живущий на западе, может носить бороду. Хотя это довольно распространено в Иране, борода символизирует не стиль, а скорее, принадлежность к правительству (а сферы власти в государстве зависят от формы бороды), и благочестие, и ни одно здесь нельзя применить. Так происходят рассуждения о тех иранцах, которые избрали для себя жизнь в иудео-христианском и светском западе. Я же отрастил себе бороду именно по этой причине, и потому во мне должны были сразу же распознать по манерности, манере одеваться и по поведению в целом, как того, кто живёт за границей, а значит, и того, с кем нужно вести себя несколько иначе.

«Да, я там в настоящее время живу, – сказал я. – А вы ездили в Джамкаран с пассажиром?»

«Нет, – ответила она, – я ездила в пятницу [выходной в Иране и у всех мусульман], в свой выходной. Я стараюсь выезжать настолько часто, насколько получается. Это так важно». Снег и моросящий дождь прекратились, и она выключила дворники ещё раз.

«Знаете, на Рождество шёл снег, – сказала она, словно ища, что бы сказать тому, кто живёт среди христиан. – Прекрасный, белый снег, – продолжала она, – и он заставил меня думать, что христиане, должно быть, хорошие люди, и Господь их любит».

«Да, – сказал я.

Она переключила скорость на большую, и машина понеслась, почти касаясь бампера машины впереди нас, отказываясь пропустить её.

«А женщины водят такси в Америке? – спросила она. – Они сделали такой же успех, как и мы?»

«Да, – ответил я. – Но большинство женщин на самом деле не любят водить такси».

«Когда мой муж умер, я должна быть как-то работать, – сказала она. – У меня двое детей. Я могла эмигрировать, и даже думала об этом, но не сделала, так как не могла оставить свою мать одну. Может быть, было бы лучше, если бы я так сделала».

Она несколько минут молчала, как будто думая о жизни за границей. «Но нет, – сказала она наконец. – Господу лучше известно. – Мы прибыли в Пастор, и она убавила скорость. – Где вы хотите, чтобы я остановилась?»

«У президентского дворца», – ответил я.

«Да, но я не могу проехать дальше, за ворота», – сказала она, рукой показывая вперёд.

«Тогда как можно ближе, насколько возможно, – сказал я. – Дорожное движение было не очень напряжённым, не так ли?»

«Да, многие не любят водить во время снегопада, – ответила она с понимающей улыбкой. Моя водительница такси, подумал я, выходя, с помощью хиджаба, и всего этого может жить среди любых лат её квартала.

Когда входишь в президентский комплекс на Проспекте Пастор (названный так в честь французского химика Луи Пастора: любопытно, в отличие от многих других улиц Тегерана с именами зарубежных деятелей, но не зарубежных революционеров, которых никогда не упоминали после революции), что вблизи напряжённого уличного движения сразу же ощущаешь, что это, возможно, сама неряшливая президентская администрация среди любых богатых стран, и даже среди наиболее бедных в мире. Выйдя из такси, я пошёл по пешеходной дорожке мимо пункта контроля машин, ища какой-нибудь указатель, по какой же дороге из числа тех, что вели на улицу, мне пойти. Но нигде не было никаких указателей, так что я просто прошёл в первое же здание, в котором светились огни, но ошибочно, – как выяснилось, – когда я уже вытаскивал всё из своих карманов перед металлоискателем, наконец-то я вспомнил, что забыл вытащить свой мобильный около входа, к явному разочарованию охранника. Нет, не у ворот, как мне сказали, это тот офис, что находится чуть далее, через несколько дверей в том направлении, что я шёл.

«Там есть какой-либо указатель?» «Нет, там нет указателя, это необязательно. Всего-лишь через две-три двери дальше. Ну, или может быть, четыре». Я шёл и тщательно осматривал каждую дверь, повторяя шаги до тех пор, пока не обнаружил полуоткрытую дверь и не вошёл в нечто, что можно описать как захудалую лачугу. Гвардеец за импровизированной деревянной стойкой улыбнулся мне. «Это здесь я должен сдать свой мобильный телефон?» – я спросил.

«Да».

«Вы знаете, где офис господина Джаванфекра?»

«Нет».

«Вы знаете, кто такой господин Джаванфекр?»

«Нет».

«Он работает в президентской администрации. В каком здании он может быть?»

«Прямо». Гвардеец протянул мне в обмен на мой телефон жетон, положил телефон в какой-то закуток, и затем спросил, выключен ли он. Я ответил, что да. «Вы можете представить, – сказал он, – что люди не выключают свои телефоны перед тем, как сдать их? Я же здесь с ума сойду!» На этот раз была моя очередь улыбнуться. Я пошёл обратно в том же направлении, откуда пришёл, мимо здания, где кипела жизнь людей, а точнее, где несколько человек сидело на пластиковых стульях и ожидало кого-то или чего-то, и на угол Пастора, где было ещё одно здание, и ещё один гвардеец. «Я ищу офис господина Джаванфекра. Он должен был сообщить моё имя на входе, – сказал я охраннику.

«Кто?»

«Господин Джаванфекр, – произнёс я медленно. – Офис президента».

«Поверните налево и идите до конца улицы», – сказал охранник.

Я вышел и пошёл так, как он мне сказал, под возвышающимися надо мной пиниями и прислушиваясь к частому карканью чёрных ворон, которые, казалось, составляли часть пейзажа, вероятно, наиболее тихого и одного из самых спокойных в плане дорожного движения во всём городе, в своём родном городе. В конце пустынной улицы имелись ещё одни ворота и за ними – здания, и я кивнул охранникам, сидящим в стеклянном закрытом павильоне, когда один из них привёл в действие механизм, открывающий ворота. Я на миг остановился, а затем вернулся к павильону.

«Знаете ли вы, в каком здании господин Джаванфекр?» – спросил я, наклоняясь в маленькое окошко.

«Кто?»

«Господин Джаванфекр».

«Я не знаю. Куда вы идёте?»

«В президентский офис».

«Думаю, вы ошиблись местом. Вы кто такой? Если вы пройдёте через эти ворота, вы не сможете выйти оттуда».

«Что?»

«Вы можете войти, но не выйти». В то мгновение единственное, что мне приходило на ум, это песня «Отель “Калифорния“», и вдруг меня осенило, что я вторгаюсь на территорию Духовного Лидера. Но почему тогда никто не остановил меня? И почему эти охранники так хотели впустить меня через ворота, пока я не попытался проверить, есть ли путь назад? Может быть, из-за двухнедельной бороды, из-за которой я стал выглядеть так, словно она говорила, откуда я родом? Или, может быть, из-за серого костюма и белой рубашки без галстука, из-за которых меня считали правительственным чиновником? Костюм случайно оказался такого же покроя, что и у Ахмадинеджада, сшитым на заказ в Англии, но в Тегеране вряд ли кто-то мог распознать это, особенно из числа Революционной Гвардии или правительственных служащих. Английская манерность, подцепленная много о себе возомнившими американцами, или скорее, англофилами, включая и меня (хотя мне нравится считать себя скорее англофилом-англофобом) – когда не застёгиваешь одну пуговицу на манжете рукава пиджака, по-видимому, только ради того, чтобы показать, что у пиджака есть петли на манжетах, а значит, это традиция (точнее, уловка, взятая на вооружение многими дизайнерами, шьющими готовую одежду, обязанными читать «Отчёт Робба»). Я обнаружил, что подобные действия в Иране вызывали либо комментарии о том, что у меня не достаёт одной пуговицы, либо пристальные взгляды тех, кто заметил, но был слишком вежлив, чтобы указать на эту очевидную неряшливость гостю из-за рубежа. Борода, серый костюм с одной незастёгнутой пуговицей, поношенные кожаные ботинки на ногах. Да, я принадлежал этой стране.

«Не могли бы вы позвать кого-нибудь, и выяснить для меня, где находится офис господина Джаванфекра?» – спросил я, стараясь придать своему голосу властность. Охранник взял трубку и отвернулся.

«Идите в здание, что на углу», – сказал он, повесив трубку.

«Но там меня направили сюда», – заявил я.

«Это офис президента, – сказал он, указывая в ту сторону, что была позади меня. – Если вы войдёте отсюда, то уже не сможете выйти». Снова «Отель Калифорния». Я пошёл обратно по улице и дошёл до углового здания.

«К господину Джаванфекру, – сказал я охраннику, – не назначена встреча, и у входа он оставил записку с моим именем».

«Какой у него номер? – ответил он на этот раз, забыв, что сам же посылал меня сделать длинный крюк, откуда я мог бы и не вернуться, не спроси я, куда мне идти. Я дал охраннику внутренний номер телефона, и он набрал его. – Занято. Присядьте».

Я сел на один из трёх стульев и посмотрел на свои часы. Дверь за мной открылась, и вошли трое, одетые на удивление запоминающимся образом. При близком рассмотрении их серые костюмные пиджаки не особо отличались от таких же серых брюк, белые рубашки имели лёгкий сероватый оттенок, а кожаные ботинки не были похожи на конские подковы. Пуговицы же на манжетах оставались нетронутыми, аккуратно и намертво пришитыми на свои места. «Салам, – приветствовали они меня один за другим, легко кивая в мою сторону головой (это персидский знак уважения), – сжавшись в кучку перед охранником. Я слишком увлёкся разглядыванием их одежды, чтобы услышать, кого они должны были повидать здесь, но когда охранник спросил у них внутренний номер, двое из них выхватили свои мобильные телефоны и начали набирать номер. Я завистливо смотрел; они, должно быть, были значительно более важные персоны, чем я, так я думал, прежде чем осознал, что мог бы довольно легко обойти запрет на пронос мобильного телефона, пройдя сразу сюда, а не останавливаясь непреднамеренно в первом здании.

С кем бы они ни пришли повидаться, то его тоже не было здесь, и потому они повернулись и сели на два оставшихся стула, набирая номер на своих телефонах каждые две секунды. Один из них то и дело посматривал на меня и кивнул мне головой, я в ответ ему кивнул, и поймал взгляд другого, который уже долго стоял, и чувствовал себя обязанным поддакнуть кивку хоть парой слов. Он сказал: «Мохлесам», то есть «Я ваш преданный друг» – это довольно распространённое шутливое замечание в разговорном персидском, что в прошлом было несколько более неформальным, более уличным, несмотря на то, как эта фраза звучит на английском, особенно когда её произносят в правительстве. «Моташаккерам», – ответил я с лучшим тегеранским акцентом, с каким только мог, улыбнувшись и слегка поклонившись. То есть, «Я ваш покорный слуга». Даже более чем улично, но зато это верное возражение в персидской традиции – таароф, определяющей весь народный характер, включающий практику, подчас даже приводящую в ярость, ведения короткой беседы, удручающей, а иногда и непонятной из-за всех этих тонкостей, произносимых при встрече в обществе. Таароф – это долгая прелюдия перед серьёзными переговорами или просто заказом обеда, или, как в моём случае, неискренней, но благонамеренной вежливостью. Интересно, заметил ли он «отсутствующие» у меня на манжетах пуговицы. У него зазвонил телефон неподходящей набранному номеру танцевальной мелодией, – «королевой мелодий» для мобильного телефона финского или китайского происхождения, – казалось, что многие иранцы сочли бы это подходящим для телефонов таких солидных и взрослых мужчин, и он вышел наружу, чтобы принять звонок.

Охранник снова набрал номер на своём аппарате и сделал мне жест рукой, в которой была трубка. «Это вас», – сказал он, держа трубку в воздухе. Я встал и взял её. Как оказалось, господин Джаванфекр был у себя в кабинете и готов принять меня. Я вручил трубку обратно охраннику, отвлечённому другими людьми, а также и телевизионной программой, которая только что началась. Он взял её и несколько раз кивнул головой, указывая мне, что нужно пройти через металлоискатель. «Здание налево», – сказал он, заметив мой любопытный взгляд. Я покинул этих четырёх вместе с группой телеведущих, и почти каждый из них говорил по своему мобильному, и прошёл в следующее здание. Ещё один охранник, сидящий за столом и ещё более скучающий, чем предыдущий, посмотрел на меня, вскинув брови. «К господину Джаванфекру», – сказал я.

«Вон та дверь», – ответил он, указывая на кабинет на первом этаже. Я какое-то мгновение заколебался, прежде чем понял, что никто меня не проводит, и затем направился прямиком в кабинет Джаванфекра.

У Али Акбара Джаванфекра была незавидная должность – он был главным пресс-консультантом президента Ахмадинеджада, а также его старшим пресс-секретарём. Он не работал в президентском пресс-центре, и не пятнал свои дни рутинными и утомительными запросами или деталями президентского графика общения со СМИ. Но в своём большом кабинете, открывающим вид на высокие пинии вдали, он обдумывал великую задачу, если хотите, – общественную дипломатию для своего начальника, который, кажется, имел небольшое представление об этом понятии. Он также являлся главным советником президента по пропаганде, на которую у его начальника имелось природное чутьё. Малоизвестная фигура в иранской политике (как и многие другие главные консультанты президента, которые, как кажется, разумно предпочитают оставаться в его тени, так как он предъявляет самые высокие требования всюду, куда бы он ни ездил). Он делает заявления лишь в редких случаях, и лишь по наиболее серьёзным вопросам, таким, как, к примеру, его отрицание утверждения, что британские военнослужащие, как мужчины, так и женщины, задержанные на тринадцать дней весной 2007 года, подвергались каким бы то ни было пыткам, и, ещё более мудрый момент пропаганды – его заявление о том, что у них было полное право поделиться своей историей с иранской прессой после того, как британское правительство запретило им сделать это в самой Англии5.

Господин Джаванфекр – худощавый мужчина со стандартной при правлении Ахмадинеджада стрижкой – жёсткие короткие чёрные волосы с пробором набоку и частично закрывающие лоб, и обязательной, – но в его случае почти совсем густой и почти совсем седой бородой. Когда я вошёл, он рассматривал несколько факсов, но тут же обернулся ко мне и поприветствовал мягким голосом. «Прошу, – сказал он. – Садитесь». В иранских офисах никогда не спросят, хочешь ли ты чаю или кофе, или какой-нибудь другой напиток: предполагается, что посетитель будет пить чай, и обычно в течение нескольких секунд офисный работник принесёт чашку свежего чая и поднос с кусочками сахара.

Джаванфекр уселся рядом со мной на уродливый диван из кожзаменителя. На нём были тёмно-синие брюки, белая рубашка и тёмно-синий вязаный джемпер. Своим мягким голосом, спокойными вежливыми манерами он казался скорее профессором колледжа, чем главным помощником того, кто уподоблялся, во всяком случае, в некоторых странах запада, Гитлеру. Я не мог не заметить его обувь: обут он был в повсеместно распространённые резиновые сандалии, которые стоят обычно у входа в любой иранский дом (большая часть иранцев снимают обувь перед тем, как войти), но вот в офисах это было не столь частое явление, и уж конечно, не в правительственных учреждениях. Но господину Джаванфекру было, очевидно, в них очень удобно, как и тому служащему, что принёс чай – тот же был обут в точно такие же сандалии, войдя в кабинет и держа поднос с чаем на перевёрнутой ладони вытянутой руки. Офисный служащий, который всего лишь на одну ступень выше уборщика на служебной лестнице, был одет также, как и его начальник, включая и джемпер, и меня вдруг поразила мысль, что самые социалистические аспекты Исламской Революции, включая и сам ислам, полностью проявлялись в этом тихом и убогом кабинете на углу в самом сердце центра силы республики. В 1979 году Исламская Революция пообещала уничтожить атрибуты классового и, особенно, монархического Тагут (то есть подразумевавшегося классового деления общества) в системе правления и в обществе, и, по мнению Джаванфекра, по меньшей мере, ей это удалось. Это не было театром, и Джаванфекр не поразил меня, желая произвести впечатление своим стилем, какого у него было не отнять, да и я не был тем иностранцем, которого президентская администрация желала поразить своей открытой неприязнью как к западной, так и иногда персидской помпе и атмосфере. Нет, Джаванфекру и его прислужнику, сервировавшему чай, было просто удобно быть такими, какими они были. Одно поколение назад иранцы из высшего света назвали бы их дехати, «деревенщины» за их внешний вид. Да и сегодня некоторые иранцы это делают, как в самом Иране, так и в эмиграции, зачастую с видом полного отвращения. Но, во всяком случае, это не так важно.

Всё, чего я больше всего хотел узнать у главного президентского пресс-консультанта, это то, кто среди высшего эшелона власти думал, помимо самого Ахмадинеджада, что организация конференции по теме Холокоста (проведённая зимой 2006 г. под множество насмешек, по большей части из-за границы, но и до некоторой степени в самом Иране) была хорошей идеей. По крайней мере, в том свете, как её видела пресса. Иранцы, и особенно те из них, кто не так много путешествовал за границей, и вне зависимости от уровня своего образования, имели очень малое представление о Холокосте. Современная европейская и американская история не очень много преподаётся в школе, а художественные и документальные фильмы об этом редко попадают в Иран, да и книги не так часто переводятся. И раньше и сейчас многие иранцы признают, что с европейскими евреями случилось что-то очень плохое в Третьем Рейхе, но по той причине, что Ирана это никак не касалось, и не имело к нему никакого отношения, и даже в среде иранских евреев, на которых Вторая мировая война в большинстве своём не повлияла, редко когда думали о Холокосте, пока их президент не решил придать этой проблеме огромную значимость.

Джаванфекр от этого вопроса застыл. Он долго на меня смотрел своим пристальным взглядом, но не злобно, а с выражением растерянности в глазах. Меня поразило, что он не стал следовать официальной правительственной линии, то есть отрицанию Холокоста; может быть потому, что у него просто не было ответа, который, по его мнению, удовлетворил бы меня. Иранец, живущий в Нью-Йорке, вряд ли поймёт – как он считал – все тонкости и нюансы высказываний и действий его президента.

Я подумал о Фуаде, моём еврейско-иранском друге из Лос-Анджелеса, который объяснил мне своё предположение насчёт отрицания президентом Ахмадинеджадом Холокоста, с восхищением в немалой степени перед тем, что он считал тончайшим образцом персидского таарофа, в котором один человек мог перещеголять других. Как считал Фуад, Ахмадинеджад, на самом деле говорил европейцам (а также написав письмо Ангеле Меркель, германскому канцлеру), что он не может верить, что европейцы были или могли быть подобными чудовищами (и это в то время, когда сам Иран представляли чудовищем!). «Вы не чудовища, – говорил Ахмадинеджад. – Определённо, нет. Вы – великая цивилизация» – настроение, которое могло подействовать только на европейцев, особенно на немцев, чтобы получить ответ: «Нет, нет, нет, мы были ими. Мы были чудовищами, самыми отвратительными». И на следующий вопрос, почему они должны были создать Израиль, по существу он получил признание европейцев, что они полностью могли бы осуществить геноцид снова. «Это уже не было важно, – заметил Фуад, – что европейцы по большему счёту не испытывали неловкости, раз иранцы и арабы получили послание, хотя бы и неосознанно». Вестернизированные и преклоняющиеся перед западом жители Ближнего Востока, которых Ахмадинеджад ненавидит с той же страстью, что и Айатолла Хомейни, могли услышать ответ цивилизации, которой они так восхищаются, громко и ясно: «Да, да, мы совершили самый ужасный геноцид в истории несколько десятков лет назад, и кто знает, может быть, смогли бы повторить его». И Ахмадинеджад, по словам Фуада, должно быть, получил высшее удовлетворение, услышав, как европейцы возмущённо настаивали на том, что их отцы были массовыми убийцами. Но Джаванфекр не хотел или не мог объяснить мыслительный процесс, который шёл за кулисами конференции на тему Холокоста, а может быть, Фуад был слишком великодушным, когда он разгадывал намерения Ахмадинеджада.

Джаванфекр продолжал пристально глядеть на меня своими пустыми, почти что остекленевшими глазами за большими, круглыми в стиле 70-х гг. очками. Мне стало его как-то жаль: наверное, было бы намного проще, если бы перед ним сидел иностранец. Я поменял тему разговора, и мы заговорили о другом, обменялись краткими вежливыми фразами таарофа, которые никуда не вели, и являлись единственной причиной постоянного кризиса раздутой иранской бюрократии: «Я в вашем распоряжении, что бы вам ни понадобилось» (скорее всего, он не был в моём распоряжении), «Пожалуйста, звоните, если что-нибудь понадобится» (пожалуйста, не делайте этого, а если сделаете, то мне придётся солгать и сказать, что помогу вам, когда на самом деле, скорее всего, не помогу), и с моих уст: «Премного благодарен вам за уделённое мне время» (ему, казалось, на самом деле больше и делать нечего было, ведь нашу беседу не прерывали ни телефонные звонки, ни сообщения), «Вы были очень любезны и оказали мне помощь» (тогда как вы на самом деле пристально смотрели на меня всё это время), и «Спасибо за ваше гостеприимство» (вы могли бы, по меньшей мере, не так изнашивать свои ботинки).

Я вышел из офиса Джаванфекра и отправился обратно, в тот сектор проспекта Пастор, где не было ограничено дорожное движение, чтобы поймать такси. Я остановился у телефонной будки и протянул жетон охраннику, который стоял за ней, и получил обратно свой мобильный телефон. «Большое спасибо», – сказал я, поворачиваясь, чтобы уйти.

«Простите, – вежливо сказал он, – могу ли я задать вам один вопрос?»

«Конечно», – и я повернул лицо в его сторону. У него был классический облик стража Исламской Революции: очень коротко подрезанная борода с жёсткими линиями, разграничивающими места, где разрешалось побриться для того, чтобы выглядеть более профессионально, то есть на верхних щеках и вверху шеи. Фуражка была откинута назад на затылок, что, как мне кажется, должно было придавать ему более дружественный вид, который можно было ждать от стража Исламской Революции, чьи форменные знаки отличия включали поднятую руку, в которой был автомат Калашникова (тот же логотип, что использовала и «Хезболла», созданная стражами Исламской Революции). Я поинтересовался, что ему нужно.

«Где вы купили такой мобильный? – спросил он. – Это же «Моторола?»

«Да, это «Моторола», и я купил его в Нью-Йорке».

«Нью-Йорк? Ого! – он поглядел на меня так, как будто хотел понять, что делал этот бородатый иранец, который посещает офис президента, в Нью-Йорке. – Скажите мне, – продолжал он, – он хороший? Он хорошо принимает (персидское выражение, означающее «хорошо работает») в Иране? Такой красивый».

«Да, он хорошо принимает, – ответил я. – Совсем без проблем. Думаю, что такой можно и здесь купить».

«Да, думаю, что видел подобный на витринах магазинов, но я ничего не знаю о «Моторолах»».

«Они достаточно хороши, очень популярны в США».

«Правда?»

«Да», – и я повернулся, чтобы уйти.

«Спасибо, – ответил охранник. – Приятного вам дня».

«И вам». Я вышел из его комнатушки и продолжал шагать в сторону главного выхода из президентского комплекса, включил свой мобильный и стал ждать, пока он станет принимать сигналы. Краем глаза я заметил различных пешеходов, что направлялись в том направлении, откуда шёл я. И все они пристально смотрели на меня, так я ощущал. Из-за бороды, костюма или телефона? «Хадж ага!» – услышал я писклявый женский голос и поднял голову. «Хадж ага, президентский офис здесь?» Она была укутана в чёрную чадру и тесно сжимала её одной рукой и придерживала ртом, хотя я видел, что она была довольно пожилой. У неё был провинциальный акцент, а на её чадре я заметил пятна.

«Да, – ответил я ей. – Идите всё время прямо».

«Он там? – спросила она. – Я хочу увидеть президента». Голос её звучал решительно, и казалось, что она собирается устроить ему нагоняй.

«Думаю, да», – был мой ответ.

«Большое спасибо», – сказала она и продолжила свой путь, а чадра её при этом развевалась на каждом шагу. Я обернулся, и какое-то время глядел ей вслед. Она прошла мимо охранника, которому сдавали мобильные телефоны, и исчезла в первом здании, в которое я заходил раньше. Я повернул и вышел из комплекса, гадая, повезёт ли ей передать послание президенту, который сам себя назвал человеком из народа: ведь она являла собой народ, и тех, кто носит резиновые сланцы дома.

Ахмадинеджад своим имиджем «человека из народа» обязан больше всего консервативному, религиозному воспитанию, а также своей собственной философии, как и в случае с его политическим наставником, таинственным Моджтабой Хашеми Самаре. Официально «главный советник президента», Хашеми Самаре ведёт себя более как нечто среднее между иранским Карлом Роувом* и главой президентской администрации, хотя его скрытный характер пристыдил бы Роува. Это явно готовая тема для отчёта о расследовании, или, по меньшей мере, для углублённого биографического очерка, учитывая, что он сопровождает президента в любой поездке и является последователем айатоллы Мохаммада Таги Месбах Язди (несомненно, самого строгого из всех шиитских клерикалов и ректора учебного и научно-исследовательского института имени Имама Хомейни в Куме, который еженедельно публикует архиконсервативный вестник, Портоу Сохан).

* Карл Кристиан Роув — американский политик, занимавший пост старшего советника и заместителя главы администрации в аппарате бывшего президента США Джорджа Буша.

Хашеми Самаре избежал мелькания в СМИ в основном благодаря тому факту, что отчёт о расследовании в Иране иногда может повлечь за собой исчезновение корреспондента, особенно, если тема его расследования – нежелательная, и имеет тесную связь с Корпусом Стражей Исламской Революции и со службой разведки, и ещё тому, что ему принадлежат пугающие идеи о том, что должно включать в себя идеальное исламское общество. Подобно президенту, ранее состоявшему в членах Стражей Исламской Революции, полагают, что он служил вместе с Ахмадинеджадом в армии во время ирано-иракской войны, хотя проверить столь простой факт оказывается невозможно. Также говорят, что Хашеми Самаре женат на сестре супруги Ахмадинеджада, хотя и это, как ни странно, никогда не подтверждалось и не обсуждалось в СМИ. Всё, что известно о нём, так это его постоянное присутствие рядом с президентом, на каждом заседании кабинета министров и в течение дневных молитв в офисе (а также при любой возможности, когда мне удаётся видеть Ахмадинеджада в Нью-Йорке).

Хашеми Самаре* – худощавый, но не такого роста, как Ахмадинеджад, у него обезоруживающая, широкая улыбка, почти как усмешка Чеширского кота (не такого уж и персидского), и, учитывая то, что о нём известно, у кого-то это может вызвать мурашки на теле. В начале 1990-х, когда он при финансовой поддержке айатоллы Месбах Язди был быстро назначен на рискованный пост начальника по вопросам размещения в МИДе, он и в самом деле вызывал мурашки на теле у немалого числа дипломатов, которых он подверг испытаниям на лояльность и исламскую добродетель, прежде чем они получат желанный пост за границей. Он даже опубликовал памфлет на МИД, который не имел копий, но который – и любой дипломат мог в том поклясться, – существовал, и назывался «Психология неверных», которому можно было дать второе название: «Забудьте всё, что вы думали, что знаете, каким должен быть образцовый дипломат». (Его коллега, Саид Джалили, который быстро вырос в должности после избрания Ахмадинеджада, опубликовал книгу под названием «Внешняя политика Пророка» [Мухаммада], и предположительно, также предназначенную для практического руководства подающим надежды иранским дипломатам).

В своей брошюре Хашеми Самаре, по-видимому, изложил правила для иранских дипломатов, которые общаются с иностранцами за границей, – с предположением о том, что любой, с кем иранский дипломат вступает в контакт за границей, – шпион, даже включил сюда советы портного, которые могут служить подтверждением президентской убогости. Как контраст с общим понятиям о дипломатическом стиле и утончённости, Хашеми Самаре верил, что брюки иранских дипломатов не могут щеголять острыми складками, так как, если они есть, то это явный знак, что дипломат пренебрегает своей обязанностью читать обязательный намаз трижды в день, который включает в себя повторяющиеся стояние, коленный поклон и земной поклон. По той же причине он считал, что иранских дипломатов в начищенной до блеска, зашнурованной обуви (собственно, это и есть часть всемирной униформы дипломата) нельзя считать верным Исламской Революции, в то время как кожаные ботинки с оттоптанными пятками есть очевидное доказательство, что их носили «муллы», легко скользя в них туда-сюда, – они-то и должны быть самой предпочтительной обувью. Ему не было необходимости напоминать своим иностранным коллегам-мидовцам, что такие кожаные ботинки, которые он описал, особенно если пятки на них всегда оттоптаны, – были выбором лат, дажехелей, дехати, словом, низших слоёв общества.

Хашеми Самаре не было необходимости волноваться о галстуках – к тому времени, когда он достиг своего поста в МИДе, Имам Хомейни уже постановил, что их ношение было не только символом «отравления западом», гарб задеги (модное словечко ранних послереволюционных лет), но и даже кивком в сторону христианства, ибо, рассматриваемый под взглядом искусства, галстук мог представляться крестом. Естественно, никто, какой бы пост он ни занимал, не хотел, чтобы о нём думали как об «отравленном западом» или, ещё хуже, указывали пальцем как на христианина, и потому галстуки довольно скоро исчезли из мужского гардероба, или, по крайней мере, у тех, кому была дорога его должность. Немного странно сегодня смотреть фильм об Имаме Хомейни и его окружении в Париже, составляющих план свержения шаха, или фотографии и фильмы о самых первых днях после его свержения: кроме служителей культа, которые скопились рядом с ним, некоторые самые близкие советники айатоллы Хомейни были в галстуках, и даже иногда хорошо выбриты. Мехди Базарган, первый премьер-министр временного правительства, и Садек Котбзаде, министр иностранных дел в первые 6 месяцев кризиса с заложниками, легко приходят на ум. Разумеется, Базарган был вскоре переведён на запасной путь, а Котбзаде заключён в тюрьму, а затем казнён за участие в заговоре против революции, а не за то, что носил галстук. Но айатолла Хаменеи, или кто бы то ни было ещё, обративший внимание на галстуки, и высказавший вначале своё видимое безразличие к данной теме, маловероятно, что он много раздумывал над ней, пока не был сделал акцент – он понимал, что искоренение галстуков из официального гардероба правительства произведёт необыкновенное впечатление на весь мир: Иран не будет играть по правилам запада.

Действительно, Иран сегодня – единственная в мире страна, чьи официальные органы власти, включая всех дипломатов, находящихся за границей, всегда появляются без галстуков. Правда, Фидель Кастро часто носил униформу, и несколько других лидеров Третьего мира надевают национальные костюмы или появляются в рубашках с воротниками, открывающими шею, но правительственных чиновников всегда можно увидеть в костюмах и при галстуках. Воздействие на «улицу» стран третьего мира, и особенно, мира ислама, на который Имам Хомейни желал оказывать наибольшее влияние, и даже поощрять новые исламские революции, было важным. Во-первых, послание о том, что «настоящие мусульмане не носят галстуки», послужило резонансом в тех местах, где большинство мужчин, кроме богачей, которые были вестернизированы, и интеллигенции, не носило галстуки (включая и сам Иран), и, во-вторых, образ, с которым выступил Иран, о том, что он – страна, не зависящая от общемировых норм и стандартов поведения (те нормы, которые, по убеждению Имама Хомейни, были созданы и навязаны Западом), – был доказательством освобождения от кандалов империализма. «Прислужники» больше не будут подражать, и гораздо меньше прислушиваться к своим прежним хозяевам. Это было тяжело доказать, но когда я присутствовал на заседании Генеральной Ассамблеи ООН в 2006 году, в качестве возможного переводчика предстоящей речи Ахмадинеджада, всего в нескольких метрах от президента Боливии Эво Моралеса, для которого это был первый визит в Нью-Йорк со времени избрания его президентом, и который надел пиджак из натуральной кожи и белую рубашку без галстука, я не мог не думать, что отказ Ирана от норм дипломатического этикета некоторым образом повлияло на сегодняшние представления лидеров стран третьего мира о том, что такое соответствующее одеяние, в котором они обращаются ко всему миру.

Дизайнерские аспекты книги Хашеми Самаре «Психология неверных» ко времени пришествия к власти реформиста Хатами, вероятно, устарели, ведь с последним началась эпоха относительной элегантности в кругу правительственных чиновников, что соответствовало и личным предпочтениям Хатами в вопросе пошива одежды (хотя и с небольшими паузами для реабилитации галстуков). Основная же философия стала слишком уж очевидной на фоне выборов Ахмадинеджада. Среди первых вопросов, которыми он занялся в качестве уже избранного президента, был акт, выдававший непосредственное участие в нём Хашеми Самаре (так как у самого Ахмадинеджада не было опыта внешнеполитической работы; он даже, скорее всего, и родную страну никогда не покидал), была массовая замена практически всех послов, работавших на западе: группа избранных дипломатов, мыслящих в реформаторском курсе, которые не только не считали запад вечным средоточием всего зла, но и полировали свои ботинки и утюжили время от времени свои европейские костюмы.

Наконец, вовлечённость Хашеми Самаре во внешнеполитические дела стала ещё более очевидной, чем ранее (и не только при выборе нового посла в Париже, к чему он, безусловно, приложил руку), когда он в сентябре 2006 года полетел в Париж на встречу с Жаком Шираком для передачи непосредственно ему личного сообщения от Ахмадинеджада. Вскоре после этого он был назначен заместителем министра внутренних дел по политическим вопросам – пост, который он примет, несмотря на свою полную загруженность другими обязанностями, – в качестве главного советника. Для всех оппонентов Ахмадинеджада, и в особенности, оппонентов айатоллы Месбах Язди это был тревожный звонок, ясно и недвусмысленно говоривший о том, почему в октябре, когда Хашеми Самаре был избран на более-менее высокий пост в правительстве, в рамках своих обязанностей он также был назначен главой избиркома – руководителем комиссии по избранию членов Ассамблеи Экспертов (орган, надзирающий за работой Верховного Лидера страны) – на выборах, где Месбах Язди надеялся победить своих более умеренных противников-клерикалов. Полагаю, в похвалу ему самому, и в похвалу всему избирательному процессу, Хашеми Самаре, вероятнее всего, не вмешивался в процесс подсчёта голосов. А его наставник, Месбах Язди, довольствовался унизительным шестым местом на выборах в мэрию Тегерана (еле-еле помещаясь в своё кресло в Ассамблее). Союзникам его и Ахмадинеджада в целом повезло гораздо менее, чем они ожидали, и может быть, это способствовало причинам отставки Хашеми Самаре спустя несколько месяцев, летом 2007 года, якобы из-за нехватки у него времени для семьи, особенно когда его обязанности на посту высшего советника президента стали всеохватывающими, по собственным его словам, и не давали ему ни минуты для того, чтобы сосредоточиться ещё и на прозаических вопросах на посту надзирателя за выборами. Очевидно, персидские кошки, когда ненадолго собираются вместе, могут тем или иным способом подкоротить усы даже котам-лат.

-5

-6

2. У айатоллы простуда

Верховный Лидер Исламской Революции, не Республики, – таков его официальный титул – известен в самом Иране как просто рахбар, то есть «лидер». Этот титул одновременно заключает в себе две противостоящие друг другу стороны национального характера (и дополнительно к этому подчёркивает, что Иран навсегда останется революционным государством). По трации, иранцы, по крайней мере, за последние несколько веков, испытывали презрение к своим лидерам, какими бы ни были характер или действия последних, быстро меняли своё отношение и начинали высмеивать их, и в то же время тосковали по сильной власти, по тем, на кого можно смотреть с восхищением.

Имам Рухолла Хомейни, основатель Республики и лидер революции, возможно, был первым, кто пользовался неподдельной популярностью в недавней истории Ирана (за исключением, пожалуй, демократически избранного премьер-министра Мохаммада Мосаддыка, чья деятельность на этом посту была недолговечной стараниями ЦРУ*), и признававший лучше, чем кто бы то ни было ещё, что привычка иранцев раздражаться по поводу преклонения перед своим героями означала, что его собственная мечта о долговечном исламском государстве могла просто-напросто испариться по прихоти непослушного народа. Его концепция велайате-факих – «правление знатока исламского права», или «опека сведущего в исламских законах» – зависит от толкования, которое он раскрыл в своей работе, опубликованной в 1970 году, будучи в изгнании в Наджафе, в Ираке – оплоте шиизма. Но помимо того, что подразумевалось, что он сам будет факихом, что также означало его представление об отделении руководства от общественного контроля (отчасти благодаря религиозным полномочиям, но также и из-за изначально присущей отчуждённости такой власти от рутинных политических вопросов), он не пострадает от народного возмущения, если такое произойдёт, с чем традиционно сталкивались другие лидеры. Несмотря на то, что некоторая часть шиитского духовенства отвергла полностью эту концепцию, а другая – оспаривала ту степень, в которой может осуществлять свою власть факих, – например, будет ли она ограниченной лишь сугубо исламскими, вопросами, либо он будет ещё и руководителем, стражем, тем не менее, это было закреплено в Конституции Исламской Республики после революции.

Хомейни, как «отец» революции, и как человек, который возвысился (по некоторым утверждениям, неподходящим образом) до Имама, – почтительного обращения, которое очень редко употреблялось, и только лишь по отношению к Великим Айатоллам, ибо предполагает святость, и таким образом, составляет базис шиизма Исна Ашара, шиизма Двенадцати Имамов, мог больше не заботиться о своём авторитете и поддержке его народом при жизни. Однако он проявлял заботу о том, чтобы гарантировать, что его последователи, которые не смогут обеспечить себе подобных привилегий, будут иметь абсолютный и непререкаемый авторитет, который закрепит Исламскую Республику для будущих поколений. Сегодняшний валийе факих, то есть Верховный Лидер, – это айатолла Али Хаменеи, чья фамилия случайно похожа на фамилию его предшественника, что на протяжении уже ряда лет приводит в смущение запад. После кончины Имама Хомейни он поднялся в своей должности, осторожно балансируя между неограниченной, как утверждают, властью в обработке народного понимания того, что президенты республики несут ответственность за благосостояние и проблемы всех людей, и его обычным недовольством правительством, если таковое имело место. Это весьма сложное балансирование, которое даётся лишь при огромном мастерстве, ибо где люди счастливы, – а именно так и было на первой волне избрания всенародно популярного Мохаммада Хатами президентом, он должен гарантировать, что такая вера в счастье не целиком возложена на избранных чиновников, иначе его собственная роль может оказаться под вопросом. Аналогично, некоторое разочарование как левых, так и правых, – это хорошее знамение для авторитета руководителя Ирана, того, кто может вести за собой народ в бурное время. О многом говорит как склонность иранцев не любить своих лидеров, которых они сами же и избирают, так и ловкая манипуляция Верховным Лидером политической системой, когда сами иранцы осуждают неспособность Хатами осуществить обещанные им реформы, которые были косвенно возложены на айатоллу Хаменеи, хотя Хатами и его союзники предполагали это, и при каждом удобном случае заявляли, а большинство иранцев понимало, насколько власть президента ограничена, также как и нежелание Хатами прекословить консерваторам и самому Хаменеи, который по самому характеру своей должности поддерживал консервативную повестку дня так часто, как мог, если даже не чаще самого президента. Обвинение президента в слабости, а Верховного Лидера – в могуществе, следовательно, являют собой контраст удачному времени, проведённому на своём посту Хатами, когда те из жителей Ирана, что быстро почувствовали себя несчастными из-за положения вещей, что сложилось в бытность Ахмадинеджада президентом, скорее обвиняли его в некомпетенции и упрямстве, нежели Хаменеи за его кажущуюся неспособность или нежелание полностью обуздать президента. И, как кажется, Верховный Лидер никогда не проиграет.

Когда я приехал в Тегеран в январе 2007 года, эта всемирная столица сплетен и слухов гудела от самого главного слуха: что Верховный Лидер либо находится на краю смерти, либо уже умер. Выборы в Ассамблею Экспертов, – тот орган, что избирает Верховного Лидера и теоретически осуществляет контроль над ним, проходили в декабре, и умеренные клерикалы, в отличие от некоторых ожиданий убеждений на их счёт, повели себя отлично, хотя и оставалась некоторая неуверенность о том, кого они выберут преемником Хаменеи, страдавшего от рака простаты и выглядевшего в свои шестьдесят восемь гораздо старше. Многие, и даже те, кто был вхож в высочайшие эшелоны власти, высказывались в неподражаемом персидском стиле почти о каждом слухе, но не каждом, как о факте, до тех пор пока он не будет опровергнут, – от неминуемой смерти Хаменеи, если он ещё и был жив. В отличие от Кубы, где здоровье президента входит в число государственных тайн, в Иране нет подобных запретов, но бытует распространённое мнение, что посвящённые в такую тайну будут обходить молчанием весть о кончине Верховного Лидера, и особенно тогда, когда это может существенно затронуть безопасность народа, пока не завершится преемственность. Причиной слухов послужил тот факт, что Хаменеи не видели уже несколько недель, он не появлялся на традиционных торжествах по случаю важного мусульманского праздника Ид аль-Адха (отмечающего завершение хаджа, и выпавшего на последний день 2006 года), и, по всей видимости, был переведён в больницу в конце декабря.

Невозможно проверить, кем был пущен этот слух: жителями Ирана или иранцами-изгнанниками, живущими за рубежом и лелеющими надежды, но Майкл Лиден из Американского института предпринимательства, пресловутый неоконсерватор, который, возможно, перенял некоторые черты персидского характера благодаря своей одержимости ко всему иранскому, а фактически, ко всему, с кем приходится сталкиваться иранцу из-за смены режима в Иране, объявил об этом как о свершившемся факте на своём веб-сайте и высказал мнение, как и почти любой иранец, что это один из самых важных моментов в недолгой истории Исламской Республики Иран**. Лидер, известный тем, что он отстаивал смену режима в Иране ещё до Ирака, и являлся заклятым врагом иранского духовенства с 1979 года, мог с трудом сдерживать своё ликование, возможно, из-за того, что верил, что слабый Иран, временно находящийся без Верховного Лидера, созрел для обхождения с ним Пентагона подобно «шоку и трепету». В последующие за этим дни, как в Иране, так и за рубежом блоггеры соревновались друг с другом в подтверждении или опровержении этого слуха, но даже тем, кто отрицал смерть Хаменеи, казалось очевидным, что дела идут не так, как обычно, когда они имеют отношение к валийе факих.

В самом же Иране этот вопрос о том, мёртв он или нет, быстро иссяк, сменившись другим: кто же его естественный преемник? Предполагалось, что айатолла Акбар Хашеми Рафсанджани, председатель Совета по целесообразности (органа, который технически выше президента, и который надзирает за его деятельностью), а фактически, второе лицо в иерархии власти в Исламской Республике, был только что переизбран в Ассамблею Экспертов вместе со многими из своих союзников, и снова, как и в 1989 году, когда умер Имам Хомейни, будет играть роль человека более влиятельного, чем сам король. Рафсанджани, родом из города Рафсанджана, где производят фисташки, был одним из самых близких к Хомейни помощников и советников, которого всегда можно было видеть рядом с ним, однако его социальный статус возрос, когда он стал президентом в 1989 году, и пробыл на посту два срока подряд вплоть до избрания Хатами президентом в 1997 году. Состояние Рафсанджани (а также его склонность копить его), наряду с гигантскими сделками, заключаемыми его сыном и его дурной славой за рубежом (аргентинский судья выдал ордер на его арест по подозрению в соучастии закладки бомбы в Еврейском центре в Буэнос Айресе в 1994 году), как утверждали многие, поможет ему достигнуть если не кабинета Верховного Лидера, то хотя бы влияния и власти, чтобы посадить на это место кого-то ещё, предположительно, более слабого, чем он сам.

Имелся ещё один невысказанный вопрос относительно белой чалмы Рафсанджани: он не сейед, то есть прямой потомок Пророка Мухаммада, имеющий право носить чёрную чалму, и по шиитской традиции, придающей большое значение кровному родству в притязаниях на власть, может быть очень трудно принять не-сейеда в качестве Верховного Лидера, по крайней мере, для кого-то. А вот сейед Мохаммад Хатами носит чёрную чалму и благодаря текущей в его жилах крови Пророка Мухаммада он навёл на мысль о том, что он может стать этим вероятным преемником. Разумеется, оставался вопрос о его религиозных полномочиях, даже хотя он и айатолла, а всего-лишь ходжатуль ислам, то есть его разряд ниже, чем айатолла, а Верховный Лидер, как предполагается, должен быть марже таклид, источником подражания – это персидское определение Великого Айатоллы. Однако это не помешало Хаменеи стать Верховным Лидером в 1989 году. Всего за одну ночь он был провозглашён айатоллой (повышение до степени айатоллы производится согласно консенсусу среди других лиц, имеющих такую степень), и вскоре после этого к нему уже обращались как к Великому Айатолле. Те, кто видел в Хатами потенциального Верховного Лидера, было искренне рады подобной перспективе, те же, кто отклонял его кандидатуру, чувствовали, что ему не хватает ловкости, которая нужна для того, чтобы проявить большое искусство и справиться с задачей (и в том, и в другом случае Хатами удостоился хвалебных приветствий – за ловкость муллы, или ахунда, как это звучит в персидском языке, которую сочли одновременно и легендарной, и фундаментальной).

Пока шли дни, а о Хаменеи не было никаких известий в обществе, слухи стали скапливаться и «выпускать пар», заставляя иранских дипломатов за рубежом отрицать их без всяких доказательств взамен о том, что их Верховый Лидер по-прежнему даёт им указания. По этому поводу в кабинете Верховного Лидера царила тишина, хотя он и не выпускает обычно пресс-релизы и не очень-то заметно проявляет себя в медиа-пространстве даже в особых случаях. Неотъемлемой частью работы кабинета является поддержка образа Верховного Лидера скорее как «руководителя», а не как высшего должностного лица. Верховный Лидер никогда не устраивает пресс-конференций, не удостаивает кого-либо чести дать интервью, и выступает только в особых заседаниях, таких как случающиеся время от времени проповеди в пятницу после молитвы, или церемонии празднования каких-либо годовщин. Лидер встречается с высокими иностранными сановниками (почти все они – мусульмане, за очень редким исключением), но ограничивает речи, обращённые к аудитории, или передаваемые по телевидению, такие как поддержка Ираном какой-либо страны (или организации, как в случае Хамаса или Хизбаллы), чьих представителей он принимает у себя, мирный и исламский характер Ирана, и его рвение расширять торговлю и контакты с дружественными странами. Как таковых, представителей западных держав он демонстративно не принимает. Лидер не совершает заграничные поездки, и если кто-либо заслуживающий этого, желает с ним встретиться, то этому лицу нужно поехать в Иран. (Хотя Хаменеи был за границей, но не в ранге Верховного Лидера: когда он был президентом в 1980-е годы, то даже посещал Нью-Йорк, чтобы присутствовать на собрании Генеральной Ассамблеи ООН). Он не ездит в Мекку для совершения хаджа; будучи всю свою взрослую жизнь лицом духовным, и много раз уже становился хаджи до вступления в ранг Верховного Лидера, рахбара. Но Верховный Лидер является таковым не из-за своих религиозных полномочий в Исламской Республике; он верховный из-за того, что его положение защищают самые сильные вооружённые силы страны, но не армия.

Сепахе Пасдаране Энгелабе Эслами, или Стражи Исламской Революции, (теперь это звучит уже не так страшно, правда ведь?), на западе больше известные как Стражи Революции, которые, разумеется, напрямую подчиняются Верховному Лидеру Исламской Революции, являются вооружёнными силами, ответственными за защиту велайате факих, и валийе факих. Имам Рухолла Хомейни очень быстро создал народное ополчение, взяв в свои руки власть в 1979 году: он был свидетелем того, что так называемая могущественная шахская армия, оснащённая Соединёнными Штатами, включавшая внушающую страх, элитную Императорскую Гвардию, «Бессмертных», вернулась в свои казармы, и дала победить себя с небольшим боем силам революции. Он также понял, что регулярной армии нельзя доверять в деле защиты режима. Полагаясь на призыв народа (до сих пор в армию призывают), Хомейни нужно было народное ополчение на добровольных началах, которое было бы преданно создавшему его режиму, и таким образом родились Пасдаран. В Пасдаран призывали добровольцев из числа религиозных людей, рабочих, это была основа поддержки Исламской Революции, и, несмотря на то, что вначале это были сугубо оборонительные войска, защищавшие страну даже от запрещённого в исламе спиртного, к великому ужасу многих пьющих иранцев, ирано-иракская война дала им шанс показать свою храбрость. Стражи отчаянно сражались, объединив юных басиджей – камикадзе, и их мощь росла параллельно, наравне с силами регулярной армии.

С течением времени Стражи создали собственные Военно-Воздушные Силы, Военно-Морские Силы, и, конечно же, свои экспедиционные зарубежные войска, известные ныне, хотя и небольшие, Войска Кодс (Иерусалимские), которых США обвиняют чуть ли не во всех грехах: начиная от снабжения «Хизбаллы», и заканчивая поставкой оружия иракским повстанцам. Но Стражи сосредоточены не только на безопасности и военном деле; они также, в конечном счёте, обеспечивают верность той системе, которая лежит по другую сторону чистой веры: деньгам. Верховный Лидер предоставил им большую часть контроля над экономикой страны, и они охотно его проводят. Стражи Революции вовлечены во все сферы: начиная с нефти, например, контракты на бурение и разработку скважин, и заканчивая рынком импорта-экспорта. Всякий раз, когда я бываю в Иране, мне повторяют, что практически невозможно заниматься каким-либо крупномасштабным бизнесом без привлечения Сепах, как их принято называть у иранцев. У одного моего друга, работавшего в европейской компании, поставляющей оборудование для нефтяников, в 2007 году, когда я находился в Тегеране, занимаясь подготовкой встречи с разными официальными лицами для обеспечения заключения государственного договора, был партнёр, который должен был встретиться с представителем Сепах, проявившим большую заинтересованность в участии в любой сделке. Однако через несколько дней его партнёра арестовали те самые Стражи Революции без всякой убедительной причины; по-видимому, то был сигнал того, что отныне любая сделка исключит и его, и моего друга. (Его партнёр был вскоре выпущен под залог, и маловероятно, что ему снова захочется слышать что-либо о Сепах).

Обладая лучшим военным снаряжением, который есть в арсенале Ирана, (включая ракеты среднего и дальнего радиуса действия, которых нет у армии), могущественными интересами в сфере экономики, и непревзойдёнными карьерными возможностями, (в сущности, высший эшелон иранской политической, светской структуры заполнен бывшими членами Корпуса Стражей Революции, которые, кажется, в своём отношении к обязанностям выглядят совсем как école nationale (Национальная школа), Сепахе Пасдаран обладает всеми стимулами для поддержания политической системы в своей родной стране, велайате факих, любой ценой, которая, разумеется, по определению, нуждается в валийе факих, то есть, в Верховном Лидере.

Теоретически, Верховный Лидер обладает определённой политической властью, которой может позавидовать любой священник (разве что за исключением Римских Пап из клана Борджиа: Каллистуса и Александра). Сепах отчитывается перед ним напрямую, но он также является Главнокомандующим регулярными вооружёнными силами. Он несёт прямую ответственность за внешнюю политику, которая не может проводиться без его прямого участия и одобрения (у него даже имеется собственная команда советников по внешней политике, в состав которой входят два экс министра иностранных дел), и, несмотря на то, что он достаточно разумен, чтобы быть выше внутриполитической борьбы, отдавая её на откуп парламента, судей (которых он также лично контролирует), и президента, он может в любой момент принять решение о личном участии в процессе, и «внести коррективы» в политику, или решения, имеющие недостатки. Он также, и это важно, пока это касается запада, у которого не выдерживают нервы, контролирует иранскую программу по ядерной энергии, как вопрос национальной безопасности, и слово его является окончательным по всем связанным с этим вопросам. Но, вероятно, самая большая привилегия его администрации, которой наверняка позавидовали бы сами Борджиа, состоит в том, что она под руководством своего руководителя, авторитет которого лишь немногим уступает божественному, может солгать. (Такие президенты, как Никсон, Клинтон и Буш, – лишь немногие из списка, которые могли бы только сожалеть о том, что не родились шиитами).

Шиитский ислам по своей политической природе допускает такийю, своего рода притворство, которое было весьма важным в первые дни раскола ислама и отделения от основного потока, суннизма, для защиты меньшинства, находившегося в реальной опасности потерять жизнь и стать еретиками. Хотя такийя признаётся даже некоторыми суннитами наиболее строгого толка, и теоретически предполагается допустимой в случае утаивания религии кого-либо ради избежания смерти, но в случае с другими концепциями шиизма, и иранского шиизма (и никто не может отделить их друг от друга), существует некоторая свобода в его интерпретации. Великий Айатолла может вынести постановление о том, насколько это допустимо, а Верховный Лидер Ирана сам является Великим Айатоллой. Служит ли это защите частной жизни кого-либо, или, если вы сами религиозный лидер, защите большей части шиитского сообщества от гибели? Если верно последнее, тогда айатолла может солгать в практически любом случае, ссылаясь на такийю, где и когда это будет нужно. Но он пока этого не делал (по крайней мере, никому об этом не известно), также как не делал этого и Имам Хомейни, но, должно быть, очень удобно знать о том, что кто-то может это сделать, и его народ примет его объяснения.

И всё же, несмотря на всю политическую мощь, которой владеет Верховный Лидер, и несмотря на его религиозный авторитет как одного из самых влиятельных Великих Айатолл среди небольшой группы в шиитском исламе, он явно не является непогрешимым в глазах благочестивых шиитов-избирателей, поскольку они вполне свободны в выборе своего мардже-таклид, или «источника для подражания» из круга тех самых айатолл. Когда слово «айатолла» вошло в состав наших словарей в 1979 году, Хомейни, первый Верховный Лидер Исламской Революции, считался многими (если не всеми) шиитами хорошо известным мардже, чьи идеи, по крайней мере, в религиозной области, имели большой вес, если даже не полную непогрешимость. (Его фотографии до сих пор украшают дома и офисы многих сторонников «Хизбаллы» в Бейруте). Если клерикальная иерархия в шиитском исламе более похожа на иерархию, существующую в католической церкви, похожей на неё в некоторых отношениях, то Хомейни был бы, без всякого сомнения, избран шиитским Папой. Но того же нельзя сказать об Али Хаменеи, более того, маловероятно также и в отношении следующего Верховного Лидера. Ассамблея экспертов, которая ответственная за избрание Верховного Лидера (она также обладает полномочием взять его под сомнение, если нужно), – это орган, члены которого избираются постоянно живущими в стране гражданами Ирана (в отличие от назначаемых членов Коллегии Кардиналов), и которые зачастую озабочены вопросом о том, кто сможет наиболее успешно сохранить власть клириков в иранской политике, и о том, кто обладает высшим религиозным авторитетом. Это деликатное и сложное балансирование, поскольку религиозные полномочия обязательно должны быть такими, чтобы Стражи Революции и другие религиозно настроенные иранцы согласились бы с его исламским «руководством», и он также должен обеспечить дальнейшую верность Стражей его администрации, так как власть Стражей растёт с каждым новым снарядом и каждым новым нефтяным контрактом, причём как политическая власть, так и религиозная. Несложно понять, почему столько иранцев было увлечено вопросом о том, кто может быть подобной фигурой.

В стране, где существуют десятки еженедельников и дневных газет, одна из которых является государственной, новости о Верховном Лидере зимой 2007 года были довольно скудны. Есть неписанное правило публичных выступлений в Иране, что критике нельзя подвергать только лишь Верховного Лидера и велайате факих, поскольку любое упоминание о Верховном Лидере, даже самое безобидное, может рассматриваться в качестве критики, если так расценят судьи, и ни один человек в СМИ не захотел бы подвергнуться риску ареста или закрытию газеты при упоминании в ней о слухах о предстоящей или фактической кончине рахбара. (Телевидение и радио, находящиеся в государственной собственности, также не давали никаких сообщений о нём). Что, разумеется, только ещё больше подогрело слухи, пока, наконец, сам Айатолла Хаменеи не был вынужден сделать заявление, в котором отверг вести о собстенной кончине. «Враги исламского режима, – сказал он, – выдумали разные толки о моей смерти и состоянии здоровья, чтобы деморализовать иранский народ». (Кто-то рассматривал это сообщение, наряду с фотографиями, на которых Лидер выглядел заметно ослабшим, как небольшую поддержку его здоровья). Насчёт деморализованного народа он был прав, но причину этого понял неверно, если он вообще был уверен в себе (поскольку он не может прочесть о самом себе в газетах, но его помощниках лежит обязанность рассказывать ему о подобных слухах, если они полагают, что эти слухи исходят откуда-то). Ни один из тех людей, с которыми я разговаривал, ни даже ярые сторонники велайате факих, не казались особо огорчёнными этими слухами, зато все они были достаточно деморализованы санкциями, наложенными ООН, состоянием экономики страны, и возможным началом войны с США, – и вину за всё это они возлагали на правительство Махмуда Ахмадинеджада. Возможно, то, что Верховный Лидер работает над тем, чтобы отвлечь недовольство и вину подальше от своей администрации, и оказало значительное влияние на людей, которые желают знать, будет ли его преемник использовать больше или меньше полномочий при формировании правительства.

Нынешний Верховный Лидер и его предшественник, Имам Хомейни на отдельных фотографиях, но при этом всегда рядом друг с другом, пристально смотрят вниз в любом государственном учреждении и даже в частных компаниях. А вот фотографии президента, кем бы он ни был и когда, редко где можно заметить. В отличие от иных диктаторских режимов, образ Верховного Лидера не нуждается в том, чтобы его помещали в частном секторе, и часто так как раз не делают, но когда вы смотрите на портреты Хомейни и Хаменеи, то словно оказываетесь на территории велайате факих.

И офис проката автомобилей поблизости с тем местом, где я нахожусь, – не исключение. Я оказался там в ту зиму, когда носился этот «великий» слух, а также продолжались толки о грядущей войне, в поисках машины, которая отвезла бы меня в Кум, религиозный центр Ирана. В Иране практически нет ни одной машины, которая бы сдавалась напрокат без водителя; иначе бы я доставил бы себе огромное удовольствие противопоставить мои водительские знания, полученные в Нью-Йорке, невозможному вождению иранских водителей. Хотя я, бесспорно, закончил бы тем, что потерпел бы огромное крушение на дороге, и слишком бы боялся прокладывать себе путь среди потока машин, прижатых бамперами друг к дружке. Без кредиток (использование их в иранских банках невозможно из-за санкций США), сдача автомобилей напрокат как вид бизнеса несостоятелен, но я подозреваю, что отсутствие иранской версии кредитных карт компании Hertz больше всего обязано иранской логике, чем самим кредитным картам. Эта логика диктует, что в случае, если вам нужна машина, вы покупаете её или берёте напрокат у друзей или родных, а если не можете купить её, или никто из друзей или родных вам её не одолжит, тогда вам следует довериться компаниям по прокату. В любом случае, взять напрокат машину может быть непомерно дорого в стране, где огромное количество народа – безработные, которые хотят вас подвезти за бесценок, не говоря уже о тысячах такси, имеющих лицензию, и служб такси, для которых ни одна поездка, сколь бы длинной она ни была, не будет слишком сложным делом.

Время в офисе по прокату машин было уже послеполуденное, как я полагал, и спокойное. На самом деле, мне требовалась машина на следующее утро, но я подумал, что о таком длинном путешествии стоит хотя бы уведомить. Служащая у стойки стояла и отвечала на телефонные звонки по двум телефонам, один был на её столе, а другой – мобильный – она то и дело выуживала из сумки, и потому я ждал и пристально смотрел на портреты двух Великих Лидеров. Я пристально смотрел не потому, что был очарован их фотографиями, – они приветствуют вас и в аэропорту Мехрабад, и по всему городу, – а потому что я не хотел смотреть на неё. На ней был чёрный хиджаб, и каждая прядь волос была спрятана в нём как можно дальше с глаз, а чёрное манто до колен на ней было гораздо более стильным, чем те бесформенные одеяния, которые я видел на женщинах на улице. Её бледное лицо, ярко-розовая помада и обильно накрашенные глаза под тщательно выщипанными бровями резко контрастировали с чёрным одеянием, в которое она была завёрнута, также как и с фотографиями бородатых мужчин, на которых я смотрел. Ей было, вероятно, не более двадцати двух лет – высокая, тонкая, с длинными изящными пальцами, в которых она держала два телефона. Посмею сказать, что она была очень сексуальной. Она села и вопросительно на меня поглядела. «Да?» – спросила она.

«Мне нужна машина, чтобы ехать в Кум завтра. Хорошая машина».

«Хорошо, – сказала она. – Где бы вы хотели ждать, чтобы за вами заехали?»

«На этой же улице, чуть подальше, дом номер 95. Либо я сам приду сюда».

Несколько секунд она изучала меня. «Я вам предложу кое-что чудесное, – сказала она. – Господин Араб. Он за рулём Пежо. Не хотели бы вы с ним встретиться сейчас?» Я понял, что она была и секретарём приёмной и диспетчером.

«Конечно», – ответил я.

«Тогда присядьте, и я приведу его. – Она оттолкнула стул и наклонилась над деревянной перегородкой. – Господин Араб, – крикнула она. – Выйдете!»

Она обернулась назад, чтобы ответить на звонок телефона. Я терпеливо ждал, пока она ответит на звонок, подключит к зарядке в стене свой мобильный и позовёт криком одного из водителей по другую сторону перегородки, чтобы передать ему заказ. Она время от времени посматривала на меня, но я пытался избежать зрительного контакта, смотря вместо неё на портреты Великих Лидеров. «Господин Араб! – звала она всякий раз, когда её взгляд падал на меня. – Где он? – спросила наконец она у водителя, который вошёл в приёмную.

Он пожал плечами, спокойно ответил, что не знает, и взял один из талонов, который она подписала, а затем вышел на улицу.

– Где господин Араб? – сердито закричала она через стойку.

«Он на молитве, – смиренно ответил какой-то бестелесный голос.

«Молится? – насмешливо фыркнула секретарша, вставая. – Господин Араб! – снова позвала она. – Идите же, даже ахунды не молятся так долго. – И она повернулась ко мне. – Простите, – сказала она. – Он через минуту появится, я уверена».

Через несколько минут объявляется господин Араб, смиренный и извиняющийся. «Это – господин Араб, – обиженно говорит секретарша-диспетчер. – Я сказала этому джентльмену, что вы замечательный, – сказала она ему с крошечным намёком на сарказм. Она вернулась к своим телефонам, пока я улаживал с водителем вопрос о том, чтобы меня рано утром забрали. Мужчина среднего возраста, спокойного поведения заверил меня, что будет во-время, возможно, чувствуя моё сомнение насчёт того, что заставил меня ждать и проигнорировал частые вызовы диспетчера. Он дал мне номер своего мобильного телефона, на всякий случай, по его словам, и ушёл, пробормотав «до свидания» молодой женщине, которая энергично кивнула, не смотря мне вслед. «Эта вот», думал я, наблюдая за тем, как она, рявкая, раздаёт поручения мужчинам намного старше себя через стеклянную стойку, наверняка, не будет озадачена, прочитай она «Лолиту» в Тегеране или где-либо ещё.

На следующее утро господин Араб был во-время. Нам нужно было забрать одного друга, который собирался поехать вместе со мной в Кум, и я попытался завести небольшой разговор посреди ужасных тегеранских пробок. Небольшой разговор был способом прекратить обсуждать политику в Иране, и господин Араб не замедлил перейти к делу, начав с экономики и закончив тем, что объявил Ахмадинеджада неудачливым в делах с иностранцами, что только нагнетало опасность начала войны и ухудшение и так неважного состояния хозяйства. По его мнению, Рафсанджани был бы намного лучше. «Вы же понимаете, – сказал он, Хашеми (так называют Рафсанджани в Иране) режет глотки ватой. – Он обернулся и посмотрел на меня. – Ватой! Так что даже сама жертва не знает, что ей перерезали горло!». Я засмеялся, одобрительно кивнув.

- С Хашеми не было бы никаких разговоров о войне, – продолжал он, а затем на миг остановился. – Ватой», повторил он с явным наслаждением. Некоторое время после того, как мы забрали моего друга, Дж., так будем его называть, господин Араб хранил молчание. Он слушал наш разговор и поглядывал в зеркало переднего обзора, пытаясь, как я понимаю, выяснить, кто же мы такие. Мы с Дж., разумеется, говорили о политике, и из нашей беседы для господина Араба, должно быть, стало понятно, что Дж. был близок к одному строгоконсервативному айатолле в Куме. Но он не мог сказать, что Дж. был на самом деле достаточно либеральным сам по себе, хотя и набожным, и нетерпеливым к отсутствию толерантности, и не мог терпеть, когда навязывали исламские ценности кому-либо. Речь зашла о войне, и я был непреклонен, говоря о том, что США никогда не нападут на Иран. Вероятно, этой-то реплики господин Араб и ждал.

«Никогда», – сказал он, глядя в своё зеркальце.

«Вы так не думаете?» – спросил я.

«Они не посмеют! – ответил он, скорее всего, ободрённый кивками Дж. – Не важно, кто что думает о правительстве, но США знают, что если они нападут, каждый будет защищать Иран».

«Да, – сказал я. – Это было бы безумием».

«Если Америка нападёт, – продолжал господин Араб, – каждый иранец возьмёт в руки оружие и будет сражаться до смерти. – Он воодушевился. – Я возьмусь за оружие, – объявил он. – Мне почти шестьдесят, но я обязательно буду сражаться».

«Любой будет», – сказал Дж., подстрекая его.

«Да! Я буду сражаться, мои дети будут сражаться, старики будут сражаться. Америка не глупа».

«Я понимаю, – сказал я. – Но...»

«Вы будете сражаться, – сказал господин Араб, перебивая меня. – Все!»

«Что эти американцы думают? Я возьму в руки оружие и буду сражаться до последнего вздоха, – заявил он с бахвальством настоящего иранского искусства, если оно когда-либо существовало, и искусство этого таксиста, возможно, в честь его бородатых пассажиров, умело демонстрировалось. Хвастливое преувеличение, или голоу – является почти что национальной особенностью этих людей, которые давно уже страдают от комплексов превосходства и неполноценности. Оно очаровательно дополняет и контрастирует и с другими национальными чертами: таароф, преувеличенной любезностью, скромностью, самоуничижением, с которыми иранцы, кажется, появились на свет. Вот почему стычки в Иране так быстро подходят к концу, когда обе стороны решительно заявляют, что имели сношения с матерью или сестрой своего противника под настояния о том, что обе эти стороны являются покорными слугами друг друга, или того хуже.

«Бале», – сказал Дж. («да»), долго затягиваясь сигаретой, которую он курил с того момента, как сел в машину. Таксист немедленно обернулся и поглядел на нас. Мы как раз проезжали хорошо укреплённый военный комплекс Парчин за городом, арсенал боеприпасов, который запад считает секретным объектом, где ведутся разработки ядерного вооружения. Хотел бы я знать, что подумал о нас этот господин Араб, – о двух бородатых мужчинах, едущих в Кум на заднем сиденье его машины, один из которых был тесно связан с властными клерикальными кругами. Мы не затрагивали ещё тему о здоровье Верховного Лидера, и я почувствовал, что время пришло, а о войне мы и так уже достаточно поговорили. Как бы то ни было, я хотел поговорить об этом с Дж., и узнать, что же он думает обо всех этих сплетнях сейчас, когда стало известно, что Айатолла Хаменеи не умер.

«А как насчёт рахбара? – спросил я его. – Думаете ли вы, что он на последнем дыхании?»

«Нет, парень, прервал господин Араб, глядя на меня в своё зеркальце. – Все эти разговоры...»

- Разумеется, он не молод, – заметил Дж., шаря в поисках ещё одной сигареты.

«Ну, так значит, вы думаете, у него всё в порядке?» – спросил я.

«Конечно, – заметил господин Араб, пренебрежительно махнув рукой. – У него просто простуда».

«Да – повторил Дж., держа зажигалку около сигареты, зажатой в зубах. – Такое случается. У айатоллы простуда».

-7

-8

-9

-10

3. Если сегодня вторник, то это, должно быть, Кум

Невыносимо жарким августовским днём в Куме, пустынном городе в паре часов езды от Тегерана, и большом центре шиитского просвещения, я сидел на полу, покрытом персидским ковром, в гостиной одного ветхого, старого дома, окружённого по периметру стен садом, даже скорее двориком, и пристально смотрел на простыню, всю в пятнах, повешенную на перила, и служившую летней загородкой для женщин, с головы до пят закутанных в одеяние под названием чадор – чадра, носивших мужчинам горячий чай, и на кондиционер, или кулер, работающий на воде, и известный под этим названием в Иране, что работал на полную мощность со страшным шумом, чтобы в комнате было сносно находиться. Типичный для старых домов, а сегодня имеющийся почти только у рабочего класса, да и в бедных кварталах (а этот был не из таких), небольшой прудик в центре двора был окружён бельевыми верёвками, незаконной спутниковой тарелкой и уборной1. Да, уборная до сих пор работала и напоминала мне о доме моего дела в Тегеране, где уборная располагалась на отдельной площади (её использовали оккупанты) долгое время после того, как в доме установили туалет западного образца ради удобства родных из-за границы, что навещали дом.

Владелец дома, человек лет пятидесяти, медленно и протяжно, в нос произносивший слова, без переднего зуба, необычайно вежливый (однако не такой уж деликатный, если просил своих жену или дочь принести чаю, или со своим двенадцатилетним сыном, которого послал срочно купить прохладительных напитков), которому, казалось, совершенно нечего было делать весь день, кроме как болтаться и принимать гостей, кто бы ни зашёл. Я никогда не видел жителей этого дома: я зашёл, постучавшись и представившись, и спина моя застыла от смущения.

Хорошо сложенный молодой человек, чисто выбритый, с напомаженными гелем волосами и в футболке вошёл в комнату и представился будущим зятем, затем тихо сел и уставился на меня, нахмурив лоб, будто я прибыл с Марса. Его молодая невеста, дочь хозяина дома, вошла вслед за ним, тихо поздоровалась и села на пол рядом с ним, тоже уставившись на меня, но опуская глаза всякий раз, как мой взгляд падал на неё. Она включила старый телевизор, который поставили на низкую тумбочку, и нашла канал PMC, канал персидской музыки, спутниковый канал из Дубая, незаконно установленный почти в каждом доме в Иране. PMC передаёт только персидскую поп-музыку, видео-клипы из Лос-Анджелеса. Молодая женщина покрепче стянула чадру у себя на щеках, когда наблюдала за другими молодыми иранцами и иранками, без чадры и платков, что сексуально двигались в пустыне Южной Калифорнии в старинном американском кабриолете.

В этом доме никто, кроме меня, не был так ужасно заинтригован проблемой ядерного кризиса в отношениях с западом, о котором говорили все европейские новости, а также и американские, у меня дома. Это была главная тема всех разговоров в домах среднего класса в Тегеране в течение тех нескольких дней, что прошли с момента моего приезда, незадолго до инаугурации президента Ахмадинеджада в 2005 году. Иран только недавно с гневом отверг европейское предложение по выходу из ядерного тупика и прямиком направлялся к главным противоречиям с западом в отношении его планов по новому запуску топливного цикла урана, который, по словам запада, приведёт к оснащению ядерным оружием клириков-айатолл, наверное, самому жуткому образу, который только могут себе представить американские обыватели после 11 сентября. Новое консервативно-настроенное правительство Ахмадинеджада, скорее всего, позаимствовав из лексикона президента Буша-младшего некоторые слова, казалось, говорило всему миру в своём многословии: «Навлеките его» [кризис]. Но между строк читалось определённое беспокойство из-за возможности начала военного конфликта. Семейство из среднего класса, набожное, при этом образованное и мудрое, даже глядя на экраны телевизора, больше интересуется земными аспектами жизни, даже если упорно проживает в доме, который уже давно следовало бы покинуть и переехать в более современное жилище, в более подходящий для него пентхаус, если они владеют землёй, что под домом.

Шум со двора означал прибытие других гостей; пожилой человек и его беззубый молодой спутник внесли тяжёлую мятую полиэтиленовую сумку с открытой крышкой, и вошли в комнату. Благодарный за то, что не был единственным источником развлечения, я стоял, пока другие здоровались и представлялись, а молодая дочка хозяина быстро сбежала в другую комнату, куда не допускались незнакомцы, то есть посторонние мужчины, не члены семьи. Мужчины смешались, юноша поздоровался и кивнул головой, а старик жестом извинился за слабые голосовые связки, как я понял. Хотя ему недавно сделали операцию и удалили связки, по словам нашего хозяина, старик казалось, был совершенно беспечен по этому поводу, и даже взял предложенную ему сигарету, и начал готовиться к так называемому послеполуденному досугу, неотъемлемой части жизни этой семьи: курению шире.

Шире делают из обугленных остатков выкуренного до этого опиума, это любимый способ употребления наркотиков среди самых заядлых опиумных наркоманов в Иране, число которых – сотни тысяч. Если прокипятить выжженный опиум в воде, очистить от пены, и процедить клейкий остаток, опиат бывает в десятки раз более мощным, чем свежий опиум, безусловно, самый популярный в Иране наркотик. Имеющийся почти что в изобилии, и являющийся чуть ли не частью наследия Ирана (он широко применялся при дворе прежних династий), опиум под властью шаха, фанатически приверженного западу и антитрадиционалиста, широко использовался в среди провинциальных иранцев, среднего класса, и горсткой помещиков-дворян, которые упорно цеплялись за прошлое, и за обольстительный обычай, унаследованный от своих предков. Модернизм, так поддерживаемый и поощряемый шахом в 60-70-х годах, (наряду с огромным ростом туризма и студенческими поездками в Европу и США) означал, что, по крайней мере, среди молодёжи, причём самой крутой, такие наркотики, как марихуана и кокаин, заменили отсталые, а ныне плебейские, местные их разновидности. В доме моего деда по материнской линии в 1960-х годах, традиционном поместье, которое только и могло быть в Тегеране, я застал свою прабабку, которой было больше девяноста лет, евшую, да, именно, евшую свою ежедневную порцию опиума. Её слабоумие, настолько прогрессировавшее, что я был обеспокоен этим, поскольку она никогда меня не узнавала, даже через несколько минут после того, как я говорил ей, чьим сыном я был, заметно улучшалось после того, как она глотала маленькие коричневые шарики, хотя сейчас я полагаю, что действие их было даже больше, ведь она была для всех не просто обузой. Мать обычно говорила мне, что она принимает своё лекарство, но я достаточно был наслышан о её терьяке, или опиуме на фарси, чтобы хорошо знать об этом.

Отец моего отца, умерший достаточно молодым от сердечного приступа, когда я учился на первом курсе института за границей, был известным курильщиком опиума в Ардакане, провинциальном городишке, откуда он был родом: он проводил бесконечные послеполуденные часы в его баге, то есть саду, который имелся в больших домах (которые, как предполагалось, должны были иметь большие сады) и обязательном атрибуте провинциальных поместий, в компании местной знати, таких же, как и он, помещиков, не зависящих от ежедневного заработка, как я позже обнаружил. Но люди моего поколения держались в стороне от опиума, или, если и позволяли себе, то предпочитали хранить это в секрете, и поменьше мелькать среди своих друзей, куривших марихуану. Исламская революция, опрокинувшая все классовые различия, и неодобрительно взиравшая на всё западное, значительно всё изменила, вызвав непреднамеренный всплеск употребления опиума для восстановления сил, возможно, из-за запрета алкоголя и наличия повсюду опиума (хотя и незаконного) как замены, но и, вероятно, из-за старомодных, преимущественно, иранских обычаев, которые стали вновь популярными. Употребление наркотиков в целом значительно возросло, тем не менее, с первых же дней после революции, когда она сама же намеренно создавала новую республику, в которой не было баров, ни пабов, ни настоящих общественных развлечений, и непреднамеренно увеличила рождаемость, откуда возникло огромное число безработной молодёжи, для которой экономика не могла создать рабочих мест. И хотя опиум возглавляет список всех самых популярных наркотиков, таких как героин, кокаин и даже кристаллический метамфетамин, известный также как шише, или стекло, они становятся обычными среди рабочего и среднего класса. Согласно почти что хвастливому заголовку статьи в выходящей на английском языке ежедневной газете «Иран Ньюс», во время моего пребывания в Иране в 2005 году, «Иранцы заняли первое место в мире по потреблению наркотиков. Примерно 4-6% иранцев являются наркозависимыми». Да, «примерно», хотя большинство иранских экспертов считают таковыми не менее 10% населения, и даже все 15%.

Шире – традиционный тяжёлый наркотик, не слишком отличающийся от широко распространённого на западе героина. Курение его – трудоёмкий процесс: небольшая горелка из парафина, изготовленная в кустарных условиях, ставится на пол, и шире, коричневая паста, тщательно смешивается на конце самодельной трубки, которая выглядит как вытянутая птица. Привычные к опиуму курильщики обычно используют красивые трубки, иногда сделанные под заказ, и миленькие щипчики, чаще всего из чистого серебра, чтобы поднимать раскалённые добела кусочки угля из причудливо украшенных ямок для золы в своих трубках-кальянах. Курят шире, что стоит на полу, вверх ногами: если вы не искушены в этих делах, вам нужен помощник, который направит перевёрнутую трубку к открытому пламени. Одна затяжка, и ваша голова начинает парить, и теперь боль становится уязвимым противником, над которым легко одержать победу; две или три затяжки, и вы уже чувствуете безмятежную красоту, все проблемы отступают, а боль и волнения капитулируют, и ничто, как вам кажется, не может нарушить эту прекрасную идиллию. Даже полномасштабное военное вторжение США.

Когда пришла моя очередь взять трубку, я улёгся на ковёр и положил голову на грязную подушку. Безмолвный человек тщательно подготовил импровизированную трубку и накрутил на её конец густую пасту, смягчая шире, поднося его поближе к пламени, а затем несколько раз быстро убирая от огня. Нежный толчок был сигналом для меня о том, что трубка готова: я вдохнул дым в три коротких затяжки, пока он полностью не заполнил мои лёгкие, а затем медленно выдохнул его. Кулер был отключён, дабы избежать какого бы то ни было вмешательства двадцатого века в натуральность действа, и хотя жара в комнате сейчас доходила до той же, что и в разогретой до предела сауне, я неожиданно почувствовал себя хорошо. Я отказался от третьего шарика, и вместо этого отодвинулся и сел на ковёр, бормоча множество раз благодарности. Я сделал неудачную попытку скрестить ноги, но им оказалось намного лучше в вытянутом положении, и потому я облокотился на большую подушку и неспеша выпил чашку чая с несколькими кусочками сахара, который, насколько я знаю, был единственной гарантией того, что уровень сахара у меня в крови не понизится от опиума, как от героина, который понижает его до критического предела – наверное, это односторонний эффект, который может уменьшить всю привлекательность наркотика.

Следующая очередь была за хозяином дома. Он не отложил трубку, пока не сделал пять хороших затяжек, осторожно выпуская ароматный дымок, и оттого всё это казалось мне каким-то впечатляющим театральным действом. Телевизор по-прежнему ревел: парень с длинными волосами танцевал под деревом в окружении калифорнийских блондинок и иранских девушек, на которых был минимум одежды, и соперничавших между собой за его благосклонность, соблазнительно покачиваясь под его песню. Я боролся с собой, чтобы не заснуть, но веки отказывались сотрудничать: как видно, опиат подействовал на некоторую часть моей моторики, и потому я решил уступить и вскоре уже клевал носом. Это не было сном в полном смысле слова, но и уж никак не было бодростью.

Через несколько минут, или как мне показалось, прошло несколько минут, хотя на самом деле могло пройти намного больше времени, я заговорил и с при некотором напряжении мне удалось спросить о последних событиях. Мне всё ещё было любопытно узнать реакцию в этом доме среднего класса, хотя по общему признанию, не самом обычном, – на угрозу Ирана сократить свою ядерную деятельность, и скорее предложить свой ответ. Владелец дома тихонько переключил телевизор на канал IRNN, или иранский CNN, и оставил его. Думаю, что то было фатальное отсутствие интереса к ядерному кризису, который разделяло множество других иранцев, но в данном случае ещё и подкреплённое успокаивающим эффектом шире, и лучше всего это можно понять в следующем религиозном контексте: «На всё воля Аллаха». Новостной телеканал не сообщил ничего нового, и я охотно вернулся к своему состоянию между сном и дрёмой. Через некоторое время один молодой человек меня растормошил и вежливо сообщил, что снова пришла моя очередь курить трубку. Телевизор снова показывал канал PMC, и несмотря на мои возражения, что мой деликатный западный организм наверняка будет перегружен шире, на мой взгляд, было сложно поспорить с фактом, который уже упоминался несколько раз, что я пока только использовал два шарика опиума, и что третий не повредит. И когда я закончил и затянулся вместо одного два долгих раза, то снова кинул два куска сахара себе в рот и отхлебнул свежего чая. Глаза мои снова непреднамеренно раскрылись, и все разговоры об утерянных возможностях для бизнеса и об общем состоянии экономики, которое на сегодня в Иране характеризовалось инфляцией, безработицей и упадком, я слушал уже вполуха. Курение шире три часа в день, без сомнения, означали упущенные возможности для бизнеса, особенно для этих людей, – таково было моё мнение. Выглядели они так, что казалось, они могут потратить несколько лишних риалов, но я хранил молчание. Я не мог говорить связно, однако.

Разговор продолжался, и хозяйки время от времени пропадали на кухне, чтобы принести поднос со свежим чаем. Я извинился, сказав, что мне нужно пойти освежиться, и когда мне сказали, что водопровода нет, отправился во двор и пошёл в ту уборную. Она выглядела точно так же, как и уборная в доме моего деда, и даже запах, – уникальная смесь грязи и человеческих экскрементов, который я хорошо помнил со времён детства, – тот дом я с любопытством посещал. Это навеяло мне скорее ностальгию, чем отвращение.

Вымыв руки под краном бассейна, я вернулся в дом, и из разговоров смог сделать вывод, что с минуты на минуту ждут ещё одного гостя. Я снова сел на ковёр и зажёг сигарету, чтобы поддерживать себя в бодром состоянии. Когда занавеску снова отдёрнули прямо через несколько минут, в комнату прошёл высокий молодой мулла. Он осторожно снял свою чалму и аббу, или, иначе, мантию, и уселся перед дымящимся горячим чаем, который быстро разносил двенадцатилетний мальчик. Моё удивление по поводу его прихода – ведь все айатоллы согласны между собой в том, что опиум и другие наркотики – это, безусловно, харам, то есть строго запрещены в исламе, – выросло до пределов изумления, когда я увидел, как он закончил пить свой чай и подошёл к кальяну и горелке. Добрый час он провёл вот так, попыхивая трубкой, попивая чай, теребя свои чётки и изредка отвечая на вопросы по религиозной философии, ни один из которых я полностью так и не понял. Пока он был занят проповедями, остальные мужчины, один за другим, воспользовались возможностью прочитать свой послеполуденный намаз: встав лицом в сторону Мекки, они делали поклоны до колен и земные поклоны в тесной комнатке, аккуратно уклоняясь в сторону от моих вытянутых конечностей и бормоча айаты Корана под рёв новейшей иранской попсы на канале PMC. Клерик спокойно докурил, а я продолжал бороться с собой, чтобы полностью протрезветь. Несмотря на возражения хозяина дома, который по своему традиционному обычаю гостеприимства, таарофа, настаивал, чтобы я остался на обед, мне удалось – после произнесённых множество раз фраз типа «Я никогда бы не стал помышлять о том, чтобы навязываться вам», «Возможно, я не смогу», «Я и так стал для вас и вашей семьи огромной обузой» я распрощался, заверив хозяина, что обязательно ещё приду в гости и снова его побеспокою, но сегодня вечером мне просто позарез нужно ехать в Мавзолей Святой Фатимы для совершения зиярата, краткого паломничества, пока не настала ночь2.

Это был мой первый визит в Кум и первое знакомство с шире, экстремальным опиумом, как я сейчас о нём думаю. Ещё когда я был ребёнком, мои родители и не помышляли даже о том, чтобы повезти меня сюда, в этот город, который может очень мало предложить – только религиозные школы, да мавзолей Святой Фатимы – Мааасуме (сестры Имама Резы, и солёной воды из пустыни). Тогда туристами здесь могли оказаться только благочестивые паломники, да и сегодня немного найдётся иранцев, живущих за границей, кто бы приезжал сюда специально для этой цели, разве что из чистого любопытства. Многие светские иранцы-жители Тегерана избегают этого города, будто он – гавань, где царит чума. На самом же деле он стал необходимой остановкой согласно обычаю для иностранных журналистов и писателей, которые понимают, что это не только духовная столица Исламской Республики, но и то, что если шиизм органично переплетается с политической системой, как и сама душа Ирана, то Кум – это ткач. Разумеется, Кум всегда был самым религиозным городом в Иране, (наверное, даже больше, чем сам Мешхед, в котором находится более значимая шиитская святыня – мавзолей Имама Резы), и он обрёл политическую значимость, которой никогда в своей истории не имел, только после Исламской Революции 1979 года. Именно здесь жил Имам Хомейни до того, как был отправлен шахом в изгнание, и здесь он так же проживал часть времени после возвращения; здесь же многие айатоллы, как великие, так и другие, обитают, преподают и молятся. В Кум со всего мира приезжают легионы молодых студентов-шиитов, то есть талибов, будущих клириков, чтобы однажды стать настоящими религиозными светилами и господствовать над своими народами, и в своих мечтах даже над другими мусульманскими народами.

Некоторые зарубежные и иранские авторы, посещавшие Кум, приезжают поговорить с оппозиционным духовенством, например, с айатоллой Хосейном Аль-Монтазери (считавшегося когда-то преемником Имама Хомейни, но затем заключённого в тюрьму за своё расхождение во взглядах, а ныне мирно проживающего в доме, за которым установлено тесное наблюдение) и Хосейном (не путать с Хасаном) Хомейни, внуком Имама Хомейни, который резко порвал с правящим режимом (и привлёк к себе мало внимания), ибо те клерики, которые в корне не согласны с политической системой в Иране, служат для газет хорошими заголовками, в частности, тем читателям, что хотят верить в то, что они не исламофобы по своей натуре, и их ислам – менее воинственный, реформистский. И безусловно, более консервативно настроенные люди вместе с легионами обычного народа, поддерживающего их, – всё это именно то, что реально правит этой страной. Интересно то, что не все религиозные фигуры в Иране довольны политикой Исламской Республики, или даже самой идеей правления велайате-факих, и многие несогласные с этим муллы проживают в Куме, в городе, который является религиозным образовательным центром, дающим им некоторую защиту от обвинений в измене. Но как мне сказал один человек в Тегеране, Иран всегда был исламским, даже если и не был республикой, и любой, кто считает, что ислам стал частью политики лишь вместе с революцией в 1979 году, не обращает внимания на четырнадцать веков персидской истории.

То, в чём согласны друг с другом как муллы-консерваторы, так и реформисты, так это понимание того, что история ислама и твёрдая уверенность в Исламской Республике (и даже в исламской демократии, так, по крайней мере, они определяют её), вопреки надеждам секуляристов повсюду, не имеет такого понятия, как «облегчённый ислам», или светское общество, дружески настроенное к исламу, которое не входит в лексикон кого бы то ни было. Айатоллам-реформистам и даже некоторым оппозиционерам предоставлена определённая свобода говорить то, что им нравится, частично демонстрировать демократическую природу ислама (и режима), до некоторой степени потому, что при нынешних властях этим лицам известно, что сидеть за общим столом с другими айатоллами, реформистами, оппозиционерами, и остальными означает пользоваться благами стабильности и законности режима, основными процессами познания шиизма, и даже, возможно, самого Бога. В конце концов, ведь Ираном и жизнью всех иранцев правит Господь.

Подавляющий смысл шиитского ислама проявляется при въезде в Кум. Шииты, верящие в то, что только потомки членов Семейства Пророка могут управлять мусульманской общиной, или уммой, почитают превыше всего прочих двух Имамов-мучеников: Али, который был убит, и его сына Хусейна, погибшего в бою против господствующих в то время мусульманских правителей-узурпаторов при Кербеле, которая ныне входит в состав Ирака. Обе эти мученические смерти играют центральную роль в жизни шиитов, и концепция битвы, горя, скорби и мученичества берёт начало в многовековом трауре по этим двум героям, которых специально изображают на портретах, что противостоит убеждению суннитов о том, что изображать людей запрещено, и эти портреты украшают многие витрины, учреждения и частные дома в местах проживания шиитов в Иране, Ираке, Ливане, но больше всего они заметны в таком городе, как Кум. Сунниты, мусульманские ортодоксы, если хотите, придерживаются строгого ислама, где Коран – это прямое божественное откровение, не подлежащее толкованию человеком, в то время, как шииты со своим духовенством: айатоллами и другими, напротив, придерживаются народной веры, и намного более либеральных взглядов на то, что духовенству можно толковать и Коран, и хадисы (слова и поступки Пророка Мухаммада, записанные очевидцами и учениками) для народных масс, у которых не всегда есть нужные знания и религиозная квалификация для такого толкования. Кум и Наджаф (в Ираке) – это два города, куда отправляются учиться такому толкованию лица духовного звания.

Первое, что бросается в глаза в Куме, – это пыльный старый город со множеством минаретов и мечетей, которые заметны с большого расстояния, – помимо многочисленных мулл на улицах (которых не заметишь в суннитских городах), а вот женщин почти не встретишь. Женщины в Куме, в отличие от них же, скажем, в Тегеране, не ходят с важным и горделивым видом в цветастых платках и джинсах по последней модели, привезённых из Европы, и их не очень-то и разглядишь из-за стекол автомобилей. Женщины, которых можно встретить в Куме, похожи на рискованные авантюры вне стен дома, но только плотно закутанные в чёрные, как смоль чадры, и в целом они спешат то по одному делу, то по другому в компании, как можно предположить, своих же мужей.

Приехав из Тегерана жарким летним утром, я застрял в плотной пробке, что дало мне много времени для наблюдений: на дороге принесли в жертву верблюда, разрезанная шея его зияла, а кровь окрасила дорогу ярким алым цветом в честь каравана автобусов, везущих паломников в Мешхед, ещё одну великую шиитскую святыню на северо-востоке Ирана, второй по величине город Ирана. В усыпальнице в Мешхеде покоится Имам Реза, брат Святой Фатимы Маасуме, и паломники регулярно совершают поездки из одного города в другой как часть своих религиозных предписаний. (Когда в Ираке положение стабильно, и даже когда там горячая обстановка, прямо как сейчас, Наджаф и Кербела, два других священных для шиитов города, следуют в виде завершения установленного обряда паломничества, и подлинно набожные люди совершают поездки по этим четырём городам так часто, как могут). Жертвоприношение животных в исламе играет большую роль (больше с целью накормить бедных в соответствующие религиозные моменты, чем из суеверий), но на таком всеобщем обозрении случается весьма редко, даже в Иране. Культура Кума самым беззастенчивым образом средневековая. Длинная череда автобусов, украшенных религиозными изречениями, такими как «Йа Абулфазл!» (сводный брат Имама Хусейна, известный своей силой, и потому призыв его по имени является своего рода воззванием к силе), так же как и с менее набожными слоганами, такими как «Техас», медленно прокладывала себе путь, минуя верблюда (чья туша будет позднее роздана нуждающимся), и толпа доброжелателей столпилась, чтобы помахать на прощание веренице.

Первая моя остановка на этом первом моём визите в Кум после того, как я на цыпочках прошёл мимо освежёванной туши верблюда, была в офисе Великого Айатоллы Хаджи Шейха Мохаммада Фазеля Ленкорани, архиконсервативного клирика, одного из семи Великих Айатолл в Иране, хрупкого старика, в возрасте уже за семьдесят, который очень редко видится с жителями запада (и никогда – с писателями), или, если уж на то пошло, и с иранцами, не являющимися его последователями. (Вслед за длительной болезнью, айатолла скончался в июне 2007 года в лондонской больнице, по иронии судьбы, в тот самый день, когда Салман Рушди получил он королевы звание рыцаря). По иронии судьбы потому, что Ленкорани был одним из главных клириков, настоятельно просивших народ не соглашаться со своим правительством и продолжавших призывать убить Рушди – обязанность каждого мусульманина, – по его словам, даже после того, как в 1998 году иранское правительство достигло компромисса с британским, что привело к нормализации двусторонних отношений, и пообещало, что не будет действовать согласно фетве Имама Хомейни, призывающей к убийству писателя-вероотступника).

Хотя и могло показаться, что Ленкорани – яростный сторонник правительства консерваторов, пришедших к власти после отставки Хатами, он «прославился» тем, что несколько недель отказывался встречаться с президентом Ахмадинеджадом в начале 2007 года, в то время, когда я находился в Иране. Секретом Полишинеля в Тегеране было то, что Ахмадинеджад, оцепленный, находящийся под огнём даже со стороны консервативного блока, пытался устроить открытую встречу с Великим Айатоллой, чтобы отклонить расхожее мнение о том, что растерял поддержку наиболее влиятельных клириков, но постоянно получал отказ. Причиной же такого отказа, как это ни парадоксально звучит, была не в том, что Ахмадинеджад, набожный ультраконсерватор, проявил неумение управлять экономикой, или ставил под удар безопасность страны на международной арене, и даже не то, что он поправил положение бедных, рабочего класса и безработных, – настоящей базы религиозной поддержки в Иране. Нет, причина недовольства Ахмадинеджадом некоторых виднейших клириков была в том, что он проявил дерзость и вмешался в ту сферу, которую они считали подлинной своей, то есть, в ислам.

Заявление Ахмадинеджада, сделанное в 2006 году о том, что женщин следует допускать на стадион во время матчей по футболу, которое он сделал, не проконсультировавшись с командой клириков, было вскоре ими отменено с довольно откровенным замечанием: мирянин должен держаться в стороне от вопросов, связанных с исламом, исламским правом и правилами поведения. До того, как сделать это заявление по поводу женщин-зрительниц на футбольных матчах на встрече с группой айатолл в Куме сразу после своего возвращения с заседания Генеральной Ассамблеи ООН в 2005 году он говорил, что почувствовал ореол над своей головой во время выступления, и что чьё-то скрытое присутствие оказало гипнотизирующее воздействие на немигающую аудиторию лидеров государств, министров иностранных дел и послов. Это для консервативных айатолл было равнозначно богохульству, ведь простой человек не может допускать, что он близок к Богу или одному из Имамов, и не может почувствовать присутствие Имама Махди, исчезнувшего Двенадцатого Имама, который появится вновь и явит себя на земле только перед концом света, и уж точно, как очевидно, на Генеральной Ассамблее. Айатоллы не могли вынести утверждения о «нимбе» над головой президента, они и сами никогда не претендовали на «Божественные отметки». Не нужно и говорить, что в своей последующей поездке в Нью-Йорк Ахмадинеджад не ощущал нимба над головой, и делегаты не были загипнотизированы, однако Ленкорани и другие айатоллы не торопились его простить, и весной 2007 года, когда Ахмадинеджад публично облобызал руку (в перчатке) своего школьного учителя, старой женщины в полном хиджабе, консерваторы снова были взбешены его внешне слабым следованием их строгому коду поведения.

Офис Ленкорани был переоснащённым старым домом с широкой гостиной, покрытой персидскими коврами, но без мебели. Пока я ждал его на первом этаже, старый слуга постоянно подавал мне чай с кусочками свежей дыни. Часы в комнаты шли на час быстрее, чем мои. Как я выучил, здесь жалеют отказываться от летне-зимнего перевода часов. Если айатолла говорит, что сейчас 11-00 часов, то значит, 11-00, так как к их мире только Господь обладает властью менять время, и по милости Господней я прибыл на встречу на час ранее. Час спустя в комнате началась бурная деятельность, люди спешили туда-сюда, а мой стакан чая наполнялся заново почти после каждого глотка. Племянник айатоллы, Джавад Абутурабиан, с которым я разговаривал, внезапно поднялся и проводил меня в комнату, где была назначена встреча. Комната айатоллы была точь-в-точь такая же, как и гостиная, с тем лишь исключением, что у окна в углу стояло два стула: один – для Великого Айатоллы, и один – для его высокопоставленного ученика. После нескольких комических замечаний его племянник официально представил меня как иранского писателя из Соединённых Штатов, который пытается понять Кум и смысл ислама в иранской жизни, хотя я и не высказывал своих причин, почему просил об аудиенции при тех обстоятельствах.

Ленкорани улыбнулся и посмотрел мне прямо в глаза. «Очень трудно, – сказал он мне, – понять это».

Я заметил, сказав, что я знаю, как трудно это понять, и после неудобной паузы высказал предположение, что несмотря на все трудности, я всё же хотел задать ему несколько вопросов.

«Очень сложно, – сказал он, озорно посмеиваясь, – понять, – по-видимому, его позабавила моя наивность.

Я улыбнулся айатолле, и попробовал придумать несколько слов, которые могли бы растопить лёд, и даже подумал о том, чтобы упомянуть имя Салмана Рушди, хотя бы без упоминания того факта, что несмотря на то, что я сталкивался с ним на тротуаре в восточной части Верхнего Манхэттена, я был небрежен по отношению к своему долгу как мусульманина убить его на месте. Но ещё до того, как мне представилась возможность облечь в словесную форму свои мысли, он обернулся и резко посмотрел на одного из своих помощников. Встреча была окончена. Помощник оттащил меня в сторону и объяснил, что айатолла устал, и к тому же болен, и я отступил в гостиную в надежде, что мне снова посчастливится поговорить, после того, как айатолла примет группу визитёров, которые начали уже скапливаться в комнате, так как по вторникам у него день аудиенций, а полдень – время встреч. Люди – молодые, пожилые, солдаты, штатские – все они сидели, подоткнув под себя ноги, по-турецки, на ковре, ожидая своей очереди взглянуть мельком на айатоллу. Многие из этих его сторонников приехали из Тегерана или других городов только ради того, чтобы провести несколько секунд в его присутствии, и все они казались серьёзными и нетерпеливыми. Когда двери в приёмную распахнулись, прислужник выстроил их в очередь. Один за одним они входили в комнату, целовали руку айатоллы и уходили, сияя от того, что видели его.

Последователи Ленкорани, на самом деле последователи некоторых других Великих Айатолл в шиизме, искренне верят в правление Господа, и Его представитель, их айатолла, говорит им как нужно жить ради довольства и угоды Господа. Число им – миллионы, большей частью в Иране и Ираке, но есть они и в других странах Ближнего Востока и Азии, и они щедры к своим айатоллам. Будь то в Исламской Республике, либо где ещё, они не уклоняются от учения своего айатоллы, и вера их неотделима от управления своей повседневной жизнью. Один из помощников Ленкорани сказал мне в тот день, что примерно десять миллионов долларов в месяц от одних только его сторонников оказываются в его казне. Десять миллионов долларов, или горстка очень богатых его сторонников, или миллионы нуждающихся – в таком случае выпадет одна из двух комбинаций. По-видимому, деньги тратятся на колоссальные проекты, такие как строительство мечетей (какую недавно построили в Москве), религиозных школ, которым айатолла руководит по всему миру. Школы, в отличие от суннитско-ваххабитских медресе, о которых мы так много слышим, не проповедуют ненависть к западу и его жителям. Вместо этого там проповедуется верховенство шиитского ислама, и для тех, кто верует в теократию, как и Ленкорани, – концепция велайате-факих, означающая власть айатолл.

Когда айатолла тихо покинул здание, ещё один из его помощников, чувствуя моё разочарование, предложил мне посетить его библиотеку, нервный центр его ВЕБ-студии, и может быть, это был единственный в Иране город, где есть волоконно-оптическое соединение. В замечательном здании, оснащённым кондиционерами, в нескольких шагах ходьбы, приятный юноша, самоучка в компьютерной грамотности, провёл меня по библиотеке и объяснил, как работает ВЕБ-сайт Ленкорани на семнадцати языках, включая суахили и бирманский, для всех его последователей. Ежедневно он обновлялся заявлениями, фетвами или религиозными приказаниями айатоллы, которые он недавно издал, и общей информацией, но, что было намного важнее, на нём было место для вопросов: каждый день его заваливали электронными письмами с вопросами на семнадцати языках, и каждый тщательно печатали и распределяли в соответствии с языком для перевода для талибов (арабское слово, означающее «ученик», откуда, собственно, и возник «Талибан) Ленкорани в Иране и за границей и, таким образом, на каждый из них могли ответить члены высшего совета, такие как его сын. Но и сам айатолла всегда их просматривал сам. Мне показали электронные письма на английском, переведённые на фарси, где айатолла выделил вопрос и сам написал ответ от руки, для повторного перевода в электронном виде на английском и отправки адресату. Большинство из тех вопросов, что я видел, касались секса, например, семнадцатилетний юноша из Англии написал о своём «друге», который занимался оральным сексом с четырнадцатилетним мальчиком, и боялся, что его молитвы будут недействительны, а он сам – наказан Богом. Ответ айатоллы был утвердительно кратким и простым: раскайся и не повторяй этого снова. И никакого упоминания о гомосексуализме, никаких осуждений – кто сказал, что консервативные айатоллы не сострадательны? О том же самом – о раскаянии – я прочитал и на последующих страницах, почти без исключения к адресату, который совершил какой-то грех, или, по крайней мере, думал, что совершил, или утверждал, что у него есть «друг», который так сделал. Я посмотрел вокруг на стойки для компьютеров и тёмные полированные деревянные полки с почтой, заполненные распечатанными электронными письмами: цифровая религия, – подумал я. Ватикану следует поучиться этому.

Толпа, собравшаяся в начале вечера у мавзолея Святой Фатимы в центре Кума, была оживлённой, как и в любой день на протяжении года. Мечеть, вокруг которой построена гробница, прелестна, и шиитская толпа: мужчины, женщины и дети со всех концов земли, но в эти дни с преобладанием иракцев, двигающихся по кругу во дворе, либо ждущих своей очереди войти внутрь, трогает гробницу пальцами и шепчет несколько молитв, или не хочет выходить спокойно, после того, как уже почти вышла наружу. Истинно верующие проводят часы, а иногда и дни напролёт в этом месте, молясь в мечети, притрагиваясь и целуя серебряные решётки, окружающие могилу, и прерываясь только ради того, чтобы купить религиозные сувениры в одном из сотен маленьких киосков, что находятся вокруг святыни. Некоторые, и особенно те шииты, кто обладает сильной верой в неизбежный приход Махди, то есть Мессии, по вторникам, но иногда и по пятницам, в выходной день у мусульман, совершают второе паломничество в место, расположенное в нескольких милях от Кума: в Джамкаран.

В этот вторник, перед тем как отправиться обратно в Тегеран, я тоже сделал остановку в Джамкаране и посетил гигантскую мечеть, построенную на месте, где предположительно видели Двенадцатого Имама, Имама Махди. (В шиизме последний, или Двенадцатый Имам, как верят, по-прежнему жив, но просто исчез, и однажды он явится нам как Мессия. Это Мусульманский Мессия, и, согласно словам верующих, Иисус Христос появится в одно с ним время, рядом с ним, как его последователь). Вечером во вторник верующие приезжают помолиться в Джамкаран, а также кинуть записочку для Имама в скважину (около которой один человек увидел «скрытого» Имама в 974 году), попросить его помочь разрешить проблемы, так как вторник – предположительно тот день, когда Имама видели, а значит и день недели, когда он, пусть даже и невидимый, принимает просьбы. Другие верят, что он появляется во вторник не просто ради того, чтобы прочитать послания, но и чтобы смешаться с толпой анонимно, то есть избавиться от пристального разглядывания, что естественно в стране, где все всё разглядывают. (У большинства иранцев разглядывать что-нибудь не считается плохим тоном, и когда кто-нибудь отваживается выйти наружу из дома, то он или она выставляет себя на всеобщее обозрение, и вот почему мужчины и даже многие женщины с силой защищают обязанность женщин укрываться от посторонних взглядов и обязанность мужчин одеваться скромнее).

В вечер вторника Джамкаран походит на массовую вечеринку за закрытыми дверями, где продавцы располагаются на местах для стоянки машин, а семейства расстилают ковры для пикника и ставят палатки, и тысячи людей блуждают по площадке, будто бы ожидая, что вот-вот начнётся главное действо, которое, конечно же, никогда, очевидно, и не начнётся. Тут же был огромный ряд пешеходов, прокладывающих себе путь к скважине, священному месту, наряду с автобусами и машинами, переполненными людьми, что ехали отовсюду, чтобы помолиться и попросить о небольшой помощи у Скрытого Имама. Когда сумерки сменились ночью, тысячи, а может и сотни тысяч людей начали молиться за стенами битком набитой мечети; женщины отдельно от мужчин в ограждённой для них зоне. Люди бродили, бросали листики бумаги в скважину (женщины в специально выделенную для них скважину) гуляли со своими семьями. Скважина для мужчин, к которой я тоже, естественно, подошёл, была окружена людьми всех мастей, включая арабов в их национальных головных уборах; многие держали детей и младенцев в руках, которые тоже, в свою очередь, бросали собственные маленькие кусочки бумаги в каменную скважину. Все, у кого я спрашивал, рассказывали мне о том, как краткая записочка, обращённая к Имаму во вторник вечером, заканчивалась благоприятным исходом для просителя. Исчезновение Двенадцатого Имама так же много говорит об идеях и поступках в шиизме, как и мученичество других Имамов, и спасение играет такую же огромную роль в верованиях шиитов, как, например, Евангелие среди христиан.

Президент Ахмадинеджад, находившийся в своей должности всего несколько дней, в ту ночь, когда я отправился в Джамкаран, ближе в своих идеях к христианам, чем кто-либо может представить, верит не только в Скрытого Имама (к которому он обращается в каждой своей речи, включая и те, что он произносит в ООН, моля о том, чтобы он появился как можно скорей), но молится и в Джамкаране, в том месте, где тот снова появится. С момента своего избрания Ахмадинеджад пожертвовал из правительственных фондов миллионы долларов на мечеть в Джамкаране, и начатые ранее проекты по её расширению приобрели ещё большую актуальность. Ахмадинеджад привлёк внимание к месту, которое раньше было известно лишь среди набожных шиитских клириков, и внимание это не всегда принимается с радушием, особенно, если исходит со стороны немусульман. Когда я был в Иране в 2007 году, один мой итальянский друг, фотограф, только что приехал по назначению из «Ньюсвик», и спросил меня, что ему следует увидеть, когда он поедет в Кум. Я тут же рассказал ему, что перспективнее всего выбрать для поездки в Кум вечер вторника, когда там идёт самое шумное и активное действие, и он последовал моему совету, однако его не допустили ни в главную мечеть, ни к скважине, и попросили не делать снимков поблизости от неё. Джамкаран мог бы быть главной шиитской достопримечательностью после революции, которая привела духовенство к власти, особенно вечерами, когда он больше похож на праздничный вечер, а поскольку там проходит ещё и религиозная церемония, то для верующих это неотразимо.

Моя мать, хотя и очень вестернизированная, но вместе с тем набожная женщина, совершившая хадж, а также посетившая могилу Имама Резы в Мешхеде (до революции), всё ещё надеется посетить и Кербелу до того, как покинет этот мир, однако и она никогда раньше не слышала об этом месте до того, как я рассказал ей. Сама идея о том, что Двенадцатый Имам может бродить по этому месту во вторник вечером, показалась ей довольно смешной, несмотря на то, что она верит в него и в его возможное возвращение в мир живых. (Моя кузина Фатеме, несомненно, самая религиозная в нашей семье, и та женщина, чьих волос я никогда не видел, чью руку я никогда не пожимал, знает о Джамкаране, но никогда не имела охоты посетить его). Она верит в Избавителя, то есть в Двенадцатого, Скрытого Имама, но происходит из образованного среднего класса, окружённого многочисленными светскими родственниками и клириками, которые, подобно её кузену президенту Хатами, скорее менее суеверны, и потому для неё идея присутствия Имама в Джамкаране немного причудлива).

Прежде чем айатоллы и муллы взяли власть над страной, многие причудливые понятия шиизма игнорировались народными массами, даже если они и были набожными. Представление о пропавшем Спасителе было просто идеей, и мало кто воспринимал её буквально. Но получив поддержку от государства, ни один аспект шиитской теологии или религиозного мистицизма не остался вдали от воображения, и целое поколение иранцев, особенно тех, кто происходи из глубоко верующих семейств, выросло вместе с наиболее буквальным пониманием шиитской мифологии, чем предыдущее поколение. Если представить это с американской точки зрения: на некоторых позициях похоже на то, как если бы христиане-евангелисты в течение жизни одного поколения добрались до Белого Дома, до Конгресса, государственных министерств, Верховного Суда, и в школы, и заправляли там. Может быть, не самое идеальное сравнение, ибо Америка куда как разнообразнее, чем Иран, и большинство населения её менее религиозно, но, тем не менее, это какое-никакое сравнение. (Тот факт, что в Иране существует немного способов народного времяпрепровождения, тоже может сыграть свою роль в популярности этого явления, как и окружающая такое место, как Джамкаран во вторник вечером карнавальная атмосфера, но кто-то может предположить, что если евангелисты пробили себе путь в Америке, то там может быть гораздо меньше доступных развлечений, не имеющих отношения к церки).

Следует посмотреть на Кум и Джамкаран и в ином свете, не только как на спонсируемые государством и поощряющие паломничество места, но и как на места, оставляющие надежду. Правительству не нужно прилагать большие усилия для того, чтобы убедить религиозное население, что спасение находится за углом, что Махди разрешит все их трудности, если конечно, во вторник вечером и в пятницу он решит отработать весь трудовой день. Женщина-водитель такси, которая отвезла меня в то снежное утро в президентскую администрацию, что по дороге в Кум, отважно противостояла встречным водителям автобусов. Этой молодой вдове, поднимающей на ноги двух детей и ухаживающей за больной матерью, размышлявшей над тем, стоило ли ей эмигрировать в другую страну, где жизнь лучше, возможно, ничего иного и не остаётся, как с нетерпением ждать спасения. Поколение, пережившее хаос вслед за революцией, и вскоре последовавшую за ней ужасную восьмилетнюю войну – войну, когда на Тегеран обрушивался настоящий дождь из ракет, и которая несправедливо (или почти) убила поколение иранской молодёжи, которое каждый день ведёт борьбу с безработицей, финансовыми трудностями, разгулом наркомании, и с пониманием того, что их права попраны. Что ж, это поколение в некоторой степени более восприимчиво к идее, что спасение может быть на этой земле.

Когда я уезжал из Джамкарана летом 2005 года, после послеполуденной молитвы, на шоссе, ведущим к святому месту, были всё те же пробки, бампер к бамперу. Верующие ехали из Тегерана и других городов, подальше, и до самого захода солнца каждый мужчина и каждая женщина словно тянули лотерейный билет в розыгрыше с самым крупным выигрышем: все победители, все равны, и все надеялись. В начале того же дня я купил несколько компакт дисков-нохе около мавзолея в Куме, и по пути из Джамкарана купил ещё несколько у торговцев, что стояли вдоль автостоянок, примерно за пятьдесят центов за штуку. Нохе, религиозные шиитские песнопения, по традиции исполняются а-капелла в священные дни траура, и сегодня (по крайней мере, на компакт дисках) они всецело популярны; на них записан гипнотический ритм сотни молодых людей, бьющих себя по груди и размахивающих по спине цепями, молодые певцы состязаются за славу быть посланниками скорби. Настоящие шииты чувствуют эту боль. Пока я слушал эти компакт диски в машине, я не мог не сопереживать боли, которую видел на лицах отдельных людей в мечети, которые надеялись, что их письма к Скрытому Имаму получат ответ, а также на лицах некоторых людей, которые приехали очень издалека, только чтобы поцеловать руку своего айатоллы в то утро. Как не нужно быть набожным, чтобы почувствовать и оценить эмоции певца, что поёт евангелические песнопения, так и не нужно быть благочестивым, чтобы почувствовать все эпомции мусульманской музыки, и шиитские песнопения доходят до самой глубины иранской души, ибо они формировались в ДНК веками культуры и уверенным персидским знанием о том, что мир наш злой и безнравственный. Или, скорее всего, кровь Пророка Мухаммада и его потомства течёт в моих венах, так как и я тоже рано утром в Куме дотронулся до мавзолея святой. Святой, которая, в конце концов, была моим предком.

Я снова оказался в Куме, в Университете Мофид, зимой 2007 года. Друзья из Тегерана были удивлены тем, что я так хотел вернуться в то место, которое самые убеждённые светские иранцы считают символом отсталости: тусклое, мрачное, пыльное место, где нет ничего, что можно было бы порекомендовать. Они, конечно, не знали о шире, но я не из-за этого туда вернулся. Ну, может быть, это была только малая часть истинной причины. Университет Мофид, или «полезный» университет, как можно перевести его название (только персидский язык мог придумать название, которое, очевидно столько же полезно, сколь и хвастливо), был основан в 1989 году айатоллой Абдолкаримом Мосави Ардабели (главой судебной власти при Имаме Хомейни) в качестве учебного заведения, предназначенного для сравнительных исследований между исламскими науками и современными гуманитарными науками, хотя он пополнился новыми научными степенями и иными дисциплинами. При его создании были намерены сделать его дополнением к хоузе, шиитским духовным семинариям в Куме, которые мало что могут предложить, помимо чисто исламских исследований, и которые, по мнению Ардабели, упускали из виду современные области знаний. Ходжатульислам Мохаммад Таги Фазель Мейбоди, клерик-реформист и добрый друг бывшего президента Хатами, является заведующим издательским сектором университета. Я сидел в его просторном, несколько неопрятном офисе одним зябким утром и попивал чай, который наливали из большого термоса. «Вы же не стали хезболлахи, не так ли? – спросил меня Фазель Мейбоди, смеясь и ссылаясь, как я понял, на мою окладистую бороду, которой у меня не было, когда мы виделись последний раз в Тегеране. Борода, кажется, всегда будет служить отправной точкой в разговоре с кем-то, кто не знает, что я не живу в Иране. Я улыбнулся и потряс головой.

«Нет, нет, – сказал я, – просто приятно не бриться, так что те, кто меня не знает, не предполагают, что я живу на западе». Затем, без всякого толчка с моей стороны, потому как предполагалось, что это визит вежливости, и больше ничего, Фазель Мейбоди пустился критиковать исламскую систему, и будь я гражданином Ирана, он бы не стал сообщать мне об этом так энергично.

«Причина, по которой Имам Хомейни был настроен против шаха, – сказал он, – это как раз то, что мы делаем сегодня». Он хотя бы сказал «мы» – а это уже признание, что он принадлежит к прявящему клирикальному классу. «Мы были против Резы шаха [основателя династии Пехлеви, отца шаха Мохаммада Резы Пехлеви, – продолжал он, – но это не было полностью справедливо – он сделал также немало хорошего». Мой друг Джавад, который увозил меня из Тегерана, племянник Великого Айатоллы Ленкорани, удивлённо поднял брови, глядя на меня, глотая чай, задержав стеклянный стакан меж губ на несколько секунд дольше обычного. Я представил его как родственника Ленкорани, и ходжатульислам знал, насколько радикальными покажутся его взгляды архиконсервативному священнослужителю, который был значительно старше его, но по нему нельзя было сказать, что его это особо заботит. На самом деле, он, казалось, получал удовольствие от себя самого, зная, что у него есть шанс, и о его взглядах расскажут позднее в тот же день одному из самых видных айатолл в шиизме, чьи взгляды были прямо диаметральны его собственным. «Ради прогресса и мы должны продвинуться вперёд, нам следует двигаться постоянно на кончиках пальцев», – сказал он.

«Но приведёт ли этот прогресс к какому-либо виду секуляризма? – спросил я. – Уж точно не на картах».

«Секуляризму? - спросил он властно. – Иран уже становится светским – в основном он светский – и всё, что осталось ещё – это хиджаб!» – Джавад снова взглянул на меня, но на этот раз храня молчание. «Опасно, – продолжал Фазель Мейбоди, – навязывать религию. Это хуже для самой религии». Фазель Мейбоди казался полным решимости, прямо как некоторые клирики-реформисты, произвести впечатление на кого-то, кто, по их мнению, является писателем и имеет некое влияние на западе. Среди мулл-реформистов, осознающих влияние средств массовой информации, после прихода Ахмадинеджада к власти стало почти модно излагать до опасного либеральные взгляды, поскольку их статус в правящем классе предлагает им защиту, и их убеждения в Иране неизбежно движутся к послаблениям и демократизации, и это означает также, что они намерены продолжать быть уместными, в то время, как другие клерики больше этого не могут. Айатоллы Санаи и Техрани с разных концов реформистского фронта, но в одинаковой степени, также выражают данную тенденцию, хотя Санаи, подобно Фазелю Мейбоди, выражает крайние и даже противоречащие кому-то ещё, особенно иностранцам, взгляды, и поглядывают на западную прессу, которая даже удостаивает его визитом.

Время было почти обеденное, и мне очень хотелось поесть челоу кебаба – белого риса и шашлыка из баранины, а также традиционных национальных блюд, подаваемых на обед. Джавад пообещал мне самую лучшую кухню в Куме, городе ахундов, известном своими отличающимися вкусами, здоровым аппетитом и часто дородным телосложением. Однако Фазель Мейбоди в лучших традициях таарофа настоял, что мы являемся его гостями, и он приглашает нас к себе на обед и отдых после дороги. Традиционная гостеприимность с тех времён, когда ещё были караваны, не исчезла в Куме, но я вежливо отказался, объяснив, что у меня ещё множество дел в городе. В итоге, после нескольких минут настойчивых просьб и вежливых отказов Мейбоди уступил, но не желал ничего и слушать о том, что мы пойдём пешком из университетского корпуса до самых ворот: он лично довёз нас на своей машине и подарил нам свои недавно изданные книги, которые принёс из растянутого чемодана до того, как мы расцеловались по три раза в щёку на исламский манер и смогли распрощаться. «Полезный У.» – это книга, к моему прискорбию, а не сувенирная футболка с надписью.

После обеда, который оправдал ожидания, и который я съел в компании, где было наибольшее скопление тюрбанов, которые я когда-либо видел в одном месте, горстки чёрных чадр, полностью скрывающих их обладательниц и разбросанных посреди всей этих людей, я распрощался с Джавадом, пообещав увидеться с ним позже в тот же день в мавзолее до возвращения в Тегеран. Я добрался до старого дома в центре города, где провёл приятную послеобеденную сиесту год назад, и куда я пообещал вернуться, если когда-нибудь опять попаду в Кум. Я увидел владельца дома, который выглядел худее, чем прежде, и гораздо старше своего возраста, стоящим на улице перед дверью. «Господин М.! – воскликнул я. – Салам!» Его предупредили по телефону, что я приду навестить его, но он, казалось, не узнаёт меня. «Это я, Маджд», – сказал я.

«О, заходите, заходите! Я с трудом вас узнал с этой бородой». Он открыл незапертую дверь и проводил меня в зимнюю часть дома, расположенную по другую сторону от летней его половины, где я находился в тот раз.

«Я просто пришёл поздороваться, – сказал я, – и, уж конечно, не ради того, чтобы причинять беспокойство вашей семье и вам».

«Не смешите меня, – сказал он характерным, протяжным носовым произношением заядлого опиумного наркомана, и я заметил, что он, должно быть, потерял ещё один или два зуба. – Проходите и выпейте чаю». Я вошёл в узкую прихожую, снял обувь и прошёл вслед за господином М. в гостиную, похожую на ту же комнату, в которой мы были летом. На полу лежал персидский ковёр и подушки, но как и там, не было мебели. Он жестом указал мне присаживаться, а затем закричал, чтобы нам подали чай. Его жена, которая едва ли вымолвила слово в прошлый раз, ворвалась в комнату из-за занавески, взмахнув чадрой, и поприветствовала меня так, как будто я был давно уехавшим родственником семьи.

«Как вы поживаете? – воскликнула она. – Приятно вас увидеть снова».

Я остановился, вспомнив о том, что не следует протягивать свою руку из соображений религии.

«Очень хорошо, спасибо, – ответил я, положив правую руку на сердце в знак уважения.

«Пожалуйста, садитесь, – сказала она. – Выпейте чаю». И исчезла на кухне, а затем сразу вернулась с небольшим чайным подносом и уже наполненными стаканами. Я взял стакан и кусочек сахара, пробормотав слова благодарности. Её супруг сделал то же самое, и к моему удивлению, в отличие от того раза, она тоже уселась с нами, напротив меня, и просияла. Тем временем господин М. сделал телефонный звонок и, насколько я смог понять, он собирался к отъезду. Дочь хозяина дома вошла в комнату, также в чадре, вежливо поздоровалась и села рядом с матерью. В этой комнате не было телевизора, и потому она просто смотрела на меня.

«У вас борода», – заявила она, скорее констатируя факт, чем спрашивая.

«Да, всё верно», – отвечал я.

«Но вы ведь живёте в Америке?»

«Да». Это было самое большое количество слов, что она произнесла за всё то время, когда я был у них в доме в прошлый раз.

«Где?»

«Нью-Йорк».

«О боже мой! – воскликнула она. – Я бы так хотела поехать в Нью-Йорк».

«Для чего?» – заворчал её отец.

«Там так красиво!» – ответила она, бросая на него неодобрительный взгляд.

«Ну, – сказал я, – Я вижу и красоту, но там не везде красиво, знаете ли».

«Да, там красиво, – она пренебрежительно настаивала на своём, повернувшись ко мне лицом. – Не так ли?» - спросила она, поправляя свою чадру и натягивая её потуже под подбородком.

«Что, по-вашему, красиво? – спросил господин М., растягивая слова.

«Здания, современные технологии, всё!»

«Надеюсь, вы когда-нибудь сможете это увидеть, – сказал я. Она опустила глаза и замолчала. И прямо в этот момент её муж, юный футболист, которого я видел восемнадцать месяцев назад, вошёл в комнату. Я встал и поздоровался с ним за руку. «Как вы поживаете?» – спросил я самым дружеским тоном, которым мог, хотя и почувствовал некую враждебность, шедшую от него в прошлый раз.

«Очень хорошо, – сказал он, беря мою руку в свою. – Приятно вас снова видеть». Волосы его были короче, чем в прошлый раз, и на них не было геля, у него была также короткая, неровная бородка. Он сел рядом с женой.

«И чем вы занимаетесь сейчас? – спросил я. – Всё ещё играете в футбол?»

«Да, всякий раз, как выпадает такая возможность, – ответил он. – Но я служу, выполняю свой национальный долг».

«О, в армии?» – спросил я.

«Нет! – ответил он. – Я записался в Корпус Стражей Революции».

«Вы можете вступить в ряды Сепах за свою военную службу?»

«Ну да».

«И как это?»

«Легко. Я просто большую часть времени провожу в офисе, и получаю много выходных».

Кто-то постучал в дверь, и господин М. вышел в прихожую. Через некоторое время он появился снова с небольшой сумкой, а затем направился в кухню за парафиновой горелкой и своей самодельной трубкой. Затем он уселся и начал готовить шире.

«Итак, – спросил его зять, – какого типа пистолеты носят американцы?»

«Ну, я не уверен, – сказал я, – но предположу, что М-16».

«Ого, М-16! – Он улыбнулся, и его тёмные глаза возбуждённо просияли.

«А что есть у вас? – спросил я, ощущая, что он тоже что-то хочет сказать мне.

«Калашников, – сказал он, – хотя мне не позволено его носить. Мне дают его лишь изредка, для практики. Они неплохи, но это не М-16».

«А вы видели М-16? – спросил я.

«Нет, но мои друзья видели!»

Он стал рассеянно дёргать короткие волоски на подбородке.

«И вы отрастили бороду специально для Корпуса стражей?» – спросил я.

«Полагаю, что так, – ответил он, – но моя борода, собственно, не такая, как у настоящих стражей. Я не в регулярных войсках, и потому это не имеет значения, раз уж я не бреюсь».

Его тесть почти закончил подготовку трубки, и сделал мне жест присоединяться к нему.

«Я не могу много курить, – сказал я. – В последний раз это сшибло меня с ног».

«На этот раз будет лучше», – сказал он.

«И правда лучше», – подумал я, откидывая голову на подушку и вытягиваясь. Мы курили пару часов, пока остальные члены семьи глядели на нас и вели бесконечную болтовню на темы вроде вредной привычки господина М., которая привела к тому, что он потерял большую часть своего имущества и вела даже к тому, что он вот-вот потеряет и свой дом, в котором мы находились; о намеренном использовании этой ситуации его братьями и сёстрами, предлагавшими ему купить у него недвижимость намного ниже её себестоимости; синдром расстройства внимания у его дочери, который, разумеется, они не описывали в таких уж мрачных тонах, и которым она, как ни странно, гордилась. Господин М. был высшим должностным лицом в мэрии города в своё время, но его уволили вслед за коррупционным скандалом, затем он скатился до постоянного курения опиума ежедневно, что тяжело сказалось на семье, даже ещё больше, чем я думал тогда, когда видел их в прошлый раз. Но, в отличие от наркоманов из рабочего класса, которые зачастую заканчивают на улицах, покинутые всей своей роднёй, его семья держалась вместе, и мне оставалось только надеяться, что они и дальше будут так делать.

Когда мы лежали на полу, у меня часто спрашивали, что я думаю обо всех делах их семьи, и я вежливо пытался уклониться от ответа, ибо обнаружил, что это очень нервирует – когда тебя не только посвящают в частные проблемы, но ещё и заставляют говорить о пристрастии к опиуму владельца дома, в то время как я мирно и тихо лежу на полу, выпуская клубы дыма трубкой. Намного больше, чем в прошлый раз, говорилось о политике, американо-иранском конфликте, даже с зятем, который служил в Корпусе Стражей Революции, и которого могли однажды призвать на фронт. Его семья, как и большинство семей из среднего и рабочего класса, имела большие проблемы, и то, о чём следовало беспокоиться. Я надеялся, что придут и другие гости, чтобы спасти меня и от неприятного разговора, и от курения трубки, что выходило за рамки таарофа, и делало неприличным, а следовательно, и невозможным курить так, как хотелось бы – намного больше, чем мне следовало бы, но больше никто не появился. Я одобрил идею дочери продолжить своё обучение и приложить усилия для этого, что, по её мнению, было чрезвычайно скучно, также я поддержал просьбы госпожи М., направленные её мужу, о том, чтобы не продавать дом (который, несмотря на своё убогое состояние, был на самом деле довольно симпатичным), по крайней мере, не по бросовой цене. Возможно, я сражался со своими всё более тяжелевшими веками, после того, как выкурил трубку, смотря на портрет почитаемого шиитами святого – Имама Хусейна, – висящий на стене рядом с большим постером с айатоллой Фазелем Ленкорани, перед лицом которого для этой семьи я, иранец, прибывший из-за границы, был наиболее подходящей персоной, для того, чтобы развеять свои проблемы. К тому же я скоро уезжал, и возможно, уже никогда больше не вернусь, да и никто из их соседей меня не знал. Я и их айатолла, как казалось, оказались самыми близкими людьми, от которых эта семья могла когда-либо получить поддержку.

Когда я наконец призвал всю свою энергию, чтобы подняться и извиниться за необходимость освежиться, то услышал барабанный бой, доносившийся с улицы. Младший сын господина М., которому теперь было лет тринадцать–четырнадцать, и довольно выше, чем тогда, когда я видел его в последний раз, прибежал в прихожую, чтобы объявить о том, что по улице проходит траурная процессия. «Траур по кому?» – спросил я.

«Зайн аль-Абедин бимар ,– сказал он. – Имам Саджад». Я, должно быть, выглядел недоумевающим, так как он добавил: «Четвёртый Имам!» Он, скорее всего, подумал, что я совершенно полоумный. Зайн аль-Абедин (бимар означает «больной», ибо Имам был болен в момент битвы при Кербеле в 680 году, и потому не мог сражаться рядом с отцом, Имамом Хусейном, наиболее почитаемым Имамом) был наполовину персом – по матери, дочери Йаздигерда, последнего сасанидского шаха Ирана. Имам Хусейн, внук Пророка Мухаммада, который женился на ней, и его сын – наполовину иранец, занимают особое место в сердцах иранцев из-за своей неразрывной связи с Ираном, персидской кровью и арабской религией, покорившей их землю. Я вышел вслед за мальчиком на улицу и стал смотреть на процессию – все в чёрном, кто-то бил себя по груди одной рукой, а другой держал цветные знамёна, пока другие наносили себе побои цепями под ритм барабанов. Ещё один день и ещё одна процессия, даже зрители казались усталыми. Несколько женщин в чёрных чадрах вяло следовали за красочной, чем-то напоминающей траурную процессией. Посмотрев, как процессия проходит мимо дома, я зашёл в дом через гостиную, бормоча: «Извините», и направился во двор.

Жёлтый кот, деловито облизывающий обеденные тарелки, сваленные перед входом на кухню, замер и уставился на меня. «Прогоните его! – закричала госпожа М. сквозь стеклянную дверную панель. – Он такой нахальный, но мы, кажется, не можем избавиться от него». Я сделал внезапно движение в сторону кота, и он взглянул на меня, я уверен, с долей презрения, перед тем как спокойно и нагло удалиться. «Ещё один соседский лат», – подумал я, проходя во двор. Уже стемнело, когда я вернулся в гостиную и попросил позволения удалиться. Предвкушая несколько раундов таарофа, я сказал, что хочу совершить паломничество к мавзолею Святой Фатимы Маасуме, перед тем как уехать из Кума. Это показалось достаточным и для оправдания, и для подтверждения моей религиозности. Дочь хозяина покинула комнату, пока я целовал её отца и мужа по три раза в щёку на исламский манер, но быстро вернулась с маленькой коробкой.

«Вот, – сказала она. – Это для вас, из мавзолея Имама Резы в Мешхеде». Я взяла несколько таких, когда была там в прошлом месяце. Я открыл картонную коробку. Внутри было несколько маленьких шнурочков молитвенных чёток.

«Большое спасибо, – сказал я. – Я ценю это». Я знал, что моя мать, которой я это подарю, действительно оценит это.

«Это приносит удачу, – сказала она, пристально смотря на меня. – Они благословенны, потому что они из святыни». Дочь господина М., которая смотрит канал PMC и другие спутниковые телеканалы,и которая считает иранцев, живущих заграницей, счастливыми, раз они живут в роскоши, и которая могла бы безнадёжно желать присоединиться к ним, находит покой, веря в то, что у неё есть что-то, чего лишены многие из тех беженцев: вера и близость к тому месту, где появится Мессия однажды ночью во вторник, чтобы увидеть все грехи этого честного мира.

Я опустил молитвенные чётки обратно в коробку и положил в карман, вытащил мобильный и включил его. Она мельком взглянула на телефон в моих руках. «Он отличается от последнего, не так ли?»

«Да, – ответил я. – Я совсем недавно приобрёл этот».

«Это тоже «Моторола»? – спросила она.

«Да», – сказал я, протягивая ей телефон, чтобы она проверила, удивлённый тем, что она заметила марку моего телефона год с лишним назад.

«Чёрт возьми. Он такой красивый! – сказала она, поглаживая телефон. – В Америке делают такие красивые вещи», – продолжала она, бросая взгляд на отца. Я же не решался ей сказать, что почти всю американскую электронику делают в Китае. Она вернула мне телефон.

«Он дорогой?» – спросила она.

«Нет, не очень-то, – сказал я, – около сотни долларов: мобильные телефоны довольно дёшевы в Америке». Она немного задумалась, переводя эту сумму в риалы в голове. Я направился к дверям, а вся семья шла за мной по пятам, как то велит иранский этикет. А я так же, как того предписывают правила хорошего тона, упрашивал их не вставать и остаться в комнате, говоря, что сам дойду, но они, разумеется, проводили меня. «И ещё раз до свидания, – сказал я, надевая в дверях ботинки. – Большое вам спасибо, и ещё раз извините за то, что навязался вам».

«Ну что вы, пожалуйста, – сказали все сразу. Господин и госпожа М. добавили, согласно классике таарофа. – Извините, если что было не так».

«Всё было просто чудесно! – искренне заявил я, хотя они, не привыкшие ни к чему, кроме таарофа, никогда так и не узнают, были ли и впрямь мои слова искренними. Я заметил, что дочь по-прежнему смотрит на телефон, бывший у меня в руках.

«Простите меня, – сказала она, поднимая глаза. – А он хорошо ловит сигнал?»

-11

-12

-13

-14

-15

4. Гордость и скромность

Министерство иностранных дел Ирана расположено в парковой зоне в южном Тегеране: визуально ошеломляющее здание, невысокое, построенное ещё во времена Реза шаха, но более в стиле арт-деко, и с классическими персидскими росчерками, чем оно и отличается от других правительственных зданий, каждое из которых выявляет немецко-фашистскую архитектуру, которая была столь популярной в шахскую эпоху 1.Это ещё и одно из немногих крупных правительственных зданий, где вы редко увидите духовное лицо, или даже кого-то в ненадлежащем костюме, ибо именно в Министерстве иностранных дел Исламская Республика занимается подвергаемым ныне критике деловым взаимодействием с внешним миром в то время, когда её власть и влияние на подъеме. Стать членом МИДа – наиболее сложный выбор карьеры для потенциальных госслужащих (как и в большинстве других стран), и легионам одетых в серое мужчин, и женщин в элегантных хиджабах, целенаправленно марширующих вверх и вниз по широким мраморным коридорам МИДа, в тот или иной момент приходится прослушивать курс лекций, уроков в министерском кампусе, что в Северном Тегеране: в Образовательно-исследовательском Центре. Уютно примостившийся у подножия гор Альборз на улице, названной в честь мученика, погибшего на войне, и в очень далёкой северной части города, кампус не похож на колледж с многочисленными невзрачными зданиями, разбросанными на нескольких акрах парковой зоны.

Однажды тёплым зимним днём 2007 года шёл лёгкий снег, когда я приехал туда из солнечного пригорода на юге на двадцать минут раньше назначенного времени для встречи с заместителем министра, заведующим сектором образования и исследований, – человеком, на которого главным образом была возложена задача внушения идеологии Махмуда Ахмадинеджада иранским дипломатам, работающим за границей. Я решил задержаться на несколько минут за воротами комплекса и укрылся под навесом большого книжного магазина, доступного для посетителей, но бывшего тем утром ещё закрытым. В витринах магазина было множество томов различных политических изданий, каких только можно себе представить от запада до востока, как персидских авторов, так и в переводе, разложенных на полках и ловко сложенных в штабеля, как будто в каком-нибудь коммерческом книжном магазине на западе 2. Видное место среди названий, почти в центре на средней витрине занимала переведённая на персидский Mein Kampf с фотографией серьёзно глядящего на тебя Адольфа Гитлера на обложке. Потрясающее изображение, на которое я не мог не уставиться, гадая, лично ли президент Ахмадинеджад приказал министерству поставить книгу на всеобщее обозрение, или работник магазина сам взял это на себя, предвидя вкус президента в том, что касается политической литературы. Я заметил, что книги по марксизму и ленинизму – идеологии, преданной анафеме в Исламской Республике, тоже имелись в наличии в магазине, но по их названием трудно было судить, разбивали ли они эту идеологию в пух и прах или просто наводили на неё критику.

Довольно внезапно снег прекратился, и ярко засияло солнце, пока я шёл мимо поста охраны и спрашивал, как пройти в офис заместителя министра, который мог находиться в любом из двенадцати зданий, что были на виду. В кампусе было тихо, почти никого поблизости и даже в том здании, которое я наконец нашёл сам, и мне пришлось постучать в несколько дверей, пока я не обнаружил хоть кого-то, кто подскажет мне, на каком этаже и в каком именно кабинете находится их начальник. В конце одного полупустого коридора рядом с окном я увидел молодого блондина в джинсах – британца, громко жалующегося по своему мобильному на различные аспекты визового вопроса и проблемы, которые у него возникли. Что делал англичанин в этом центре, было для меня загадкой, ибо это было не то место, куда иностранцы приходили за продлением своих виз, и он, скорее всего, был студентом, которому, подобно английской девушке, встреченной мной раньше, удалось проникнуть в обычно секретное министерство иностранных дел. Он обернулся и посмотрел на меня, а я неохотно прошёл дальше, зная, что если я задержусь, он посчитает, что я шпионю за ним, что, признаюсь, имело в моих глазах определённую привлекательность, особенно с тех пор, как моё персидское сознание, склонное к заговорам, считало, что это он, скорее всего, шпион или подающий все надежды быть шпионом.

Наконец я обнаружил нужный мне офис в конце широкого коридора на третьем этаже здания, и уже через несколько минут сотрудник проводил меня в больше похожие на пещеру офисные помещения Манучехра Мохаммади, доктора наук (как указано на его визитке), заместителя министра иностранных дел по части образования и научных исследований. (Очевидно, звание «доктор наук» не пользуется у доктора Мохаммади столь адекватным престижем, потому как на его визитке также указан его электронный ящик, который начинается со слова «профессор»). Доктор Мохаммади, одетый в костюм-тройку и классическую белую рубашку МИДа с воротником-стойкой, встал и поприветствовал меня за руку, сделав знак располагаться на диване, стоявшем в некотором отдалении от его рабочего стола. Сам же он занял место на стуле за столом и открыл папку, вероятно, с моим досье.

«Чем я могу вам помочь?» – спросил он, разглядывая бумаги. Я ответил ему, что хотел бы поговорить с ним о разном, что я писатель, и что я надеюсь, он не будет возражать, если я буду делать по ходу кое-какие записи. Он улыбнулся и подождал, пока его сотрудник, вошедший в кабинет с подносом чая, не поставил его на стол напротив меня. Он сделал отмашку сотруднику, когда тот приблизился к нему с чаем, и вновь посмотрел в папку с бумагами. «Рад вас видеть, – сказал он, закрывая папку и откладывая её на стол. – У меня приятные воспоминания об Америке, – сказал он, – остались от моей учёбы там, в университете Висконсина».

«В какой школе вы учились?» – спросил я.

«В Мэдисоне, – ответил он. – Знаете ли, нигде себя не чувствовал так комфортно за пределами Ирана, как в Америке».

«Да, – заявил я, – думаю, так считает большинство иранцев».

«Знаете ли, эпоха «Мистера Приятного Парня» окончилась, – сказал он неожиданно серьёзно, – потому что это не сработало». Он имела в виду Хатами, и должно быть, почерпнул из моего досье, что я был близок к бывшему президенту. Я подумал, что он хочет проверить мою реакцию, но я лишь ограничился кивком головы и сделал запись в своём блокноте. «Ахмадинеджад работает, – продолжал он как ни в чём ни бывало, – И Соединённые Штаты должны признать Исламскую Республику как свершившийся факт».

«Не могу говорить за правительство, – сказал я, – но полагаю, что большинство простых американцев обеспокоены из-за президента Ахмадинеджада и политики иранского правительства».

«Мы не стоим за публичной дипломатией, – сказал господин Мохаммади с широкой и неискренней улыбкой. – Полтора миллиарда мусульман пробудились через пять столетий западной гегемонии, – продолжал он, – и мы не хотим, чтобы Дик Чейни или Кондолиза Райс командовали нами. Мы заинтересованы не в компромиссе, а в сосуществовании». При этом он употребил эти два слова на английском и гордо улыбнулся снова. Я же яростно подчеркнул слова «не в компромиссе» в своём блокноте. И, как будто предугадывая то, что напишет моя ручка, он повторил: «Не в компромиссе».

«И как же относится конференция о Холокосте к позиции бескомпромиссности?» – спросил я, делая попытку руководить ходом беседы и подвести её к этой опасной теме. Манучехр Мохаммади был главным идеологом, ответственным за организацию ставшей притчей во языцех Тегеранской конференции в декабре 2006 года по прямому указанию президента Ахмадинеджада. И он, казалось, просто наслаждался этим заданием, лучезарно улыбаясь на каждом фото из фотоотчёта о конференции 3.

«А, – сказал он, внимательно глядя на меня. – У нас в Иране говорят так, а впрочем, вы это знаете сами: «Ты что-то говоришь. Я верю этому. Ты настаиваешь. Я начинаю удивляться. Ты клянёшься в этом. Я знаю, что ты лжёшь». Конференция по Холокосту была академической темой, она попыталась найти ответы на вопросы, оставшиеся без ответов. Запад настаивает – нет, клянётся – что Холокост имел место, и потому мы захотели узнать, что можем обнаружить».

«Но зачем вам приглашать кого-то типа Дэвида Дюка? – спросил я, – того, кто никоим образом не пользуется доверием, известного расиста и антисемита?»

«Послушайте, – сказал он, снова улыбаясь, – мы получили резюме и запросы на участие из Киева, Украины, от самого господина Дюка, и после его прибытия в Тегеран началась вся эта суматоха – думаю, что заварил её канал CBS NEWS – и он лично пришёл сюда и сказал мне, что Холокост – это всё ложь, придуманная сионистами и их пропагандой».

«При всём моём уважении, – сказал я, – Дэвид Дюк очень хорошо известен в США, по крайней мере, каждому человеку старшего возраста. Я сам помню заголовки газет и скандалы после того, как выяснилось, что он был членом Ку Клукс Клана когда-то давно, и уж точно он не так сразу стал антисемитом, – он лидер бывшего расистского клана, который до сих пор верит в то, что чёрные, и полагаю, иранцы тоже, стоят ниже белых, таких, как он сам. Определённо существует проблема для Исламской Республики, страны, что так популярна в Африке, даже из-за отрицания ею Холокоста или из-за её антисемитизма, не так ли?» Я и правда очень хотел спросить его, знает ли кто-нибудь в его офисе о Гугле, но прикусил язык. Мохаммади несколько мгновений пристально смотрел на меня, но без злобы. Это было похоже на осознание того, что, может быть, он был впервые задет тем, что расизм Дюка был дополнительной, неприемлемой для репутации Исламской Республики мишенью.

«Ну что же, мы не знали об этом, – сказал он затем, подводя итог, – и когда всё произошло, я вызвал его в свой кабинет за получением объяснений – он сидел как раз там, где сейчас сидите вы, и отрицал это, как я уже вам сказал, но я всё равно вывел его на чистую воду. И я отказал ему в просьбе увидеться с президентом Ахмадинеджадом». Нас прервал звонок его мобильного, с музыкой, напоминавшей по тону софт рок, и я бессознательно переместился на другое место. В конце концов, Дэвид Дюк сидел на той же самой подушке всего несколько недель назад. Когда Мохаммади закончил разговор по телефону, он продолжил монолог о том, до чего же чудесна жёсткая политика президента Ахмадинеджада, и о том, что запад начал понимать, что он больше не сможет больше отпихивать Иран. Я перестал делать записи и просто глядел на него с неким изумлением тем, что молодые иранские дипломаты проходят подготовку под руководством персоны, выдававшей себя за ещё более утончённого дипломата, чем Джон Болтон, бывшем в своё время послом США. После нескольких звонков его мобильного, прервавшего нас (разве люди не знали номер его рабочего телефона?) он посмотрел на свои часы, и я воспользовался этим намёком, чтобы распрощаться с ним.

«Большое вам спасибо, – сказал я, поднимаясь. – Вы хорошо меня просветили».

«Всегда пожалуйста, – последовал его ответ. – Тем не менее, вы должны знать о Холокосте, что я провёл своё собственное расследование на эту тему. Вы, разумеется, знаете, – я учёный».

«Действительно», – сказал я, слегка удивлённый тем, что он хочет снова вернуться к этой теме.

«И я обнаружил правду, – продолжал он с гордостью. – Не было никакого Холокоста, – он улыбнулся с понимающим видом. – Конечно, какое-то число людей погибло, – продолжал он, может быть потому, что видел, что у меня отвисла челюсть и я пристально гляжу на него, – но, видите ли, в концентрационных лагерях была вспышка тифа, и для того, чтобы остановить его, немцы сжигали трупы. Всё говорило о том, что около трёх миллионов людей скончалось от тифа». Мохаммади снова улыбнулся с некоторой ухмылкой победителя.

Я всё ещё стоял и не мог поверить, не зная, что сказать. На протяжении нескольких минут он прошёл путь от агностика, не знающего ничего о Холокосте, как и его президент, до полного отрицания в духе Дэвида Дюка. Конечно, это была старая теория, выдвинутая много лет назад различными людьми, кто отрицал Холокост, а что-то он наверняка вычитал в своих «научных» исследованиях. И, несмотря на то, что он был главой отдела исследований МИДа, он, без сомнений, не позволял себе пользоваться министерскими архивами, теми самыми, которые наверняка открыли бы ему глаза на то, что иранские дипломаты в Париже из этого же самого МИДа брали на себя задачу обеспечить иранскими паспортами евреев, бежавших от Холокоста, о котором им, дипломатам, было известно, и который он сейчас отрицал. Или он мог бы просто поспрашивать, скажем, одного-двух бывших послов, или кого-то, например таких, как мой отец, кто лично был знаком с иранским дипломатом, который был дядей одного премьер-министра, Амира Аббаса Ховейда, и потому его хорошо знали в МИДе (иранский исторический мини-сериал несколько месяцев назад обрисовал роль иранских дипломатов в спасении французских евреев, и стал самым популярным телешоу в 2007 году 4. Предполагаю, что его продюсеры не спрашивали у доктора Мохаммади исходные данные для сериала). Но я быстро решил, что не стоит спорить с ним, улыбнулся ему в ответ, просто пожал ему руку на прощание и удалился.

Я почувствовал облегчение, что его нет больше рядом, и, обходя великолепно подстриженные газоны во дворе, удивился тому, сколько же влияния могут оказывать на соображения Ахмадинеджада такие люди, как он. Ахмадинеджада можно было бы свободно расспросить о Холокосте, подумал я, но он был намного умнее, чем просто заместитель министра иностранных дел. Несколько дней спустя, когда я рассказывал о моей встрече с Мохаммади экс-президенту Хатами, он поморщился при первом же упоминании этого имени. Мохаммади был в высших эшелонах МИДа даже при реформистах, как и при других политиках, проводивших жёсткую линию, и их внешне неприкосновенный статус служил лишь для иллюстрации того, что «элемент Ахмадинеджада» навсегда останется константой в иранской политике, даже много лет спустя.

Президент Ахмадинеджад и его команда заслуживают немного больше презрения из-за единственной, ребяческой одержимости Холокостом некоторых его должностных лиц, с которой большинство иранцев, по их собственному мнению, не имеют какого-либо отношения. Но если Ахмадинеджада знают на западе благодаря его выходкам против Холокоста и Израиля и ещё более откровенному вызову, брошенному Ираном в целях реализации своей атомной программы, то он представлял гораздо большее количество иранцев, чем тех, кто проголосовал за него тем летом.

Одним жарким вечером в Тегеране, спустя несколько дней после инаугурации Ахмадинеджада в качестве президента в августе 2005 года, я сел в комфортную, снабжённую кондиционером машину рядом с водителем, учившимся в колледже, чисто выбритым молодым человеком, которому на вид было около тридцати, который по своей безукоризненно чистой машине, одежде и манерам вполне мог сойти за выходца из обеспеченного района в северной части города, куда я и направлялся. Когда я задал ему вопрос о выборах, приведших Ахмадинеджада к власти, – теме всех бесед в Тегеране в то время – он указал мне на группу девушек в соседней машине рядом с нами: ярко накрашенных, болтавших по своим мобильным телефонам, с шарфиками, едва прикрывающими хорошо уложенные волосы. «Некоторые, – сказал он – думают что свобода означает, что мужчины могут носить короткие шортики, а женщины ходить без хиджаба. Другие же считают, что свобода – это когда твой желудок сыт. – Он на какое-то время сделал паузу. – И последних немного больше», – сказал он, мощно давя на переключатель скоростей, подчёркивая свою мысль, из чего я заключил, что он отдал свой голос Ахмадинеджаду.

Когда мы подъехали к грязному блочному дому, куда мне и нужно было, я ощутил почти смущение перед ним за то, что я, должно быть, был для него одним из тех, кто с почти полным желудком ощущают смысл свободы в том, что люди могут сами выбирать себе одежду. Но никакого драматизма в машине не было, и он на самом деле вовлёкся с энтузиазмом в традиционный таароф, который в отношении такси означает иногда упрашивать водителя принять деньги. «Сколько я вам должен?» – спросил я, неумело протягивая толстую кипу иранских купюр, каждая из которых, по меньшей мере, составляла чуть менее тридцати долларов.

«Не стоит», – последовал стандартный для таарофа ответ.

«Нет уж, прошу», – настаивал я.

«Пожалуйста, это для меня ничего не стоит», – ответил водитель. Обычно на данном этапе ещё одно «пожалуйста» с моей стороны, и деньги улаживают всё, как правило, с выгодой для водителя, однако этот молодой человек готовился к схватке в крайней форме таарофа.

«Пожалуйста», – умолял я его, подсчитывая купюры.

«Совершенно не надо, вы мой гость», – сказал он.

«Нет, премного благодарю, но я действительно должен вам заплатить», – настаивал я.

«Умоляю вас», – отвечал он. На какую-то долю секунды я спросил себя, а может быть это не классический таароф, а наиболее зловещая форма целого искусства, в котором требуется решительный победитель и проигравший в вербальном препирательстве, и последний должен признать философию победителя. Неужели он имел в виду, что ему не нужны от меня деньги, потому что он с презрением относился к сытым желудкам?

«Пожалуйста, – умолял я снова, не заботясь более о том, выражал ли я отчаяние в победе или проиграл этот раунд. – Пожалуйста, скажите мне, какова плата за проезд». Это сработало. Он и впрямь заставил меня умолять, и со слегка презрительной, но отнюдь не ехидной улыбкой произнёс: «Тридцать пять тысяч туманов» (около четырёх долларов), что почти в пять раз больше, чем в то время была обычная плата за проезд в такси. Я заплатил ему, не споря насчёт цены, и посмотрел на то, как он разворачивает свою машину и уезжает, а его улыбка, немного смахивающая на улыбку триумфатора, больше уже не сходила с его лица, пока он наблюдал за мной через окошко и до тех пор, как он с силой нажал на газ, и машина с визгом поехала по узким улочкам.

Махмуд Ахмадинеджад рассчитывал именно на такое определение свободы, какое ему дал тот водитель такси, или на действительную озабоченность иранцев своими правами, хакк. Это определение свободы было дано в период его президентской кампании в 2005 году. А затем заместитель министра иностранных дел, бросивший вызов самой истории, по крайней мере, во время встречи со мной, казалось, пришёл в восторг от смены Ираном видимой тактики в международных отношениях с акцента на таароф до прав человека: от Хатами, мастера в области таарофа, представившего всему миру великодушный имидж страны, до Ахмадинеджада, для которого таароф не имеет права на существование без сильной, недвусмысленной защиты прав человека. Таароф и озабоченность проблемой прав формируют два аспекта иранского характера, – ключа к пониманию Ирана, часто упускаемого из вида или неправильно понимаемого неиранцами. Концепция таарофа относится к ранней иранской истории, и если это правда, как утверждают некоторые историки, то народы, попавшие под власть Персидской империи, часто с радостью сотрудничали со своими завоевателями, ибо персидский таароф улучшал их репутацию как благожелательных правителей, как то делал их акцент на правах человека (Кир Великий, в конце концов, записал первую в мире декларацию прав человека на вавилонском цилиндре 5). Если Персия позже и стала жертвой греков, монголов и арабов, то она не утратила своей национальной идентичности, и фактически стала родным домом для армий завоевателей. Возможно, таароф сыграл свою роль в защите Ираном своей культуры. Таароф, который часто можно применять для того, чтобы поймать противника врасплох, мгновенно убаюкивает его, убеждая в том, что он находится в компании друзей-единомышленников, и с тех пор иранцами используется с разной степенью успеха. «Я нигде так себя комфортно не ощущал, будучи за пределами Ирана, как в Америке».

Западные наблюдатели часто определяют таароф как крайнюю степень иранской обходительности, или персидскую форму сложного этикета, но поскольку жители запада естественным образом также участвуют в таарофе, (как и всякий, когда-либо хваливший хозяина или хозяйку дома за скверную на самом деле еду), легко упустить из виду его истинный смысл и причастность к персидской культуре. Откровенная ложь, говорить которую требуют от нас на западе хорошие манеры, и широко распространённое учтительное подшучивание или доброе гостеприимство не могут описать то, что такое для иранцев культурный императив по части манер, а также зарабатывания себе приемуществ в политическом, социальном или экономическом плане, как и во многих других аспектах. Кому-то захочется думать, что таароф – это пассивно-агрессивное поведение с персидским особенным оттенком, но даже если это и так, его нельзя определять исключительно таким образом. Американский бизнес и деловые люди известны своим успехом, нажитым благодаря дерзости, решительности и иногда даже некоторой доле беспощадности. Иранские же бизнесмены преуспевают скорее тихими темпами, использую хорошую дозу таарофа, и таким образом двери для них открываются сами, прежде чем тот, кто их открывает, догадается, что это сделано ими. Один мой друг в Тегеране как-то сказал мне за обедом, после утомительной деловой сделки, которая ещё не осуществилась, что «весь бизнес в Иране подобен первому сексуальному опыту: сначала идут обещания, затем немного эротического стимулирования, за которым следует ещё больше обещаний, и может быть, немного ласк». У него на лице появилось разочарование. «В этот момент всё усложняется – и ты больше уже не уверен, кто здесь парень, и кто девушка, но единственное, что ты знаешь – это то, что если ты будешь продолжать, тебя могут поиметь». Ещё один гость, который стоял рядом с ним, согласно закивал. «Тогда ты решаешь продолжать действовать осторожно, трогаешь то тут, то там, осыпая её комплиментами, шепча на ухо о своих вечных обязательствах, а затем, возможно, просто возможно, всё это завершится половым актом, но удовлетворение редко когда бывает одинаковым для обеих сторон».

Самоуничижение, часть танца любого бизнесмена с другим своим партнёром по бизнесу, – один из аспектов таарофа, его центральная тема даже, которая удивительно хорошо сочетается с персидским преклонением перед аскетизмом дервишей и самопожертвованием, но в общем плане связано по своей природе с персидской склонностью к этому, и является главным элементом в силовых играх, где один из двоих – подстрекатель. Наиболее чистое самоуничижение, скорее всего, коренится в персидской культуре, что становится очевидным в рассказе одного из великих персидских поэтов, суфия, Фарида ад-Дина Аттара, жившего в двенадцатом-тринадцатом веках, убитого, как известно, во время монгольского нашествия на Иран одним солдатом-монголом, который схватил его и потащил по улицам родного ему Нишапура. Общепринятая версия истории его смерти говорит нам о том, что пока монгол вёл Аттара по улицам, к нему подошёл один человек и предложил ему сумку с серебром для освобождения поэта 6. Аттар посоветовал взявшему его в плен солдату не принимать предложения, говоря, что такая цена, конечно, неправильная. Монгол, следуя совету Аттара, и воодушевлённый казавшейся ему высокой стоимостью своего пленника, отказался продавать его и продолжать путь, таща Аттара за собой. Вскоре к нему подошёл ещё один человек. Он предложил монголу мешок соломы за Аттара, который на этот раз посоветовал монголу согласиться. «А вот сейчас продавай меня, – так, согласно легенде, он сказал, – ибо эта цена – настоящая, и я того стою». В ярости монгол обезглавил Аттара и оставил его тело лежать на дороге, не догадываясь ни о том уроке, который преподал ему Аттар, ни о таарофе, который часто принимает форму самоуничижения, которая в глазах посторонних может показаться смехотворной и даже абсурдной. Суфии наверняка бы со мной не согласились, если бы я стал утверждать, что Аттар просто-напросто занимался таарофом, так как его духовность и мистицизм (который требует при всей необходимости крайней степени скромности) были очевидны, но эта история не иллюстрирует того, что некоторые аспекты таарофа, единственной определяющей характеристики людей, ежедневно ведущих борьбу с понятиями о превосходстве или недостойности, имеет философские и духовные корни.

Персидская форма самоуничижения, возможно, первоначально бывшая признанием чьей-либо неуместности во вселенной, могла иметь духовные корни («Нет Бога, кроме Бога»), но гораздо чаще её используют, чтобы скорее польстить, да ещё и с преувеличением, чем поставить философскую точку, но он может быть также средством разжалобить противника или оппонента. У него есть и свои практические выгоды – в стране, где всё ещё витает дух девятнадцатого века в плане манер и социальных связей, когда встречаются двое, принадлежащих к одному и тому же социальному классу. В процессе взаимодействия таароф требует от каждого поднять статус собеседника до своего собственного уровня. «Я ваш слуга», – так может сказать один из них, а другой может ответить: «Я ваш раб», или «Я уступаю вам во всём», но оба они прекрасно знают, что такого рода преувеличения могут не обладать никаким смыслом, зато могут даровать уважение друг другу, и может быть, это и будет единственный вид уважения или признательности, который однажды окажут и им.

Иран был королевством примерно двести пятьдесят лет, до того, как стал теократическим государством, что сродни монархии даже больше, чем любая другая политическая система, и им управляли короли, довольные тем, что могут поставить точки над i, всякий раз, когда могли, зная, что им будет служить любой объект. Если аристократу с королевским достоинством приходилось преклонять колени и принижать себя перед другим аристократом, что было им обоим намного лучше – смыть тот горький привкус своего раболепства перед особой королевской крови, даже если они добивались каких-то политических привилегий над теми, кто был им ровней, или вовлекаться в небольшой таароф друг с другом? Если один торговец встречал другого торговца, каким прекрасным способом служил таароф для облегчения унижения ежедневными напоминаниями о том, что они – всего лишь слуги своих господ! И если, наконец, встречались два уличных бандита, лат, никогда не знавшие, что такое иметь слугу, насколько же лучше для них было позабыть о своём низком положении, чем вовлечь друг друга в искусство таарофа! Не так давно лат в Иране ввели немного вульгарности в самоуничижительный таароф, эту комичную хитрость, которая может пристыдить культурных людей. Во взаимном подшучивании самоуничижительного таарофа побеждает тот, кто выскажется последним, даже если он больше всех принизил себя. В главном примере крайней степени таарофа среди низов, лат, кто-то может положить конец раунду всё большего и большего самоуничижения, объявив всей компании: «Бешеш ширджие берам» – то есть «Помочись, и я туда нырну!»

Женщины, разумеется, тоже вовлечены в таароф, но он у них принимает несколько менее заметные оттенки. Их самоуничижение не падает до тех глубин, как это имеет место среди мужчин, но в подшучиваниях женщин также довольно часто используются выражения крайней скромности и даже собственного недостоинства. Женщины за пределами дома, а они рисковали, выходя за пределы своих дворов примерно лет сто назад, также вовлекались в таароф с мужчинами, но, тем не менее, они не опускались до умаления собственного достоинства. Они могли льстить мужчине и даже повышать его статус, но не за счёт принижения себя. Таароф, требующий от того, кто занимается поставками товаров или услуг, всегда поначалу говорит в пользу отказа от оплаты – подтекст, в котором часто скрыто подразумевалось, что ни товар, ни услуги ничего не стоят, – одинаково использовался как мужчинами, так и женщинами, при этом покупатель настаивал на том, чтобы заплатить гроши за какой-то важный товар или превосходную услугу. Это создавало даже из банальной покупки газеты или пачки жвачки подчас утомительную сделку, когда разговор вёлся на фарси, но для иранцев такова была цена цивилизации.

Традиционное выражение таарофа – пишкеш – означает «Это для вас», и произносится вслед за комплиментом, который делается обладателю красивой одежды, домашней утвари или любого другого материального объекта подобного рода, и также используется мужчинами, равно как и женщинами. В бытность моих родителей дипломатами в Лондоне в 1950-х годах, когда мало кто из иранцев путешествовал за границу или разбирался в западной культуре, каждому вновь прибывшему иранцу рассказывали в качестве подготовки (и заодно предупреждения) о неотёсанных манерах иностранцев. Старший иранский дипломат с супругой, кажется, однажды устроили приём для своих британских коллег, и за ужином супруга дипломата удостоилась похвалы одной британки за свой красивый серебряный сервиз. Она тут же (как это принято в Иране) сделала ей предложение подарить его – пишкеш – но возможно это прозвучало слишком уж неподдельно и искренне по-английски. На следующее утро она была удивлена, обнаружив дворецкого английской дамы у ворот своего дома, готового забрать сервиз, который иранке, следовавшей правилам таарофа, пришлось упаковать и вручить дворецкому. Эта история наверняка выдумка (хотя я помню, как моя мать настаивала, говоря, что это правда), но пишкеш, как и другие формы таарофа, касается не только внешних проявлений щедрости и доброты: если предложить что-то менее стоящее и ценное, такой жест будет расценён как преимущество, равно как и хорошие манеры, и в зависимости от того, насколько был хорошим таароф, можно получить (при поражении) или проиграть (при победе) какую-то безделушку, чья ценность и значимость выявится уже позже.

Пока таароф защищает персидское социальное взаимодействие за пределами дома (он применяется дома, только когда есть гости), по своему определению он не может быть применён анонимно, что, вероятно, объясняет некоторые противоречия в поведении иранцев. Иностранные наблюдатели в Иране часто отмечали, как пронзительно, во всю силу своих лёгких, кричат на улицах демонстранты о злой природе Америки или Англии. Но когда они сталкиваются с этим индивидуально, то довольно застенчиво объясняют, что они не совсем против Америки или Англии. Но в этом суть таарофа: пока они действовали анонимно, они могли говорить всё, что хотели, даже оскорбления, но оказавшись лицом к лицу с человеком, который может обидеться, вступает в силу вежливость. «У меня сохранились приятные впечатления об Америке».

Любой, кто посещает Иран, описывает дорожное движение в Тегеране как самое худшее в мире, и парадоксально узнать о тех, кто известен своей гостеприимностью и хорошими манерами, что они ещё при этом и самые грубые водители. Верно для тех, кто анонимно находится за рулём автомобиля, и неважно, мужчина то, или женщина. Есть причина, почему иранские водители избегают глазного контакта с другими водителями и пешеходами – если они посмотрят им в глаза, то вуаль их анонимности слетит, двери их запертых домов откроются, и тогда они должны будут стать общительными иранцами, что означает для них использование таарофа. Много раз, когда я был пешеходом, я каждый раз пытался установить глазной контакт с водителем, что несётся на меня на полной скорости, когда я схожу с тротуара, и если мне это удаётся, машина неизбежно останавливается, а водитель, обычно с улыбкой на устах, делает жест рукой – «сначала вы». Как я заметил, женщины-водители, в по-прежнему достаточно жёноненавистническом обществе труднее всего идут на глазной контакт, и они могут быть такими же грубыми, как и мужчины, когда отказывают пешеходу в праве пройти или не уступают дорогу другой машине, маневрируя. Но если женщина откроет глаза и взглянет на тебя, даже на миг, то станет на зависть вежливым водителем, всё это время отвлекаясь на дальнейший таароф, пока он не станет нежелательной и утомительной необходимостью.

Хотя Ахмадинеджад, как и другие иранцы, ревностно практикует традиционный таароф, он неизменно уравновешивает свой вариант его, который ближе к уличному, с равенством в правах, хакк. Его обманчиво грубоватый язык всегда был стянут таарофом, прямо столько же, сколько недвусмысленная защита прав, хакк. Хотя его речь в ООН может показаться провокационной – он всегда выделял США как злостного врага, на самом же деле он не упомянул США (или лично американцев) по имени ни разу – классический таароф, который считает невежливым оскорблять кого-то напрямую, (и он мог быть преподать урок таарофа своему другу Уго Чавесу, по крайней мере, в 2006 году, когда Чавес навесил в ООН на Джорджа Буша ярлык сатаны), но может и включать очевидное обвинение, которое, тем не менее, легко снять. Когда в 2007 году в обход дипломатического протокола и правилам поведения двух стран, которые не признают друг друга, Ахмадинеджад сидел и напрямую слушал речь в ООН Джорджа Буша (в то время, когда вся американская делегация покинула свои места во время его, Ахмадинеджада, выступления), он применил молчаливый таароф, таароф, который стремился показать миру, что он, очевидно, был самым рассудительным человеком, и преподать урок, который не ускользнул от аудитории, когда он снова был на родине. Но когда другие иранские лидеры, сладкоречивые и не очень, приняимали решение в пользу расширения вежливого таарофа до дискуссий о правах своей страны, Ахмадинеджад в целом применял более тёмную и тонкую форму его на международной арене.

Когда Ахмадинеджад прибыл в Нью-Йорк в 2006 году для участия в заседании ГА ООН, ибо он выступал в поддержку прав мусульман повсюду, и особенно в связи с недавней войной в Ливане, где Хезболла, открыто получавшая поддержку Ирана, могла заявить о своей победе в некотором роде над Израилем, его положение в мусульманском мире, по крайней мере, на улицах городов, всегда пользовалось уважением. И он это знал: об Ахмадинеджаде было презрительное мнение. Когда я последний раз видел его, он с воодушевлением включился в таароф, который можно было случайно принять просто за вежливое поведение с американцами, но для иранцев это имело огромное значение. Он дал интервью Майку Уолласу для программы «60 минут», о чём даже в Америке думают, что он (опять же, благодаря его искусству таарофа) перехитрил того мастера, в голосе которого звучало разочарование воинственным телеинтервью, и согласно тому, что рассказали близкие к президенту круги, он чувствовал себя в высшей степени уверенным в том, что может справиться с любым заданным ему СМИ вопросом во время своего недолгого пребывания в США. Ахмадинеджад был всегда достаточно очаровательным человеком, как это всегда заметно на публике. Он очень невысокий по росту, о чём ему, тем не менее, известно и неприятно из-за неудобств, связанных с ростом. Он показывал, что контролирует свои чувства по поводу имиджа во время интервью на телеканале NBC в программе Nightly News (где я был консультантом телеканала, но не из-за иранцев, а по другому делу). Брайан Вильямс и Ахмадинеджад сидели в креслах лицом друг к другу, в номере отеля Интерконтиненталь, на 48-й улице, и когда я увидел кресла, поняла, что президенту они не понравятся. Вильямс, высокий ростом, будет затмевать Ахмадинеджада. Но когда же Ахмадинеджад вошёл в комнату и сел, он выглядел нелепо, прямо как Алиса из страны чудес, или как в припомнившемся мне клипе Тома Претти «Don’t come around here no more» – и всё, что требовалось Ахмадинеджаду, как я подумал, был стакан с водой негабаритного размера, да свободная шляпа для того, чтобы полностью соответствовать образу. Вильямс мгновенно уловил комический аспект и ощутил дискомфорт, он взглянул на меня, и тихо прошептал, но так, чтобы президент мог услышать его, как имеют обыкновение делать американцы, когда имеют дело с тем, кто не говорит по-английски, предложив принести другие кресла. Ахмадинеджад подтвердил мне на фарси, что его кресло несколько больше, чем нужно – соответствующее таарофу сдержанное высказывание, чтобы не оставалось место сомнениям – он в нём утонул и едва доставал руками до сидения или ногами – до пола, и продюсеры засуетились и наконец принесли пару обеденных стульев, которые, по-видимому, Ахмадинеджаду показались вполне подходящими. (Он улыбался всё это время, почти что извиняясь, что лишь ещё больше заставило продюсеров суетиться, чтобы угодить ему).

Интервью шло своим чередом, и Ахмадинеджад был по своему обыкновению самонадеянным и полным энтузиазма, его речь звучала вполне понятной для непосвящённых в противовес речам его предшественников, которые подчас пускались в эзотерические блуждания в своих публичных выступлениях. Однако самым интересным откровением, тем не менее, было не его новое заявление на тему о Холокосте, или его мнение о судьбы Израиля, а ключ к его индивидуальности, который обнаружился, когда Вильямс с лёгким сердцем спросил президента, хотел бы он посмотреть побольше Америку, и ответом президента было простое и беззаботное: «Ну конечно». Под напором деталей – что именно и где именно ему бы хотелось побывать и увидеть, – может быть, Вильямс хотел извлечь из него неожиданный ответ, вроде «Диснейленд», Ахмадинеджад прочно ухватился за общие черты, и под конец сказал: «Альбатте, эсрари надарам», что было точно переведено как «Конечно, я не настаиваю». Но настоящее значение, нюнс этой фразы трудно перевести с фарси; смысл её гораздо ближе к «Конечно, нам не так уж это и важно». Махмуд Ахмадинеджад высказался о том, что Америка, может быть, и интересна, но, по всей по-видимости, она была ему не так уж интересна, или, по крайней мере, для него, но он нашёл способ сказать это в форме вежливого оскорбления. И это замечание много говорило об Ахмадинеджаде, человеке, никогда не проявлявшего особого интереса к путешествиям, который страстно верил, что Ирану есть, что предложить, и гораздо больше, чем любой другой стране. Но оно также много говорило и о поколении националистически настроенных иранцев, которые часто вздрагивают при одном упоминании о подхалимаже – таарофе иранских лидеров, и о многих других вещах, имеющих отношение к западу. Это ещё и классическая иллюстрация комплексов превосходства/неполноценности, от которых страдают многие иранцы, а для его аудитории это сигнализировало о том, что его не подкупишь блеском запада, как то было сделано или можно было сделать со многими из них, хотя он был, естественно, достаточно воспитанным и культурным, чтобы любезно ответить на данный вопрос.

Осознание собственной личности и имиджа Ахмадинеджада вновь проявилось тогда, когда была сделана ещё одна попытка беззаботно подшутить над ним – Брайан Вильямс спросил его о его наряде – костюме (и рубашке с воротником-стойкой, открывающим шею), а не о его торговой марке – Windbreaker – и иранский президент ответил: «Шенидим шома кот шалваре хастин, манам кот шалвар пушидам», что перевели как: «Мы узнали, что вы в костюме, и я тоже одел костюм». Но на самом деле эта фраза ближе всего по смыслу к: «Мы слышали, что вы – костюм, поэтому и я надел костюм, – по настроению это гораздо ближе к его имиджу простого человека, «из народа», и многие его сторонники питают презрение к символам высшего класса и достатка, но это был ещё один пример использования им двусмысленного языка таарофа.

Двусмысленный язык таарофа Ахмадинеджада идёт рука об руку с вопросом прав, хакк, который для него является серьёзной политической проблемой (также как и для иранцев всех мастей), будь это выражено сложным и цветастым таарофом, или самым что ни на есть откровенным способом, хотя и проникнутым таарофом простого человека. Иранцы, у которых в истории не было, вплоть до эпохи связи, каких-либо знаний о западной либеральной демократии, не обязательно равняют свои права с демократией, известной нам. Почти в любой шумной публичной демонстрации последних лет, будь то профсоюзы, требующие лучшей оплаты труда как своего права (как сделали, скажем, учителя и водители автобусов), или общие публичные протесты против повышения цен на газ или введения норм на продукты (возражения против посягательств на своё право иметь дешёвое топливо, так как иранцы считают, что топливо в их стране принадлежит народу), такие вопросы, как свобода слова, социальные свободы и даже демократические выборы занимают последние позиции.

Студенты университетов являются исключением, и их демонстрации протеста часто подавлялись правительством или квази-правительственными силами (и с помощью студентов-басиджей) с помощью насилия, но как ни странно, многие иранцы-обыватели видят в студентах безнадёжно наивных людей. При этом сами они забывают о том, что были студентами когда-то, учась как в Иране, так и за границей, и стояли в авангарде Исламской Революции 7. Исламское правительство остро осознаёт роль, которую сыграли студенты университетов в приведении его к власти, а также о потенциале волнений в студенческих городках, который может распространиться повсюду, и к которому всегда имелся двусторонних подход, дабы не начать новую революцию с академий. Очевидным подходом было сломить любое студенческое движение, которое имеет наглость заявлять на публику, что хочет сменить правительство, либо путём исключения протестующих студентов, арестовывая их и заключая в тюрьму, либо закрывая их газеты и ограничивая свободу их выступлений. Другим подходом было заполнить университеты детьми детей революции, басиджами, неимущей и глубоко религиозной молодёжью из рабочего класса: людьми именно того сорта, на которых правительство может разумно положиться, чтобы предотвратить любую угрозу Исламской Республике, которая предприняла чрезвычайно хорошую защиту. И как бы ни были они надёжны, время от времени в любом студгородке неожиданно всплывают на поверхность студенческие продемократические движения, и тогда организации исламских студентов бросают им вызов, даже с применением насилия. (Не нужно также забывать, что правительство устанавливает самые крупные и влиятельные общественные собрания, такие, как пятничные молитвы, в кампусе Тегеранского университета, на которые приходят тысячи иранцев, поддерживающих режим, как и иностранные журналисты). Ситуация резко контрастирует с дореволюционной эпохой, когда про-демократически настроенные студенты – тогда все организации исламских студентов были «продемократическими» – не встречали никаких вызовов монархистов (или строгих секуляристов), которые либо хранили молчание перед лицом самых неопровержимых улик против них, либо в некоторых случаях не могли поверить в то, что их всемогущий шах однажды может бежать.

Студенты, стремящиеся утвердить свои «права», сталкиваются сегодня с некоторой публичной апатией, как и с яростью правительства, которая не была обуздана даже правлением реформиста Хатами. Одним из самых крупных вызовов, брошенных правительству, в то время, как Хатами ввёл немыслимые для жёстких консерваторов реформы, студенческие протесты в 1999 году привели к уличным потасовкам, что вылилось в волнения, в которых конформисты усматривали угрозу режиму. Студенты на самом деле сами едва ли представляли угрозу режиму, так как их мирные протесты начались в поддержку Хатами, в конечном счёте являвшимся частью того самого режима, и против закрытия судебными властями газеты реформистов «Салам», близко связанную с ним. Протесты распространились на общежития и улицы вокруг университетов, но полиция вместе с проправительственными студентами и дружинниками жестоко подавила демонстрации и сидячие забастовки, подожгла комнаты общежитий и совершила сотни арестов. Пока насилие и волнения продолжались целую неделю, выразившись в противоречивых количествах убитых и раненых, глава Стражей Революции (ныне он командующий армией) послал зловещее письмо президенту Хатами, предупреждая того, что если он не погасит студенческие протесты, то это уж точно сделают Стражи. Оппоненты Хатами видели в этом благоприятную возможность дать задний ход как некоторым из его реформ, так и дискредитировать его среди сторонников, и бессилие Хатами на фоне правительственной жестокости – его слабая позиция поддержки прав студентов, хакк – и в самом деле привела к потери им популярности (что, правда, не помешало ему два года спустя одержать внушительную победу на перевыборах президента) и постоянным вызовам его политике, продвигающей его видение «исламской демократии» в Иране.

Но, несмотря на недовольство студентов, и возможно, из-за внешней общественной апатии по отношению к их протестам, Исламская Республика проницательно понимает, что такое «права», которые превыше всего так ставят иранцы, и аккуратно к ним подходит, чтобы не растоптать их, как то делали различные шахские правительства. Одним из важных для иранцев прав является свобода делать то, что тебе нравится за стенами своего дома или двора. Помимо рейдов, проводимых чрезмерно усердными комитетами или членами Басиджа с целью поиска спиртного в домах граждан в первые дни после революции, вторжения в частную жизнь чрезвычайно редки, и иранцам нечего опасаться выражения своих мнений в том, в чём они усматривают личное пространство, свои «подвижные стены», если хотите, что может включать столик в кафе или такси, что могло быть просто немыслимо при так называемом прогрессивном последнем шахе.

Издательство книг и газет – совсем иное дело, так как это публичное выражение мыслей, но иранцы, давно уже использующие особые принципы для поведения в обществе, будь то исламское, культурное или политическое поведение в шахскую эпоху, подстроились и под новые ограничения свободы слова. Они частично сделали это, перетащив в интернет сотни тысяч блогов на персидском языке, или частично в виде игры в цыплят, в которую играют издатели газет с правительством, публикую на обложке тему, из-за которой их могут закрыть, только для того, чтобы появиться уже под другим именем через несколько дней и чтобы ещё раз закрыться.

Интеллектуальная элита Тегерана и других больших городов раздражена исламскими нормами и подавлением свободы речи, но для большинства иранцев эти темы меркнут по сравнению со своими «правами» – на занятость, на достойную заработную плату, справедливые потребительские цены, – словом, все те права, в которых Ахмадинеджад особенно хорошо разбирается, когда убеждает голосующих за него сторонников (отвергая с некоторым успехом обвинения в том, что его консервативно настроенные набожные сторонники могут соблазниться вторжением за частные стены домов граждан). Либеральные иранки, и конечно, часть мужчин, согласились бы со своими западными коллегами, что их права включают в себя также и право одеваться как им нравится, когда они отваживаются появиться на публике, но я слышал от набожных мусульман, включая нескольких женщин, что если такое право оскорбляет большинство, как утверждают некоторые консерваторы, тогда это право не распространяется автоматически. Хотя вопрос «принудительного хиджаба» для кого-то резонирует слишком остро, ещё более остро среди женщин-активисток в Иране стоит более широкий вопрос о правах, потому как они сравнивают себя в правах с мужчинами и борются против дискриминационных исламских законов, которые ставят в рамки вопросы права, хакк, что заставило некоторую часть прогрессивного духовенства искать для них исламское решение.

Жителей Запада можно простить, если они часто смешивают право, хакк, с ещё одним аспектом иранской культуры, который принимает угрожающий размер: то, о чём столько говорят, «персидская гордость». Причина, по которой иранцы, и даже те, кто занимает самую оппозиционную позицию к правительству, вроде бы, поддерживают ядерную программу своей страны, несмотря на все лишения, которые они вынуждены терпеть ради достижения прогресса, выдвинута вперёд многими аналитиками как чистый, свирепый национализм и чрезмерная персидская гордость, – иранцы так гордятся способностью своих учёных преодолевать технологические препятствия, впрочем, как и их президенты и другие руководители. Согласиться с таким выводом будет ошибкой, выдающей фундаментальное заблуждение в отношении иранской души и иранского общества. Иранцы и правда горды, иногда это граничит с надменностью даже, но не гордость движет ядерной программой, не этим большинство иранцев обеспокоено. Часто упоминаемый национализм и гордость, которую иранцы выставляют напоказ, к огромному неудовольствию жителей других стран Ближнего Востока, большей частью относятся скорее к их истории, происламской её части, чем к сантиментам на тему «Сделано в Иране». Нет, ядерная программа – это другой вопрос хакк, основных прав, которые находят глубокий отклик у шиитов, долгое время страдавших от комплексов превосходства и неполноценности, нередко случавшихся одновременно.

Иранцы заслуживают свою репутацию – они раздражающе гордятся, но они никогда не выставляли на показ свойства стран со свирепым национализмом, когда дело касается материальных благ, а ядерное топливо для них – это как раз ещё одно материальное благо. Иранцы не «покупают иранское», во всяком случае, они выезжают за границу, чтобы купить что-то «американское, или европейское, или даже азиатское». На рекламных щитах в Тегеране с изображением товаров потребления часто большими буквами пишут «Сделано во Франции» или «Сделано в Корее» как знак очевидного превосходства товаров, даже если у них имеются иранские эквиваленты такого же качества и по меньшей цене. Иранцы покупают сделанные в Иране машины не только из-за гордости за свою нацию, у которой сильная автопромышленность, а из-за того, что тарифы на импорт означают, что Camry или Maxima – это роскошные марки, которые недоступны простому люду, который неохотно довольствуется сделанными в Иране Peugeot, Kia или полностью изготовленной в Иране грубо стилизованной (но хорошо сделанной) Samand. Но товары хареджи, или иностранного производства, всегда почитались как товары высшего сорта, как и хвалёные права.

Несколько лет назад в Тегеране, когда я впервые сел в машину своего кузена Али Peugeot 206, хэтчбэк, я оглянулся по сторонам, пристёгиваясь, и сказал: «Так это и есть Peugeot? Хм».

«Да, но это сделано во Франции», – сказал он с большим удовольствием, чтобы я не удивлялся, что он ведёт машину, сделанную в Иране.

Чем больше правительство старается петь дифирамбы иранской промышленности и науке, возможно, с тем большим трудом обнаружишь хоть одного иранца, который бы не верил в то, что сделанные за границей товары и западные технологии не превосходят иранские. Даже дешёвые китайские товары, такие как обувь и одежда, которые продаются на распродажах, пользуются большей популярностью, чем точно такие же иранские товары, которые, к несчастью, встретишь всё реже и реже. Если ядерная программа была популяризована правительством для народа как единственный предмет гордости за иранские достижения, очень немногие иранцы хотели бы страдать от экономических санкций или даже от войны как возможного их последствия, а западные СМИ постоянно полнятся историями о том, как обычные иранцы гордятся своей ядерной программой. И когда правительство Ирана и впрямь задевало струну гордости, чаще всего на массовых митингах и выступлениях президента Ахмадинеджада (он также при каждом удобном случае ссылался на гордость, – скажем, при открытии завода по производству тракторов или автосборочного предприятия, что было частью иранского промышленного прогресса), иранцы по большему счёту сосредотачивают своё внимание на другом аспекте проблемы, который тоже затронут официальными правительственными структурами, упрямо защищающими ядерную программу: общие национальные в расширенном виде, и частные права.

Вопрос прав является в шиитском исламе фундаментальным, в самом основании которого лежит борьба за правомерность. И шиитский Иран со своей многовековой историей, в которой ощущалась несправедливость к его религии и сектам, попрание его суверенитета другими государствами, не может легко принять какую-бы то ни было попытку лишить его народ законных прав. Ощущение своих прав и справедливости глубоко укоренилось в иранской душе, ибо когда иранцы скорбят по Имамам, мученически погибшим четырнадцать веков назад, как это имеет место во время священного месяца Мохаррам, они поглощены припадками рыданий, и необязательно из-за покойных, а из-за жестокой несправедливости, совершённой по отношению к их святым, и если расширить понятие, то и к ним сегодня. Иранское правительство подыгрывает несправедливой западной позиции по иранской ядерной программе (которую считают основной причиной, по которой им произвольно отказывают в передовых технологиях), и несправедливо то, что и люди – которые ни себя, ни своих лидеров не считают особо агрессивными или жестокими, – озабочены этим.

Иранцы, как и другие народы, обладают различными идеями о том, что такое их права, что составляет хакк, но, в общем, они согласны по самому основному. Томас Джефферсон, возможно, заявил бы, что наши права включают право на жизнь, свободу, достижение счастья, и Французская революция, может быть, и дала Франции девиз Liberte, egalite, fraternite, но иранским девизом, если бы таковой существовал, было бы просто «Не попирай мои права», без определения того, что же составляют эти права. Но понятие хакк является неотъемлемой частью иранского словаря, как в исламе, так и вне его (ведь Иран, в конце концов, религиозное общество), так что иногда даже может доходить до смешного.

Человек, который работает на одного из моих друзей в Тегеране, – некий вид пятничных людей, который подрабатывает то тут, то там, в том числе подбрасывает меня на заднем сиденье своего мотоцикла в те дни, когда в Тегеране самое ужасное положение на дорогах, и когда мне нужно куда-то срочно добраться, – из тех, кто никогда не бывал за пределами родины, но тем не менее настолько одержим Америкой и всем американским, что уже много лет его кличут Али-Амрикаи, или «Али-американец». Он, естественно, насмехается надо всем, что связано с Америкой, всякий раз, как меня видит, часто с бодрым энтузиазмом ребёнка, к раздражению его начальника, который вежливо напоминает ему, что у него ещё есть и другая работа, помимо сидения и болтовни с другом его начальника. Однажды случайно, видимо, после того, как я сказал что-то, что подтвердило абсолютное величие Америки – и он склоняется к тому, чтобы игнорировать меня или не слушать, когда я упоминаю что-то критическое – он легко встряхнул головой. «Мне было предназначено поехать в Америку и стать американцем, или даже родиться там, – сказал он. – Хакке-мун хорданд». То есть «нас лишили наших прав» (буквально – «Съели наши права»). Я посмотрел на него и рассмеялся, и он тоже тогда захихикал, так как понял, насколько абсурдным было его утверждение, но я не мог не удивляться тому, сколько же он провёл ночей без сна в своей постели, размышляя о своём «праве» быть американцем, которого его так неправомерно лишили то ли Бог, то ли Иран, то ли сами США.

Хакк хордан – «попрание прав» – очень распространённое выражение, которое я слышал много раз, даже от проамерикански настроенных иранцев, о том, как США то ли по вопросу о ядерной программе, то ли по другим (и наверняка о проведённом перевороте в 1953 году при поддержке ЦРУ) вопросам попрали Богом данные иранскому народу права. Ведь для иранцев – свирепых капиталистов, которыми они являются (что допускает ислам, хотя и с неохотой), достижение счастья – это немаловажное право, такое же , как и право на жизнь, равенство (равенство, поддерживаемое исламом имеет, к несчастью, оговорку-исключение по родовому признаку, а также равенство, которого добивалась Исламская Республика, пытавшаяся уничтожить классовую систему), и братство (также поддерживаемое исламом). Свобода – одно из прав, которое видится иначе западным демократиям, как и некоторым иранцам, разумеется (в ином свете, нежели это видится иранскому правительству). Но большинство иранцев считает, что они определили свою свободу ещё при Мосаддыке, премьер-министре, смещённом при помощи ЦРУ, и снова дали ей определение в момент революции 1979 года, освободившей их от тоталитаризма поддерживаемого западом режима Пехлеви. Прискорбно, но западные страны часто плетут заговоры для того, чтобы попрать это право ради достижения своих собственных интересов, как и сами их лидеры, у которых, как мне однажды сказал Хатами, имеется недолгая история или опыт существования демократии, что может выявить довольно скоро диктаторские черты, как только им предоставят бразды правления.

Возможно, президент Ахмадинеджад лучше, чем какой бы то ни было ещё иранский лидер, сделал хакк определённой концепцией иранской политики как во время своей кампании, так и после избрания. Его явное негодование правящим классом было основано не только на идеалах рабочего класса, но и на глубоком шиитском ощущении несправедливости, которую творили с народными массами, нарушении их прав их же собственными руководителями. И несправедливости, против которых выступил Имам Хомейни, по мнению Ахмадинеджада, снова укоренились в так горячо любимой им Исламской Республике. Эти несправедливости: коррупция, панибратство, кумовство, и мёртвая хватка, которой вцепилась за власть небольшая кучка политиков. И как Хомейни избегал языка политики и дипломатии, то же делает и Ахмадинеджад. Он говорил в простой манере, неформально, на языке улицы, без всяких оттенков замутнения сознания, и для многих людей это было глотком обновления. Его таароф, часто возведённый в форму самоуничижения, служил для того, чтобы продемонстрировать себя самого как обычного человека (как и Хомейни), который стремился только защитить права Ирана и иранцев, как дома, так и за границей. Его обещаниям бороться с коррупцией, патронизмом, привилегиями, и в то же время перераспределить государственные (нефтяные) богатства, подать их прямиком к обеденному столу (на «скатерть», или софре, как он отметил) простых иранцев, поверили, и несмотря на трепет вестернизированных жителей Тегерана, он начал свою четырёхлетний срок с довольно-таки большим рейтингом популярности.

У Ахмадинеджада не было рекомендаций и верительных грамот от религиозных лидеров, но ему удалось перетащить на свою сторону даже самых приверженных вере в шиитского Двенадцатого Имама своим постоянным упоминание имени Имама Махди, что уже само говорит о его наваждении идеями хакк и справедливости, которые добрый Имам раздаст всем верующим в Судный День 8. Ахмадинеджад не только истолковывает буквально историю об исчезновении Махди, но и верит в то, что Имам появится в то время, как он будет исполнять свои функции президента, и что Махди вновь явит себя среди простых смертных однажды, и решит все мировые проблемы. Один человек, который присутствовал на инаугурации Ахмадинеджада, поведал мне, что Ахмадинеджад рассказал нескольким людям, кто был там, что он только временный президент, и что Мессия освободит его от этой обременительной обязанности через «несколько» лет, самое большее.

Несмотря на шиитский пыл, острое ощущение Ахмадинеджадом того, что иранцы считают земными, но существенными правами, хакк, подвело его к провозглашению того, что менее чем год после вступления его в должность президента и во время продолжающегося сокрытия Мессии, женщины будут иметь право посещать футбольные матчи (заявление это ловким образом совпало с международным показом фильма, запрещённого в Иране, о группе девушек, которые переоделись в юношей и сделали именно это, но были арестованы армейскими призывниками 8). Консервативно настроенные айатоллы высшего ранга, которые обычно менее обеспокоены тем, что Имам Махди сделает все их труды напрасными ещё при жизни, очевидно, выразили возражение плану президентского толкования прав женщин, и немедленно наложили вето на инициативу президента.

Помимо разочарования футбольных болельщиц, неспособность Ахмадинеджада предоставить даже основные права иранцам или Имаму Махди стала ощущаться уже в течение года с момента его вступления в должность. По мере приближения зимы 2006-2007 годов недовольство в Иране нарастало, пока положение в экономике фактически ухудшалось, и перспектива международной изоляции, в значительной степени обусловленную стилем Ахмадинеджада, если не его политикой, беспокоила среднего иранца. Ведь иранцы, подобно американцам, голосуют за своего президента, и в полной мере рассчитывают на него и на то, что он исполнит свои обещания, возможно, также наивно, как и американцы. Обещание Ахмадинеджада наполнить желудки всех иранцев за счёт доходов иранского нефтяного экспорта кардинально провалилось той зимой, примерно через год после вступления его в должность и после того, как его список кандидатов провалился на муниципальных и национальных выборах в парламент в декабре. Атаки на него в прессе, в гостиных, на улицах стали общераспространённым явлением. Внешняя политика, которой мы были больше всего обеспокоены, дойдя до Ирана и его необычного лидера, в отношении к народным массам была довольно уместной, поскольку не затрагивала их кошельки и их безопасность, разумеется. Обещаниям президента Ахмадинеджада облегчить экономические проблемы больше не верили, а в стиле его внешней политики усматривали и усугубление трещины в экономике и способствование ощущению небезопасности, даже если он и продолжал защищать национальные права.

В резолюции СБ ООН от декабря 2006 года, наложившей санкции на Иран за его отказ приостановить обогащение урана, видели провал внешней политики, но не потому, что президент Ахмадинеджад иногда бывает воинственным и всегда настаивает на том, что Иран не откажется от своих прав по ДНЯО, который он так и не одобрил, а потому что результатом резолюции стало то, что разные продукты, такие как помидоры, стали не по карману народным массам в Иране после прохождения резолюции. Конференция по Холокосту, проходившая в Тегеране, предшествовавшая голосованию в ООН, подверглась высмеиванию не из-за нелепой предпосылки, а из-за того, что её рассматривали как главную причину, качнувшую маятник голосования в ООН не в ту сторону. В подстрекательстве иранским правительством президента Буша и Белого Дома США как по вопросам Ирака, Ливана, так и Палестины, то есть по базовым проблемам иранской и американской политики, не видели ничего неправомерного, но в результате это привело к введению односторонних американских санкций в отношении Ирана (и чрезмерному давлению США на своих европейских и азиатских союзников в этом вопросе), что означало, что иностранные аккредитивы стали, по сути, недоступны иранским бизнесменам в том случае, если санкции не будут сняты или даже увеличены, а также способствовало имеющейся в Иране безработице.

Иранцы за границей никогда не были ни робкими, ни напуганными в том, что касается выражения своего разочарования их президентом, но у Ахмадинеджада его «медовый месяц» как с теми, кто голосовал за него, так и со СМИ, был даже короче, чем у президента Буша (его полномочия были продлены из-за событий 011.09.2001 года), но это не означало, что его политической карьере пришёл конец, и даже того, что он не сможет вновь заработать себе политическую популярность. На самом же деле, внешняя политика неразрывно связана в умах иранцев с экономикой, и ни в коем случае не было ясно, что иранцы, которые, кажется, в целом предпочитают, чтобы их президент имел за границей более доброкачественный имидж, сейчас готовы были бы отказаться от независимости в ядерном плане в том виде, как они её представляют, чтобы, например, покупать те же помидоры по более низкой стоимости. Тем не менее, иранское наваждение одной единственной проблемой, такой как цена на помидоры, – а помидоры занимали умы иранского народа на протяжении целых двух месяцев – было очевидным в эфирном времени по национальному телевидению, в парламентских дебатах, и в замечании Ахмадинеджада по этому вопросу, всецело подвергавшегося насмешкам, – о том, что людям надо закупать продукты в его районе, так как цены на помидоры в тамошних лавках не так сильно выросли, как в других районах. Он не так уж был далёк от истины в своём остроумном замечании, которым он имел в виду подкоп под элиту страны – защиту её экономики, но его популистский тон не не добавлял помидоров на стол рабочему классу, который, естественно, считал, что имеет право получать удовольствие от своей пищи, в которой присутствовали самые распространённые фрукты и овощи. После полудня в выходные дни на базаре Бехджатабада, самого шикарного (и дорогого) торгового продовольственного центра под открытым небом, который я несколько раз посещал, целые горы из помидоров самых разных сортов были разложены на витринах лавок, и разносчики манили модно одетых покупателей попробовать их изделия. Изысканные алые помидоры, недоступные для жителей южного Тегерана, покупались целыми килограммами мужчинами и женщинами, сделавшими себе пластические операции, подъезжавшими на своих Мерседесах за $120 000 и BMW за $60 000 (в городе, где полным-полно сделанных в Иране автомобилей за $8000), многие из которых продолжили бы дискуссию о ценах, уплаченных ими за обед в ресторане, с той же серьёзностью, с какой обычно беседуют об индексе Dow Jones Industrial Average или о курсах иностранных валют.

Богатые иранцы, безусловно, светские, вестернизированные, были в восторге от снижения популярности Ахмадинеджада, и благодарны ему хотя бы за то, что люди во всех сферах жизни поворачивались к нему спиной, но их собственную жизнь политика Ахмадинеджада почти не затронула. Обеспокоенность, имевшаяся у многих ещё тогда, когда он первый раз был избран президентом, – что социальные свободы, полученные ими при Хатами, резко сократятся, – ещё не воплотились в жизнь, и в Тегеране в начале 2007 года либеральное толкование хиджаба, наряду с алкоголем, сексом, свиданиями и всяческими формами западного разлагающего влияния неустанно продолжалось, пока правительство делало поворот, если уж не в слепую, то в крайнюю форму близорукости.

В конце весны 2007 года, однако, правительство было приведено в полную боевую готовность встретить лицом к лицу возможные дальнейшие санкции ООН, которые могли навредить всё ещё нестабильной экономике, и власти в своей попытке, которая, казалось, должна была отвлечь внимание от более серьёзных проблем, начали ещё более серьёзный подход к ужесточению свобод, что было нормой в прошлом, и Ахмадинеджад, несмотря на свои более ранние заявления о том, что значение проблемы хиджаба потускнело в сравнении с более важными вопросами хакк, это никак не повлияло на применение суровых мер 8.

Открытые наряды сначала появляются только на ежегодном обряде, проводимом в тёплую погоду, затем начинается общественное наступление на «недобросовестное исламское покрывало» – ещё одна чудесная фраза, данная нам Исламской Республикой, – которая оказалась лишь небольшой вмятиной на иранском образе жизни (но получила так много внимания на западе). На улицах женщины (и мужчины с вычурными стрижками или в обтягивающих майках) подвергались аресту очень и очень часто, даже чаще, чем в прошлые годы, но обычно они бросали вызов властям, которые сначала просто предупреждали их, а затем показывали им «правильное» поведение. Помимо необычайного вала арестов за «неисламское поведение», обвинения сыпались и в самом Иране, и за его пределами на власти за этот более чем гнусный аспект репрессий, а именно: что его использовали как прикрытие арестов, тюремных заключений и запугивание оппонентов режима.

На самом деле, спонтанные репрессии и банды, появившиеся в результате необычайно высокого числа казней, исполняемых государством, – что на втором месте после Китая по количеству приговорённых к смерти граждан, – изгнанные из страны обвиняют правительство в том, что оно использовало благоприятные возможности для насаждения шариата (исламского права, которое автоматические налагает смертную казнь за такие преступления, как убийство и изнасилование, кроме разве что случаев, когда семьи жертв согласны получить денежное возмещение за пролитую кровь) и устранения своих оппонентов. Это обвинение было тяжело доказать, так как наиболее видные политические заключённые, такие как лидеры профсоюзов, студенты-активисты, феминистки, и, конечно, иранцы из Америки, обвинённые в шпионаже, не входили в число повешенных, в отличие от тех, кого правительство обозвало «террористами» (вторя шахской эпохе, когда фактически все оппоненты вешались, при этом сначала их находили виновными в «терроризме», а упоминание клички «террорист» срабатывало для подрыва гражданских прав как при автократиях, так и при демократиях в равной степени). Сюда же входили убийцы, признавшиеся в убийстве судей, и значительное число мужчин, признанных виновными при наборе менее убедительных доказательств в терроризме в таких проблемных регионах, как Систан и Балучистан (граничащем с Пакистаном, где суннитские сепаратисты часто заставляют привлекать туда правительственные войска), Хузестан (где арабские сепаратистские группы прибегали при случае к тактике террора, и в разжигании волнений там Иран обвиняет США и Англию).

Пока ужасающие фото и видео публичных казней гуляют в сети, большинство иранцев поддерживают смертную казнь за серьёзные преступления, хотя многие, и особенно реформисты, считают, что шариат следует игнорировать (если не удалить вообще из учебников) в случае более мелких преступлений (таких как адюльтер, проституция, педерастия). Президенту не подведомственны судебные органы, но при Хатами и под его влиянием (включая совместно с Верховным Лидером) у консерваторов было меньше свободных каналов требовать применения наиболее дискуссионных шариатских правил, в то время, как при Ахмадинежаде у правящих судей-консерваторов имеется, говоря американским термином, чувство свободы действий в использовании их «политического капитала». Необычайно много казней в 2007 году было проведено публично, на улицах, где вешали петли на строительные краны, часто толпы народа сопровождали их ободрительными криками, особенно если казнили признавшихся убийц. Хотя по шариату считается, что смерть осуждённого должна быть быстрой и безболезненной (и правила халяля даже предписывают то же самое в отношении животных, предназначенных для обеденного стола), палачи в Иране, кажется, и не приближаются к виселице – такая смерть должна выразиться в мгновенном разрыве шейной артерии – подобно математической задаче, к некоторым несчастным жертвам смерть приходит скорее медленным удушением, чем повешением, или из-за недостаточного падения, или просто из-за того, что висельник в целом обошёлся без падения, вместо того, чтобы позволить крану поднять жертву на верёвке, обвязанной вокруг шеи.

Но, несмотря на аресты и казни (что ещё не свидетельствует о том, что казни очень мало значат, поскольку иранцы в целом едва ли симпатизируют осуждённым преступникам), сцены на улицах Тегерана, помимо небольших ужесточений правил относительно головного платка то тут, то там, внешне не очень изменились во время второго года «возврата к ценностям Революции» президента Ахмадинеджада, и бдительность, которую власти изначально проводили в своих публичных кампаниях против «недобросовестного исламского покрывала», ослабела перед лицом других актуальных вопросов, таких как непопулярное решение о введении квоты потребления бензина для подготовки к потенциальным санкциям ООН или односторонним санкциям США или ЕС (Иран нуждается в импортировании бензина из-за нехватки нефтеочистительных сооружений, в чём он, в свою очередь, винит многолетние санкции США)9.

Многие иранцы, и особенно наиболее светские, а также проживающие в диаспорах за границей, могут утверждать, что Махмуд Ахмадинеджад не представляет истинный Иран или иранцев, что он происходит из малоизвестного района. Его политические взгляды могут быть на самом деле крайними, и может быть, даже более крайними, чем у тех, кто голосовал за него, но тот неизвестный район, откуда он родом – это такая же часть Ирана и иранской культуры, и потому многие иранцы легко могут идентифицировать его с собой, даже если они разочарованы программами его администрации. Этот Иран находится по ту сторону северного Тегерана, на котором западные журналисты имеют тенденцию фокусировать внимание, где мало рабочих мест, где оскорбления и таароф делят один центр внимания вместе с гордостью и прямотой, но, что более важно, где всеохватывающая иранская озабоченность хакк наиболее всего бросается в глаза. Ахмадинеджад, этот простолюдин, поднявшийся до уровня элиты, благодаря таким же, как и он, простолюдинам, и где он твёрдо останется, будь он во власти или вне её, пока существует Исламская Республика, может меньше заботиться о траектории своих успехов, чем любой другой государственный деятель в Иране. Он также может меньше заботиться о своём или о чьём-либо ещё мирском руководителе – Верховном Лидере, кто бы ни был им в какое бы то ни было время, и возможно, для него также имеет меньше значения, будет ли он прав или нет в каком-либо вопросе, или как рассудит его история – мягко или резко. Он сильно верит в то, что он стоит на защите хакк – прав народа, и Ахмадинеджад, как и многие его сограждане, которые могут идентифицировать себя с ним, и тоскуют по справедливости, освобождению, и по своим хакк, так и будет провозглашать себя их героем. Пока Имам Махди не отберёт у него его дела.

«Йеки буд, йеки набуд». История, воплощающая как иранскую одержимость хакк, так и в равной степени проникнутая психологией таарофа, может быть, это правда, а может, и нет, ибо возможности проверить это нет, но фактически это существует, хоть и в виде истории в понимании иранской души. Ахмад шах, последний из Каджаров – династии, что предшествовала Пехлеви, последней шахской династии до Исламской Революции, правил государством как конституционной монархией и оставил иранскую экономику в плачевном состоянии на попечение своих визирей, отчаявшихся уже что-то исправить. (Вполне возможно, что эту историю придумали члены семьи и сторонники Каджаров, и над ней смеялись и шахи Пехлеви, и последующее исламское правительство). Британцы, ненадолго оккупировавшие Иран во время второй мировой войны (их влияние в Персии в некоторой мере уравновешивались русскими), давили на Иран с целью чтобы тот согласился подписать договор, который по сути делал его протекторатом Британии, вершиной его были концессии нефти и табака, которыми они будут пользоваться ещё долгие десятилетия. Но юный шах сопротивлялся. В 1919 году, побывав с государственным визитом в Лондоне, чествованный королём Джорджем и Лордом Курзоном, каждый из которых произнёс целую цветастую речь, где подчёркивалось будущее Персии, шах понимал, что как бы он ни сопротивлялся (его выступление выявило, по крайней мере, его ораторское искусство и прохладное отношение к плану британцев), британцы пойдут своим путём – с ним, или без него. Однажды утром, когда он собирался побриться, его лакей заметил, что тот не вытащил своё зеркальце.

«Почему, Ваше величество, вы собираетесь бриться без зеркальца?» – спросил он.

«Потому что, – отвечал Ахмад шах, – что я не хочу глядеть в лицо мадар-гаге («сукиному сыну»)».

Ахмад шах в конечном итоге, не без помощи британцев, был смещён военным переворотом в 1921 году, предпочёл сам уехать из страны в 1923 году, и формально был свергнут в 1925 году (умер он, в конце концов, во Франции в 1930 году). Он знал в Лондоне, что готов почти что уступить влиятельной Британской Империи из-за собственной слабости и слабости своей страны, был вынужден отказаться от прав Ирана, хакк, и чести, и мог бы выразить свои чувства как унижение. Он не был, конечно, сукиным сыном, но если история не врёт, его таароф был исключительно высоким.

-16

-17

5. Победа крови над мечами

«Жила-была девочка, одна маленькая девочка, которой ампутировали ногу из-за рака, и она умирала в больнице. Её врач и медсёстры, которые не могли больше ничего для неё сделать, спросили у неё, с кем бы ей хотелось поговорить о своих проблемах и трудностях. «Я не говорю о своих проблемах и трудностях, – отвечала она. – Но я расскажу о своих проблемах Богу». Когда она умерла, её обезумевший отец сказал врачу, который пытался успокоить его, что всё в порядке. «Я был её не достоин, – сказал он, – и потому Бог забрал её обратно к себе». Врач, человек светский и нерелигиозный, но поражённый могуществом веры, рассказывал потом эту историю много раз».

Госпожа Хатами закончила говорить и взглянула на меня с улыбкой, и её нежные глаза широко смотрели на меня немигающим взглядом. Она крепко придерживала свою чадру в цветочек, которую она носила только дома при посторонних, зажав её кулаком. «Вы ведь не можете это объяснить, не так ли? – спросила она. – Но есть ведь что-то такое в вере и религии».

«История эта может показаться банальной, – подумал я, и даже если это правда, но вот в госпоже Садуги, Мариам Хатами – сестре бывшего президента Хатами, как её называют, нет ничего такого банального. (Женщины в Иране сохраняют свои девичьи фамилии после замужества, включая все официальные документы, и используют фамилии своих мужей, только если перед ними стоит префикс: «Госпожа»). «Я расскажу о своих проблемах Богу». Мы сидели в гостиной дома Садуги в старой части центра Йазда, отдающего пустыней города в центре Ирана, где ходжатульислам Мохаммад Али Садуги, супруг Мариам, служит Имам джомэ, то есть «Руководителем пятничного намаза», и потому – представителем Верховного Лидера Исламской Республики в провинции. Для Садуги это было начало рабочей недели, так как был девятый день Мухаррама по арабскому календарю – хиджре, – или Тасуа, широко известный в шиизме – один из двух святых дней в священном месяце траура по мученической кончине Имама Хусейна.

Сын Садуги, Мохаммад, был занят приготовлением гальюн, то есть персидского кальяна на воде для нас, который мы собирались выкурить после обеда. И мы с Мариам Хатами беседовали о роли религии в иранском обществе, пока её муж, сидящий на диване рядом со мной, внимательно слушал нас, кивая головой в знак согласия, время от времени между глотками горячего чая. Старинные персидские двери (или французские – на Западе) в гостиную выходили в сад, повсюду огороженный стеной и засаженный деревьями с большим прямоугольным прудиком в центре, окружённым фруктовыми деревьями и старыми пальмами. Я восхищённо любовался бадгиром – или «ветроулавливателем» – прямоугольной башенкой с перекладинами на верхушке, который улавливал бриз и ускорял его (таким образом, охлаждается воздух) внизу это служило для охлаждения крупного тенистого внутреннего дворика-патио в конце сада, который использовался летом. Дом из сырцового кирпича был примерно столетней давности, и служил традиционным жилищем, которое можно встретить в Иране повсюду, хотя в отличие от многих других старинных домов, он был отреставрирован отличным образом и говорил о любви Садуги ко всему персидскому, включая и табак, который мы собирались выкурить (и который больше не в моде, уступив место арабскому табаку с фруктовыми вкусами, также популярному и на Западе, и, разумеется, сигаретам).

Ранее тем утром я покорно прибыл в Мечеть Хазире напротив дома Садуги, который расположен в начале лабиринта невозможно узких улочек, исходящих из главной артерии Йазда, различить которую можно было разве что по одиноко стоящему стражу Революции с калашниковым, небрежно перекинутым через плечо у полуразрушенного стенда. Йазд – традиционный, религиозный город, известный также своим особым театрализованным публичным действом, проводящимся в годовщину кончины Имама Хусейна примерно четырнадцать веков назад, когда этот город был (и всё ещё является) местоположением важного зороастрийского святилища. Траурные мероприятия – отличительная черта города даже в искусстве, а смерть и мученичество – опорные колонны шиизма. Религия, по крайней мере, для меня, наибольший интерес представляет в своих людских крайних проявлениях, и немногие места сравнятся с провинцией Йазд в этом отношении, особенно по своей красоте и эмоциональному резонансу – своему основополагающему характеру, намного больше, чем мы можем представить себе.

Мечеть была почти полна под завязку мужчинами, одетыми в чёрное, и женщинами в чёрных чадрах, маленькими девочками в чёрных косынках, которых поместили на балкон вдоль одной из стен, выходящий на комнату, застеленную персидским ковром, настолько ярко освещённую массивными люминесцентными светильниками, что ряды изразцовых колонн блистали, словно зеркала. Меня проводили до скамьи у открытых входных дверей с одной стороны здания, где рядом со мной сидело несколько мулл, а также сам Садуги, под защитой стражей Революции, которые следили за шествием. Дорога перед нами была расчищена; она имела форму буквы U вокруг всей мечети до самого входа с другой стороны, и официозные полные полицейские в плохо сидящей на них униформе стояли и наблюдали, с нетерпением ожидая скорого появления процессии, размахивая и подавая знаки руками людям входить в мечеть то с одной, то с другой стороны. Пока мы ожидали начала церемонии, служитель поднёс нам небольшие стаканчики чая, взятые из импровизированной кухоньки, расположенной у нас за спиной, которую затем и сделали, чтобы можно было готовить там чай сотне людей, а может и больше, которые приходят почтить память Имама Хусейна.

Я огляделся по сторонам, взглянул на чёрные рубашки, благодаря Бога за то, что мне попалась одна такая в Тегеране несколько дней назад, хотя она сомнительно смотрелась на мне, и сшитая на заводе была лучше той, что куплена в магазине. Я бродил по тегеранскому пятничному базару в поиске каких бы то ни было чёрных, дешёвых, но в то же время представительных рубашек, и остановился на одной пятидолларовой, которую нашёл у старого продавца, который настаивал, что она из чистого хлопка. «Да, да, – говорил он, – это хлопок». Я, должно быть, выглядел как-то не очень убеждённым. «Сделано в Китае, – добавил он, как будто это должно было прибавить мне решительности. – Если бы это не был хлопок, – продолжал он, – она бы блестела. Видите?» Он оказался прав: ткань была не очень-то блестящей, но мы находились в помещении. Как бы то ни было, я купил её, зная, что это не может быть ничем иным, как 100%-я синтетика, а когда я уже уходил с базара, то услышал крики другого продавца: «Болузе зедде-афсордеги! Болузе зедде-афсордеги!», что можно перевести как «Антидепрессантные рубашки», выражением, достаточно оптимистично звучащим для покупательниц, которые, как он, вероятно, знал ещё лучше меня, пришли поискать какую-нибудь одежду для поднятия таким образом своего духа в самый мрачный месяц в году. Но, как я и подозревал, ни антидепрессантные рубашки, ни моя чёрная рубашка не могли исполнить таких обещаний. На ярком и горячем пустынном солнце Йазда блеск моей рубашки был очевиден, как и зуд от неё, и я подозревал лихорадку, которая развивалась вокруг моей шеи, когда я поворачивал её вправо-влево, ожидая с большим предвкушением появления первой группы членов траурной процессии, которые промаршируют мимо меня утром.

И тогда я услышал барабаны. Лёгкий удар в барабан, и маленький мальчик взял в руки микрофон и встал напротив залы. Своим сладкозвучным, но грустным голосом он запел хвалебную песнь Имамам, пока мужчины входили в мечеть двумя колоннами медленным шагом, выкрикивая хором и побивая себя в грудь правой рукой одновременно с ударами барабана. Мужчины вокруг меня последовали этому примеру, хотя и с меньшей энергией, как будто били искусственную грудь или просто нажимали на неё, и я сделал то же самое. Вслед за первой группой мужчин прибыли побивающие себя цепями. Эти мужчины были молчаливы, но у каждого был в руках деревянный инструмент, что-то вроде перьевого пыльника, но с металлическими звеньями в цепях вместо перьев, и вместе с ударом барабана они поднимали цепи и хлестали себя по плечам, а затем по спине. Свистящий звук цепей и низкие глухие звуки, производимые ими, когда они ударялись о спины людей, создавали дополнительную перкуссию, и некоторые из тех мужчин, большей частью молодые, с напомаженными волосами, закатанными рукавами и в узких джинсах, побивали себя с таким пылом, создавая блестящими цепями идеальные дуги под неистовым светом, что можно было только удивляться, как им удаётся оставаться такими неэмоциональными.

В предыдущий день дома у моей кузины Фатеме в Ардакане, посёлке на расстоянии примерно тридцать пять миль оттуда, я объявил, что желаю участвовать в церемонии побивания себя цепями, занджир зани, и совершил несколько пробных махов набором цепей, которые выудил из стенного шкафа у одного родственника. Они обиделись. Уверен, что состроил гримасу, когда цепи коснулись моей спины, и на лице моём тоже появилось соответствующее выражение, что убедило моих родных, глубоко религиозных людей, что я страдаю от какого-то умственного расстройства, ибо ни один вестернизированный иранец в здравом уме, и уж точно не тот, который прожил всю свою жизнь за границей, мог бы заинтересоваться траурным действом в память о кончине Имама Хусейна с самобичеванием. И в Тегеране меня тоже встретили ошеломлённым молчанием, причём уже более светские иранцы, когда я случайно сказал, что собираюсь присутствовать на церемониях Тасуа и Ашура; молчанием, говорившим об их неспособности постичь причину. Но в итоге мне объяснили, после того уже, как я сделал попытку испытать на себе цепи, что я не смогу на самом деле нигде выступить с ними, так как эти церемонии были тщательно отрепетированы, не то что различные парады на Пятой Авеню в Нью-Йорке, и стихийной публике не дозволялось участвовать в них по ту сторону процессии с символическим побиванием себя цепями.

Парад в мечети продолжился. Различные группы мужчин, подчас даже маленьких мальчиков, промаршировали мимо меня. В каждой группе вначале шёл знаменосец, и группа шагала и бичевала себя под различное пение и бой барабанов. Официозные полицейские, выступающие в качестве дорожных патрулей, производили движения руками и кистями, и всецело наслаждались собой, хотя казалось, что их указания то слушались, то не подчинялись. Каждый квартал в Йазде, и по-видимому, многие кварталы за чертой города, в окрестных посёлках, имели собственные хейат, или делегации, которые, казалось, соревновались между собой, в бичевании и пении. Прибыли афганцы, поначалу это были беженцы, спасавшиеся от Советского Союза, а потом уже от Талибана, и которые так и не вернулись домой, в отличие от иракцев, предположительно, из иракской части города, около главной площади, где они держали оптовые лавки, торгующие сигаретами, и где, к моему большому удовольствию, я смогу купить иранские. Правительство выдавало субсидии на их распределение – за полцены от тех сигарет, которые продавались повсюду в Тегеране, примерно за тридцать пять центов за пачку. То и дело парад останавливался, и его участники били себя в грудь обеими руками. Руки их высоко взмывали, а потом опускались, перекрещивались в воздухе и тяжело ниспадали по ту или другую сторону груди, под ритм, создаваемый певцом, которому мужчины вторили хором. Каждый в мечети вовремя побивал себя, или, как в моём случае, надавливал на грудь в районе сердца. Каждый, за исключением нескольких мужчин, которые, как я заметил, отвечали на звонки своих мобильных, хотя одному из них удалось побивать себя одновременно с этим. «Эй, что ты делаешь, Мамад? – представил я себе их беседу. – О, ничего особенного всего-лишь колочу себя в грудь».

Женщины на балконе наблюдали, некоторые даже высунулись для лучшего обзора, и иногда я чувствовал, что мужчины, и в особенности, молодые парни, стараются ради них среди прочего. Если они могли (и если это всё ещё было законно), некоторые из тех мужчин употребили бы гамме, или острые кинжалы, чтобы порезать себе лбы и маршировать со струящейся у них по лицам кровью. Когда-то это была обычная практика, но ныне было запрещено шиитскими айатоллами 1. В канун Тасуа, сидя в такси, направлявшегося из Арадакана в Йазд, я слушал, как диктор неоднократно советовал слушателям (принеся сначала им свои соболезнования из-за кончины Имама Хусейна), не применять гамме зани, «нанесение себе ран острым кинжалом», что было не только незаконным актом, но и антиисламским, согласно фетвам Великих Айатолл, таких как Фазель Ленкорани, Ширази, Систани (из Ирака), и собственно, Верховного Лидера, Хаменеи. Причина того, как он объяснил, процитировав слова мулл, заключалась в том, что в исламе харам, то есть запрещено наносить тяжкие телесные повреждения себе самому – это представляло смертельную опасность, и ещё, как в данном случае, грозило потенциально смертельным заражением. Он упустил из виду, и не упомянул ещё одну причину, сказанную айтоллами, с которой все они были согласны, и под которой была сильная шиитская база – что каждый такой акт может быть неправильно истолкован, понят, или просто к нему отнесутся негативно в нешиитском мире, и потому этого нужно избегать для защиты веры от тех, кто может увидеть это в плохом свете, и, что ещё хуже, опорочить это. На мужчин, резавших себе лбы и оставлявших огромные раны, как можно предположить, неверующие посмотрели бы крайне отрицательно. Эта практика продолжается за закрытыми дверями, хотя (вот почему радио чувствует необходимость затронуть данную тему) в переулках можно увидеть небольшие кучки мужчин, которые просто не могут представить себе, как это им достаточно будут просто побивать себя, даже сняв рубашки, пока не порвётся кожа, и страдая как от настоящего горя? Настоящие мужчины не просто занимаются самобичеванием, они режут себя.

В Иране существует один старинный анекдот о Мухарраме, священном месяце, который рассказывают даже набожные люди, которые оплакивают смерть Имама с неподдельными эмоциями. Один иностранец прибыл в Иран во время Мухаррама и стал свидетелем многочисленных траурных церемоний с криками, плачем, побиванием себя цепями, и конечно, с чёрными флагами, украшающим почти что каждое здание. «Что здесь происходит?» – спросил он у иранца. «Мы оплакиваем смерть Хусейна», – последовал ответ того. «Ой, – сказал иностранец, – мне так жаль. Когда же он скончался?» «Четырнадцать веков назад», – ответил ему иранец. «Эй, парень, – сказал иностранец, – видимо, новости доходят сюда очень медленно».

В канун Ашуры, что просто-напросто означает «десять» на арабском – именно в этот самый день и скончался Имам Хусейн – на иранском телевидении идёт нескончаемый показ религиозных программ. Помимо показа повсеместно проводимой церемонии Тасуа, и трансляций различных рузе, общественных собраний скорби, одной ночью 2007 года (как и каждый год) репортёры с различных каналов прочёсывают улицы Тегерана и других городов, проводя многочисленные интервью с жителями на тему их любви к Хусейну. «Почему ты плачешь?» – спросил репортёр одну маленькую девочку лет пяти. «Из-за Имама Хусейна», – ответила она. «Ты любишь Имама Хусейна, почему?» – спросил он. Девочка ни на миг не колебалась. «Потому что он умер от жажды!» – воскликнула она, как будто разговаривала с каким-нибудь недоумком. (По легенде Йазид, враг Имама Хусейна, отрезал каравану того путь к воде около местечка Кербела в битве за обладание властью над халифатом, и мужчины смело сражались, страдая при этом от жажды, но так и не смогли утолить её). Ещё на улицах Тегерана спросили одного пожилого мужчину, что он думает об Имаме Хусейне. «Мы четырнадцать столетий оплакиваем Хусейна, – ответил он. – Мой полуторагодовалый внук бьёт себя в грудь. Почему? Потому что кровь Хусейна закипает во всех из нас». И правда, личность иранца очень сильно связана с историей об Имаме Хусейне, о его мученической гибели за справедливость, и за понимание того, что есть правильно (и справедливо), а что – неправильно (и несправедливо). «Йеки буд, йеки набуд» – «Кто-то был, кого-то не было». За исключением, может быть, Имама Хусейна.

Многие противоречия (или то, что мы считаем противоречиями) Ирана исчерпывают себя во время священного месяца Мухаррама. Народ в трауре, да, но иранская склонность оборачивать любое событие в торжество также проявляет себя. Старинный ритуал и пышное зрелище, поносимое ортодоксальными суннитами как язычество и идолопоклонство, противопоставлено современному фону и стремлению к технологиям. За общественным выражением горя и страданий, кажущихся искренними, быстро следует торжество в частной обстановке, которая существует по ту сторону персидских стен. Недели тщательного репетирования массовых самобичеваний завершаются кульминационным моментом экстаза, и даже подчас эротики, показывающей мужественность. Смех следует за слезами, после печали приходит радость. И люди, которых часто описывают как наиболее прозападных на всём мусульманском Ближнем Востоке, продолжают жить своей жизнью, так сильно затронутой Западом, ходить в кафе и рестораны, водить детей в парки развлечений, смотреть кино и слушать музыку, лазить в интернет, в то время, как их повсюду окружает торжественная обстановка. Чёрные флаги, развешенные на многих домах и конторах, даже принадлежащих светским людям, не предназначены только лишь для показухи: дома у них телевизор может реветь какой-нибудь европейской программой (даже опечаленные иранцы, кажется, хотят иметь свой собственный канал MTV); в офисах может быть весёлое празднование успешной бизнес сделки, но некоторая мрачность часто прокалывает как шину радостное настроение, почти как напоминание о том, что без скорби нельзя никак измерить счастье.

Во время Мохаррама я стал свидетелем ещё одного противоречия в исламской иранской жизни, не только напрямую относящегося к месяцу траура, а такого, какое я вряд ли увидел бы в любое другое время. Для кого-то этот месяц казался самым благоприятным, чтобы пожертвовать свою донорскую кровь, и один мой друг повёл меня в государственный донорский центр в Тегеране, где оба мы с нетерпением ждали, когда же можно будет перелить кровь, скорее ради одного своего товарища, чем из церемониальных целей. Мы получили талоны с номерами своей очереди из автомата, а также одна учтивая женщина за столом дала нам небольшие бланки для заполнения, и мы сели на пластиковые стулья вместе с целой дюжиной или около того, кто ждал своей очереди. В течение нескольких секунд подошла наша очередь, и мы отправились в раздельные комнаты, на которых высветился электронный сигнал. Я закрыл за собой плотную деревянную дверь и сел напротив женщины за столом. Она была молодой, одетой в хиджаб по всем правилам. Она взяла у меня бланк и начала делать отметки. Спросила мою национальную идентификационную карту (которая, в отличие от моего загранпаспорта, не даёт ни намёка на то, где я проживаю) и проверила личные данные с теми, что я написал в бланке. Наконец она подняла на меня глаза и посмотрела прямо в мои, задержав на миг ручку в воздухе. «А когда у вас был секс в последний раз?»

«Что, простите?» – ответил я, покрывшись румянцем.

«Когда у вас были в последний раз интимные отношения?»

Я записал в бланке, что не женат, и поскольку секс вне брака технически является незаконным, правительственная чиновница спросила меня затем, чтобы я либо стал осуждать себя, либо солгал.

«О. Я не уверен. Может быть, месяц назад или два».

«Простите, – ответила она, пялясь на меня какой-то миг, и выражение её лица изменилось. – Вы не можете сдавать сегодня кровь».

«Правда?» – спросил я, удивлённый этим. Я знал, что вся пожертвованная донорами кровь проверяется на наличие вируса СПИДа, и потому такая предосторожность казалась беспричинной, особенно потому, что я легко мог солгать.

«Если у вас был секс в прошлом году, и вы не женаты, вы не можете сдавать кровь. – Она напечатала что-то на клавиатуре своего компьютера, предположительно, пометив меня как кандидата на отсев во всех донорских центрах в следующие двенадцать месяцев на тот случай, если я вернусь или солгу. – В любом случае, спасибо», – вежливо сказала она, снова смотря мне прямо в глаза. Я не мог распознать никакого осуждения в её глазах, независимо от того, думала ли она, что я сексуальный маньяк, или удивлялась, с кем же я вступил в брак, что мне удалось заниматься незаконным сексом.

«Благодарю», – также сказал я, поднимаясь и чувствуя некоторое смущение.

«Удачного вам дня», – ответила она, нажимая на кнопку на столе, подавшую сигнал для следующего донора, и вернулась к своему компьютеру. Я вышел в коридор посмотреть, где мой друг, который сидел на стуле в зале ожидания.

«Ты уже сдал кровь? – спросил я.

«Нет, – ответил он. – Меня забраковали. А тебя?»

«Меня тоже, из-за того, что у меня был секс менее года назад. Скажу тебе, это очень смущает».

«Согласен. Мне бы следовало солгать, но девушка застала меня врасплох».

Мы покинули здание, опустив голову, как будто бы другие смотрели на нас, особенно женщины, и считали нас сексуальными извращенцами, поспешно запрыгнули в машину, и покатили домой. «Это была Исламская Республика со всеми её славными противоречиями», – подумал я, пока мы молча пробирались сквозь густой поток машин. Республика, которая открыто признаёт риск СПИДа (и даже раздаёт бесплатные презервативы), но в то же время поддерживает вымысел о половом целомудрии в исламе, что предписывает женатому мужчине заниматься сексом только с женой (и наоборот), а неженатым – только с собой, а незамужним дамам вообще не следует знать, что такое секс. И тогда, позаимствовав у Рональда Рейгана понятие холодной войны, Исламская Республика будет доверять, а также проверять (на словах, а затем и научными методами). Помимо фактора, который, без сомнения, окажется непреднамеренно возбуждающим, – то есть когда тебя спросит молоденькая красивая девушка, если она будет мусульманкой, и к тому же не замужем (я не видел на её пальце кольца), сама не имеющая опыта в сексе, о твоей интимной жизни, задача спрашивать о сексе выглядит как имеющая единственную цель, как во что бы то ни стало предоставить испытуемому возможность гадать – следует ли ему или ей быть правдивым/ой или нет (ибо большинство иранских мужчин едва ли признаёт это, даже если это и правда, и особенно молоденькой девушке, что у них в течение года не было никаких перспектив в этом плане, тогда как иранские незамужние женщины признают на людях, что они стали жертвой везения тех самых мужчин). Но на самом деле это выражает в краткой форме настоящий персидский прагматический подход к жизни при исламских ограничениях: все мужчины могут быть мусульманами, но все мусульмане-мужчины – это прежде всего мужчины. А женщины, в конце концов, могут всего-навсего попасть под их чары.

Лишённый возможности пролить свою кровь, пожертвовать собой в то время, когда размышляешь о пожертвовании, в седьмой день Мохаррама, когда армии Имама Хусейна впервые отказали в доступе к воде все эти столетия назад, я присутствовал на рузе, в доме, находящемся в северном Тегеране. Кровь Имама Хусейна кипит даже в венах толпы, одетой от Армани, и хозяину дома, молодому бизнесмену, одетому в прекрасный костюм, живущему в фешенебельном районе, Шахраке Гарб, в многомиллионном доме, тоже так кажется. «Мерседес» и BMW, припаркованные во дворе, очевидно, должны были отличать более чем обычный северный Тегеран от развлекательной обстановки в самом доме: вечеринок с ликёром, танцами, смешением полов, но нет, это Мохаррам, в конце концов. Конторы и дома во всём Тегеране, даже в самых богатых и светских кварталах были затянуты чёрными флагами и приветствиями Имаму Хусейну. А на северном шоссе красный неоновый знак наверху незаконченной дороги с разрешённой высокой скоростью – Хеммат Экспрессвей, который можно увидеть за много миль, провозглашающий любовь иранцев к Имаму простыми словами: «Йа Хусейн», – выражением, которое также было набрано огромными буквами в виде скошенной травы на ещё одном шоссе, соединяющим северный и южный Тегеран.

Дом, который казался огромным гаражом на десять машин, а на деле бывший всего-навсего крытым входом из внутреннего двора в основное здание, был весь покрыт дорогими персидскими коврами, и я сел с краю одной стены лицом к лицу с муллой, который беседовал с несколькими людьми, прислонившихся к противоположной стене. Рузе – традиция, которую я помню с детства, когда во время наших старинных визитов к моему деду моя мать посещала почти каждую неделю женские собрания-рузе, проводившиеся моей бабушкой для её подруг и членов семьи. Рузе – своего рода страстная игра-монолог, история о мученичестве Имама Хусейна (или других святых), исполняемая муллой-опытным актёром в данной сфере, который ловко манипулирует аудиторией, кидая её в слёзы, всего-навсего рассказывая о несправедливости.

Я помню тот шок, который испытал, впервые увидев мать, выходящую из гостиной в доме моего деда, которая истерически рыдала, и своё изумление: я-то подумал, что кто-то умер или случилось какое-то ужасное бедствие. «Нет, нет, – сказала моя мать и уверила меня, – это всего лишь рузе, и мне уже намного лучше сейчас». Мне было, вероятно, пять или шесть лет, и я был совсем недавно в Сан-Франциско, где жила с 1960-х годов горстка шиитов, которые не организовывали рузе. Я начинал понимать, хотя мне и не позволяли самому видеть это зрелищное действо, но я прятался за закрытой дверью во многих случаях, слушал в трепете речи муллы и захватывающий плач женщин, служивший определённой цели, помимо религии и веры для тех, кто только что вышел после окончания рузе, после тяжёлого раунда людских криков и причитаний, и казалось, чувствовал изрядный аппетит (и все пирожные и печенье исчезали ещё до того, как мы, дети, получали шанс стянуть одну-две штучки), и мать покидала дом своего деда в приподнятом настроении, обычно с сияющей улыбкой на лице, обрамлённым чадрой в цветочек. Моя собственная мать, вытирая слёзы, всегда казалась какой-то успокоившейся. Мученичество Имама Хусейна было высшим примером несправедливости: чья-то мученическая смерть (а каждый иранец – мученик) была лишь бледным сравнением с ним.

Но мужчина в галстуке, вероятно, не мог себе этого представить. Он наклонился ко мне и зашептал мне на ухо: «Если бы вы попытались отсечь мечом с размаху стебли цветов, вы упали бы в изнеможении на землю ещё до того, как срезали бы сотню». Я добавил, пытаясь изобразить улыбку на губах. «Тысяча девятьсот пятьдесят человек, и правда!» – фыркнул он мне на ухо. Остальные гости посмотрели на Хадж-ага в страхе. История продолжалась: фантастические рассказы об абсолютной доброте Имама Хусейна, абсолютной справедливости его, и такой же абсолютной жестокости и злобности его врагов, врагов ислама. Тон муллы изменился, когда он заговорил о страданиях Имама Хусейна и его воинов. «Они мучались от жажды, мой бедный Имам Хусейн хотел пить!» – воскликнул он. Его тело начало сотрясаться, а потом слёзы потекли у него из глаз. Он продолжал рассказ, и попеременно то всхлипывал, то сотрясался от горя, а голова его качалась из стороны в сторону, голос напрягался, чтобы рассказать всему миру о той несправедливости.

Один человек сидел напротив меня, сложив ноги под собой, и его огромный живот покрывал колени. Он обхватил голову руками. Плечи его почти незаметно вздымались, но вслед за муллой, что покачивался от горя, он завопил как ребёнок. Вытер несколько раз своё покрытое щетиной, блестевшее от слёз лицо толстыми пальцами, на которых были массивные серебряные перстни с агатом – символом истинно верующего человека. Другие люди – молодые, старые, дородные и худые – также рыдали, достаточно громко, чтобы заглушить мои собственные рыдания, и плач, доносившийся из женского сектора. Настоящие мужчины-шииты рыдают. Джентельмен в галстуке, что сидел рядом со мной, не лил слёз, но зато (как и я) он побил себя по груди одной рукой, когда рассказ Хадж-ага закончился, и группа мужчин, сидевших напротив него, встала и начала фазу самобичевания. Хадж-ага, утомлённый своим силовым турниром, отложил в сторону микрофон, сделав жест одному юноше, который тут же запустил нале, – религиозное песнопение, для которого, безусловно, требуется физическое присутствие аудитории и её участие, а звук хлопков от битья себя в грудь создавал ударный ритм.

На исполнителей нале больший спрос, чем на мулл-чтецов рузе, и самые лучшие из них – это обычно небольшая горстка юношей с ошеломляющими голосами, которые могли бы стать поп-звёздами, выбери они себе иную карьеру в музыке, или если, скажем так, их любовь к Имамам была менее выраженной. Тогда кассовый сбор целой команды за всего одно короткое представление мог бы дойти до десяти тысяч долларов, а уж их компакт-диски разошлись бы миллионным тиражом. Мой старинный друг и коллега Хосров, который сидел в нескольких ярдах от меня, также давил себя в грудь, делая это почти что бессознательно, выделяясь, насколько это было возможно, насколько позволяли ему это его княжеское поведение и манеры, как и его наследственность – он был потомком династии Каджаров. Глядя прямо перед собой, с правой рукой, твёрдо покоящейся на груди, – шевелилось только запястье, – он надавливал на сердце ладонью в момент битья барабана. Кровь Хусейна иногда кипит и в венах самых что ни на есть светских иранцев. Получивший западное образование Хосров, чьи музыкальные вкусы склонялись к Элле Фитцджеральд и Билли больше, чем к Сибсорхи и Хелали (известные певцы нале), происходил из семьи, которая, как почти и все иранцы, питала религиозные верования столетиями. Его отец, как он мне однажды рассказал, который получил образование в Европе до начала второй мировой войны, – в то время, когда немногие иранцы даже могли мечтать о путешествии за границу, – вернулся оттуда с первой своей женой – бельгийкой. Бабушка Хосрова, принявшая слишком уж всерьёз такое понятие в исламе, как наджес, или «нечистое», буквально стирала посуду и утварь, используемую бельгийскими христианами, во дворе дома, протирая илом, перед тем как помыть вместе с остальной посудой, которой пользовались шииты в семье. Этот брак недолго длился.

Ритуал самобичевания окончился неистовством. Темп подхватили все, голос певца достиг эмоциональной вершины, мужчины стояли и били себя со всей силой обеими руками, и внешне пребывали в экстазе, а остальные, включая меня, были охвачены чуть ли не трансом. Самый основной (а может быть, самый-самый основной) человеческий инстинкт выдвинулся вперёд: племенной инстинкт, чувство единства со своим видом, чувство гордости и силы в небольшой мужской общине, пусть и с чужаками, но одной крови. Мы были общиной иранцев, это был наш культ, винтик для всего остального мира, особенно, арабского мира, если им не нравится. Идолопоклонство, – сказали бы сунниты, которые не могут придерживаться шиитского наваждения одним единственным человеком, чей портрет украшает многие шиитские дома и офисы, вопреки, по их словам, истинной исламской вере. Нет, это не поклонение ни идолам, ни даже Богу. Это была дань памяти, через всю историю мужской битвы, через несправедливость в мире, с которой мы сталкиваемся каждый день, и немного мученичества, которое чуть-чуть присутствует и в нас. Это было прекрасное чувство, почти что оргазм, как сказал бы кто-то. Сигарета была выкурена после, уже на улице, пока я смотрел на служанку, которая устремилась в комнату с огромными горшками ароматного риса, от которого шёл пар, и огромными блюдами кебаба из барашка, от чего мне стало ещё лучше. Самобичевание и пробудившиеся племенные инстинкты могут вызвать настоящий плотоядный аппетит.

Два вечера спустя я смотрел на подобное мужское рузе по телевизору. Канал №2 передаёт событие целиком, и правильно делает. То было традиционное рузе в месяц Мохаррам, на котором присутствовал Верховный Лидер, и фактически весь состав иранской политической элиты. Айатолла Хаменеи сидел на стуле. Ахмадинеджад сидел на полу, по его правую руку, а Рафсанджани – по левую руку, тоже на полу. Камера вертелась вокруг, обозревая панораму, показывая иранское руководство, пребывающее в глубокой печали. Рузехун, чтец рузе, – молодой мулла в очках, который рассказывал историю об Имаме Хусейне, стоял. Эта история рассказывалась уже в тысячный раз, в микрофон, и капли пота выступили на его лбу. По мере развития событий рассказа, когда положение Имама Хусейна стала очевидны, мужчины закрыли обеими руками головы: все, кроме Хаменеи, который как раз выздоравливал после серьёзного приступа гриппа, и выглядел нездоровым, и Рафсанджани, у которого как всегда на лице был страдальческий вид. Может быть, Рафсанджани чувствовал, что ему тоже следует, как вечному серому кардиналу в иранской политической сфере, иметь собственный стул. Президент Ахмадинеджад в своей фирменной бежевой куртке Windbreaker вскоре начал плакать. Слёзы, искренние слёзы, оставляли вокруг его глаз полосы, и он вытирал их, не смущаясь. Мулла расплакался сам, прилагая усилия, чтобы закончить скорбную историю, и пока он описывал гибель Абольфазля (брата и защитника Имама Хусейна, которому отрубили руки перед тем, как убить при Кербеле), Айатолла Хаменеи сжал свои виски, прикрыв пальцами глаза, и пролил одну-две слезы. Рафсанджани, всегда бывший прагматиком, даже в вопросах веры, оставался с каменным лицом, пока сосредоточенно слушал историю, которую слышал уже тысячу раз, а может быть, даже цитировал сам.

На следующую ночь Ашуры государственное телевидение передавало фактически такое же рузе, и Айатолла Хаменеи сидел на единственном стуле, но только теперь Голам Али Хаддад Адель, спикер парламента, сидел на полу справа от него, а Ахмадинеджад – слева. Рафсанджани тоже присутствовал, но уже не находился рядом с Верховным Лидером. Если бы старые знатоки кремлёвской жизни отвели место в своих исследованиях изучению жизни мулл, и видели бы это зрелище, то наверняка бы делали пометки в бешеном темпе. Оба – и Хаддад Адель, и Ахмадинеджад – покорно били себя в грудь в соответствующие моменты, и я не мог не удивляться, почему же изображение плачущего и побивающего себя в грудь лидера шиитского Ирана не могут увидеть неиранцы, как красноречиво выразились айатоллы, и почему они видят всё только в негативном свете.

В тот же день чуть раньше я ездил в Тафт, посёлок в провинции Йазд, чтобы понаблюдать за той церемонией Ашуры, которая считалась самой зрелищной в Иране. Один из охранников пятничного имама, бывший страж Революции и ветеран ирано-иракской войны, подвёз меня в своём старом Пежо, и сначала мы поехали в дом Садуги, чтобы взять его и членов его семьи, до того как отправиться в тридцатиминутный путь до холмов, которые виднелись вдали. Когда я сел в машину и прошёл через несколько кругов таарофа: «Прошу прощения за то, что причиняю вам беспокойство, я мог бы взять такси», и «Нет, я весь к вашим услугам, это же мой долг», охранник, который знал, что я гость из дальних краёв, спросил меня, считаю ли я, что США могут напасть на Иран. «Ну, – сказал я, – это не хорошо как-то выглядит. Но полагаю, что вполне возможно».

«Нет, – яростно возразил он. – Американцы же не такие идиоты, чтобы вторгнуться в страну, где десятилетние мальчики могут привязать ремнём гранаты к своему телу и броситься под танки». Он имел в виду восьмилетнюю ирано-иракскую войну, ибо как ветеран он знал, о чём говорит. Во время той войны десятки тысяч юных добровольцев, Басиджей, некоторым из которых не было и десяти лет, совершили именно такие действия и много других самоубийств с крайней отвагой, таких, как поход на врага целых человеческих волн, знающих, что их сметут тяжёлые пулемёты, или расчистка минных полей старомодным способом – они просто бежали на них. Пластмассовые ключи, что давали солдатам, – ключи от рая, были привязаны к их шеям, – им сообщили о том, что они станут мучениками. Перед самой битвой им читали истории Ашуры, битвы при Кербеле и о высшей славе мученичества. В некоторых случаях актёр (обычно более зрелый по возрасту солдат) взбирался на белую лошадь и скакал галопом сквозь ряды, показывая юным солдатом изображение Имама Хусейна на его знаменитом белом коне – героя, который поведёт их на роковое сражение перед тем, как они встретятся со своим Господом. Свидетели говорили, что иногда иракские солдаты видели юношей, идущих прямо на них в своём безумии, вдохновлённом Имамом Хусейном, и готовы были покинуть свои позиции и спасаться бегом, и не обязательно из-за страха, а скорее из-за шока или изумления. «Если хотите понять Иран, вы сначала должны стать шиитом».

Именно в Тафте можно увидеть то, что называется полноправным шиизмом. Когда я приехал на машине пятничного имама, мне достаточно повезло, так как мы подъехали прямиком к старой площади, и ещё больше повезло, когда в сопровождении Садуги, его сына и Стража Революции, прошёл по узенькому старинному коридору, заполненному потными телами. В Иране проделываешь себе путь через толпу легко, сильно пихаясь – и я пытался удержать равновесие, пока мы выжимали себя из потока мальчиков и мужчин, которые в знак уважения пытались уйти с пути пятничного имама, но потом уже не проявляли подобного уважения к остальной команде. На площади нас приветствовали тысячи и тысячи людей, плотно прижатых друг к другу – все в чёрном, пришедших посмотреть, как мы будем пробираться к углу, где была расположена дверь в дом, и где был установлен микрофон на импровизированном аналое. В верхней части крепостной стены, которая окружала площадь с трёх сторон, собрались женщины и девочки – все в чёрных чадрах – чтобы увидеть его с безопасной высоты – тридцать футов. На стенах, прямо под ними, были развешаны фотографии всех мучеников-жителей города: молодых мужчин и юношей, которые погибли во время ирано-иракской войны 1980-х годов, чьи матери и сёстры, без сомнения, оплакивали их и скорбели по ним до сих пор, стоя над их портретами.

В центре площади была установлена огромная деревянная двухэтажная конструкция, известная как нагль, покрытая чёрной тканью, на которой были отпечатаны айаты из Корана и изображения усыпальниц Кербелы. Нагль, обозначающая табут Имама Хусейна, или «гроб», потому как ему было отказано в настоящей смерти, – своеобразие провинции Йазд, и может различаться по размеру – от нескольких футов высоты и ширины – до трёхэтажного здания. Мусульмане используют гробы-носилки только для того, чтобы донести покойного до места его упокоения, и предполагается, что это будет сделано в течение двадцати четырёх часов после смерти, и зарывают труп в землю, обернув его белым фабричным муслином. Труп Имама Хусейна без головы был, как известно, оставлен в пустыне, где находился три или четыре дня – ещё одна причина глубокой скорби шиитов сегодня, некоторые из которых несут сколько можно дальше тяжёлый нагль, дабы выразить свою печаль через ещё большую боль, правда, теперь уже на плечах, ибо их руки, грудь и спина испытали на себе удары.

Пятничный имам сказал несколько слов о значении Ашуры, а затем певец нале, более пожилой мужчина, очевидно, местный житель, спел известную песню-историю о битве при Кербеле. Вся толпа энергично и воодушевлённо побивала себя в грудь как по команде, руки высоко вздымались в воздух, пересекались и тяжело опускались в идеальном унисоне. Со своего довольно выигрышного места это выглядело как море чёрного: чёрных одежд, чёрных волос, и чёрных бород в центре чего-то вроде шиитской версии представления по синхронному плаванию. Страстное представление началось в дальнем конце площади, слишком далеко от меня, чтобы можно было точно рассмотреть, что же там происходило, но я смог увидеть одного актёра на белой лошади, на котором был надет металлический шлем, кружившего вокруг палатки, и внезапно, как только человек с микрофоном произнёс долгое «Алллллллллллаху Акбааааааааааар!» прекратилось самобичевание в грудь, и мужчины, где-то сотни три-четыре, подняли огромный, слоноподобный нагль на свои плечи и побежали вокруг площади к восторгу зрителей и подбодряющему их эху женщин, бросавших со стен им на голову белоснежные розы с длинными стеблями в тот момент, когда те пробегали внизу. Один старик, одетый в лохмотья, с зелёным шарфом – цветом ислама, – завязанным вокруг шеи, стоял на платформе нагль и махал руками, обращаясь к мужчинам, которые несли его на своих плечах, пока певец продолжал мусульманскую молитву: «Ашхаду анна...» Бесконечным казался этот дождь из белых роз, сыпавшихся без разбора в толпу мужчин, несущих нагль, и на тех, кто просто шёл, пытаясь подойти как можно ближе к ним. И когда они, наконец, остановились и поставили символический гроб на землю, охранники Садуги в спешном порядке протолкнули нас через всю площадь, отталкивая мужчин и давая дорогу пятничному имаму, но оставляя всех остальных в нашей компании на произвол судьбы, самим заботиться о себе и прокладывать путь вслед за ним. Я подумал, что могу очутиться в ловушке и даже быть раздавленным, но пробирался сквозь толпу, как и остальные, пихаясь и толкаясь, насколько мог, и никаких там «простите» или «извините». Я заметил, что один из стражей Революции не спускает с меня глаз, очевидно, готовый прийти мне на помощь, если у меня не хватит иранских способностей пройти через толпу.

Я вздохнул спокойно, уже когда оказался за пределами площади, рядом с машинами, стоявшими наготове, чтобы вести нас домой. Группа мужчин со спёкшейся на волосах и висках тёмной грязью и брызгами на чёрных рубашках, быстро расходились. «Хак бар сарам!» – таково было их послание – «земля мне на голову!» – уникальное персидское выражение удивлённого неодобрения, или, если словом хак подразумевают грязь на чью-либо голову, – пожелание смерти кому-то. Грязь, земля, пыль – всё это хак (откуда и происходит цвет хаки) на голову любого мусульманина означает, что он или она умер/ла и похоронен/а, и те мужчины, а также и другие, которых я видел в течение всей недели с точно такими же пятнами грязи, провозглашали, что они умрут за Имама Хусейна, и желали скорее смерти себе, чем поставить себя в затруднение скорбью по Хусейну. Они имели в виду именно это. Ну, может и не совсем, ведь Аллах редко даёт то, что хочешь.

Я поехал назад в Йазд в машине госпожи Садуги. Она не смогла увидеть это пышное зрелище, как сама рассказала мне, потому что находилась слишком далеко в толпе женщин в их секторе, чтобы подобраться к краю. Без сопровождения стражей Революции или даже кого-то, кто мог бы помочь ей, Мариам Хатами, жена пятничного имама Йазда и сестра бывшего президента, была ещё одной, покрытой чадрой неизвестной женщиной в толпе. Исламская чувствительность, уж точно в таком случае, как этот, странным образом показывает отсутствие беспокойства за безопасность и благополучие жён духовных лиц. Я стал свидетелем точно такой же ситуации в Нью-Йорке, когда жена президента Ахмадинеджада, сопровождавшая его в поездке на саммит ООН в 2006 году, бродила по залам Генеральной Ассамблеи в чёрной чадре без иранских охранников поблизости (но с одной-единственной женщиной – американским агентом). Я сказал «странным образом» потому, что Пророк Мухаммад женился на Хадидже, своей руководительнице, которая стала первой женщиной, обратившейся в ислам, и родословная Мухаммада передавалась единственно через его дочь, Фатиму, жену Али, первого Имама шиитов – единственная причина, почему они были сектой. Но Мариам Хатами казалась невозмутимой из-за невнимания к ней охранников её мужа, которые приставлены государством к каждому пятничному имаму, и в своих предыдущих и последующих беседах с ней за чаем, кальяном и с тарелками фруктов я обнаружил, что её исламские взгляды сформированы изучением великих исламских философов и мыслителей, а не слепым послушанием теократии. Дочь айатоллы, сестра президента-клирика, невестка консервативного айатоллы-мученика и жена пятничного имама, она, без сомнения, производила достаточное впечатление. Госпожа Садуги непринуждённо рассуждает не только на темы исламской философии, но и греческой, римской и западной философии и мысли, с ещё большей готовностью, чем я, и у себя дома, по крайней мере, ни для кого не играет вторую скрипку.

В одной своей частной беседе о суфизме и философии, зная, что я пишу в данный момент книгу, она отважилась сказать, что, может быть, моя тема прозаическая. «Вам следует написать книгу о своём деде, – увещевала она меня. – Он был великим мыслителем, и немало людей были знакомы с его работами или с ним лично».

«Вы правы», – сказал я со скромной и смущённой улыбкой, которая означала настоящий таароф.

«И в самом деле, – настаивала она, – особенно молодёжи нужно знать о нём».

«Не думаю, что обладаю достаточными способностями для этого, – заметил я. – Я никоим образом не эксперт по философии озарения, если я вообще хоть немного понимаю это»2.

«Вам необходимо провести небольшое исследование, – ответила она. – Если вы хотите совершить что-то доброе, напишите книгу об Ага Ассаре и его работах, переведённых на английский». Её муж слушал её, но не осмелился высказать своё мнение.

«Чашм» – ответил я. – «На моих глазах» – это ещё одно персидское выражение из таарофа, вежливый способ сказать «Ладно». Она взглянула на меня, прекрасно зная, что я имел в виду также, что согласен с ней, но никак не могу обещать что-нибудь сделать на самом деле.

«И правда», – мягко сказала она и широко улыбнулась.

Пятничные молитвы на Тасуа и Ашуру приобретают дополнительное значение – более чем обычное скопление толп народа, появляющихся у мечети (хотя для мусульман ходить в мечеть, даже в канун субботы никогда не было абсолютной обязанностью). В 2007 году пятничные молитвы также совпали с десятидневным празднованием годовщины Исламской Революции 1979 года, в честь тех десяти дней после прибытия Имама Хомейни в Тегеран и славной победы поднятого им восстания против шаха, что придало молитвам ещё больше веса и многозначительности. В Йазде собрание в пятницу проводится в мечети Муллы Эсмаили, построенной Эсмаилом Агди, знаменитым йаздским учёным и муллой конца восемнадцатого – начала девятнадцатого веков. (Мечеть была завершена в 1222 году по хиджре – в 1807 году). Двумя годами раньше я обнаружил, хотя нет никакого способа это проверить, так как у иранцев не было фамилий, не говоря уже о свидетельствах о рождении до правления Реза шаха в 1920-х годах, что я являюсь его потомком, и, что ещё интереснее, что он был евреем: блестящим математиком и учёным, который не только принял ислам, но и стал муллой. Кроме того, в посёлке моего отца, в Ардакане, некоторые по-прежнему считают наш род «еврейским». Во время моего визита на Ашуру в дом к кузине Фатеме, куда иногда заглядывали люди, которых я никогда раньше не встречал, что для маленьких городков нередкое явление, меня представили одной пожилой даме, которая спросила: «Маджд»? Ардакани Маджд»?

«Да, Маджд Ардакани», – ответил я, использовав настоящее имя моего отца (которое значит всего-навсего «Маджд из Ардакана», и Мадждом звали моего прапрадедушку).

«О, – сказала она. – Евреи».

«Я слышал об этом», – сказал я после краткой паузы, немного удивлённый. Я посмотрел на отца Фатеме, девяностолетнего мужа моей покойной тёти, который был также случайно дядей президента Хатами, который довольно победоносным тоном заявил мне во время моей предыдущей поездки в Йазд, что предки его семейства происходили от зороастрийцев (которых мы всегда обсуждали, и которые являлись крупным религиозным меньшинством в провинции); я же происходил от евреев. Он сказал это как-то радостно, так как иранцы, набожные ли они мусульмане или нет, очень гордятся своими арийскими предками и поносят древних арабов, вторгшихся на их землю, принёсших им ислам – тот ислам, который они слепили со своим зороастрийским характером. И даже сейиды, потомки Пророка Мухаммада, получают удовольствие, когда отмечают, что их род относится к персидской принцессе, которая вышла замуж за внука пророка Мухаммада Хусейна, которого они так верно оплакивают каждый год на Мухаррам. «Ваш предок – мулла Эсмаил,– сказал он мне, а затем пустился объяснять, кто такой был Эсмаил. – Только Господь и знает, почему он принял ислам, тем не менее, – добавил он в конце своего рассказа.

«Да, все об этом знают, – сказал он, заметив моё внимание. – Но скажите мне, – продолжал он, – почему же на самом деле вы здесь? Вы приехали, чтобы немного пошпионить?»

«Нет, – сказал я со смехом, – мне нравится здесь».

«Да ну, – сказал он весело, – никому здесь не нравится, особенно если вы из Америки. Что здесь может нравиться?»

«Много чего, – отвечал я, – и конечно, я собираюсь участвовать в церемонии Ашуры».

«Нет. Вы приехали, чтобы написать отчёт, – настаивал он с широкой улыбкой. – Вы его уже написали? Исследовали ли вы уранодобывающее предприятие в Ардакане?»3

«Да. Всё правильно, – сказал я. – Я скоро закончу уже свой отчёт по нему». Он засмеялся, а я улыбнулся. Я знал, что он говорит полушутя, хотя для таких, как он, кто прожил всю свою жизнь в Ардакане и Йазде, но видел также и Европу с Америкой, сама мысль о том, что кто-то с тех континентов посчитает достаточно интересным подобный задний двор, чтобы посетить его более одного раза – место, которое едва ли удостоится даже галочки «стоит посмотреть», если конечно, вообще существует путеводитель Guide Michekin по провинции Йазд, то это будет абсолютной нелепостью.

Мечеть Муллы Эсмаили – это что-то крупное, витиеватое, хотя и не лишённое собственного очарования. Старинные стены окружают постройку, так что даже трудно заметить улицы, проходящие тут же, рядом с базаром. Многочисленная толпа, в которой женщины отделены от мужчин верёвкой, которая прошла вдоль одной из сторон палаточного двора, собралась и ждала уже два часа до начала послеполуденной молитвы, и ещё один раунд церемонии самобичевания и ударов цепями, производимый различными делегациями, промаршировал мимо дорожки, на которой собралась толпа, сдерживаемая полицией и Стражами Революции. Один мужчина с инструментом, больше напоминавшим странный спрей с инсектицидами, прикреплённым к спине, прохаживался вперёд-назад, распылял розовую воду на участников братства и марширующих, один из которых, беззубый человек в одеянии муллы, стоял прямо напротив меня. Он отчаянно нуждался в этом, чтобы отбить запах тела, от которого я отшатнулся, когда он задел меня. Массивный постер на стене доминировал над всеми остальными плакатами, развешанными повсюду: изображение мальчика, лет десяти или около того, одетого в камуфляжную футболку и с фотографией ливанского шейха Хасана Насраллы, показывавшего пальцами вытянутой вверх руки знак победы. Чёрными крупными буквами внизу было написано: «Партия Бога – победоносная». Хизбалла на самом деле означает «Партия Аллаха», хотя это изречение не применимо к названию этой группы, – само название уже стало маркой, и потеряло свой подразумеваемый смысл во всех других языках, кроме арабского. Символ, используемый чаще всего для обозначения Бога в персидском языке – Хода, нежели арабское «Аллах», а слово «партия» произносится без связки, обозначающей притяжательность. Не могло быть ничего яснее того, что это не партия, политическая группировка, или победоносная армия (в войне 2006 года с Израилем), а Бог.

Стоя около верёвки, отделяющей женщин, которые сидели на полу, причём некоторые пытались успокоить детей, от мужчин, прихорашивавшихся перед тем, как начать самобичевание, я вытащил свой фотоаппарат и начал снимать. Когда я целился объективом на женскую половину, одна молодая женщина в чёрном полном хиджабе подошла ко мне. – «Зачем вы фотографируете женщин?» – яростно спросила она. Тут ко мне подпрыгнул сын Садуги, Мохаммад.

«Он писатель, – сказал он. – Всё в порядке».

Женщина приняла скептический вид. – «Но зачем ему фотографировать женщин?»

«А какая разница? – спросил Мохаммад. – Вы, кажется, не возражаете против телебригады вон там?» – он указал в направлении камер гостелевидения, что стояли во дворе. – Он тоже из СМИ».

«Ещё не всё в порядке», – сказал женщина подозрительно, пока удалялась, всё ещё пристально смотря на меня. Она остановилась и прислонилась к стене, держа меня в поле зрения.

«Прошу прощения, – сказал я Мохаммаду. – Надеюсь, я не причинил никаких проблем».

«Не беспокойтесь, – ответил он, качнув головой. – Это же смешно. Фотографируйте, сколько захотите». Я убрал фотоаппарат и направился к выходу. – Думаю, пожалуй пойду отдохну», – сказал я.

«Я тоже пойду», – сказал Мохаммад. Мы покинули палаточный двор через узкий проход, который вёл ко входу в мечеть – маленький дворик, залитый желтоватым светом яростного пустынного солнца, отскакивавшего от старинных грязных соломенных стен двадцати футов высотой, полностью ограждавших её. Мужчины слонялись без дела, кто-то курил, другие же просто прислонились к стенам, ожидая входа в мечеть после начала самой молитвы.

«Прямо там, – сказал Мохаммад, указывая на центр дворика, – мученически погиб мой дед». Айатолла Садуги, отец нынешнего пятничного имама, консервативный союзник Имама Хомейни во время революции, был убит Мохаммадом Резой Эбрахимзаде, смертником из организации Моджахеддине Халк, который подложил бомбу 2 июля 1982 года во время целой серии убийств и терактов, устроенных против только что начавшегося правления Исламской Республики как попытка контрреволюции захватить власть. – Мой отец стоял прямо перед ним, – продолжал он, – и он стал свидетелем всего этого». Мохаммад, родившийся сразу после тех событий, не выказывал скорби, но говорил всё это торжественно.

«Те дни уже давно прошли, – сказал я. – И не думаю, что в наши дни так уж сильна террористическая угроза, не так ли?

«Нет, – сказал Мохаммад, теребя пальцами свою переносную рацию «Моторола» – запретный для иранцев предмет, если они не состоят в вооружённых силах, полиции или правительственной охране. – Полагаю, нет».

Мы ненадолго задержались: Мохаммад отошёл и присел на выступе стены, а я побродил поблизости, думая о том, до чего же слабо тогда, в первые годы после революции, держались у власти клирики.

Моджахеддин были вооружённой партизанской группировкой, союзницей Имама Хомейни в деле свержения шаха. Но их возмущало то, что они отстранены от власти, и они повели ожесточённую кампанию против Исламской Республики, поначалу в пределах Ирана, но в итоге со своей базы, полученной от Саддама Хусейна в Ираке. Какое-то количество высокопоставленных айатолл, и даже второй президент Республики, Мохаммад Али Раджаи, были убиты во время этой кампании, и нынешний Верховный Лидер, айатолла Хаменеи, получил ранение во время взрыва бомбы. Часто операции, не связанные с самоубийством, выполнялись мужчинами, которые мчались, сидя за спиной у мотоциклистов в качестве пассажиров. Самые мощные из таких мотоциклов оказались под запретом в результате, – вот почему в Иране нельзя сегодня купить мотоцикла с двигателем больше 150 лошадиных сил. Но клерикальная система выжила, и сегодня это сложно себе представить – как можно было мыслить иначе, особенно если кому-то просто надоело посещать молитвы в местной мечети по пятницам, тем более во время Мухаррама.

За несколько минут до полудня мы с Мохаммадом вошли в мечеть, где и должна была проводиться молитва, и Мохаммад проводил меня к первому ряду, прямо напротив кафедры, где его отец будет читать проповедь. Зал заполнился мужчинами, встающими на колени и ждущих пятничного имама, делая последние звонки по мобильным телефонам. Мне стало интересно, что же они могут в этот момент обсуждать, и тут мне пришло в голову, что не так уж мало было тех, кто как раз сейчас разговаривает с другими людьми, находящимися в том же зале или даже со своими жёнами, что были на женской половине, ибо по пятницам в стране замирает всякая работа, даже газеты не выходят. Это, однако, напомнило мне о том, чтобы отключить и свой мобильный. Я стал ждать, здороваясь с каждым, кто подходил к Мохаммаду выразить ему своё почтение, пока не показался один из охранников Садуги и не встал прямо передо мной. «Бефармаид возу, Хадж-ага», – сказал он, указывая жестом протянутой руки, держа вторую руку на сердце – традиционный иранский жест выражения почтения. «Возу?» Он указывал в направлении частной зоны, где муллы совершали омовение перед началом молитвы – возу, или омовение кистей рук, рук до предплечий, стоп и лица водой, – и он обратился ко мне как к хаджи, то есть тому, кто совершил хадж, паломничество в Мекку, так как он предположил, что будучи в таком возрасте, я его совершил. Я уже собирался встать, когда Мохаммад крепко взял меня за руку.

«Он собирается фотографировать, – сказал он охраннику. – Он работает». Должно быть, он ощутил моё лёгкое колебание и захотел избавить меня от какого-либо смущения, хоть я и не говорил ему, что не привык молиться. «Он помолится потом», – добавил он, чтобы заверить стража отца в том, что мои исламские верования по-прежнему добросовестны. (Шииты, в отличие от суннитов, могут читать свои рассветные, послеполуденные или вечерние молитвы либо в соответствующее этим молитвам время, либо в любое другое время вплоть до времени следующей обязательной молитвы. Поэтому-то, если подъедешь к любому иранскому городу во время молитвы, перерыва в дорожном движении не будет. В отличие от мусульман-таксистов в Нью-Йорке, многие из которых съезжают с тротуара и заезжают обычно на автозаправку, если в это же время начнётся молитва, таксисты сделают паузу, чтобы помолиться, как только трижды за сутки слышат призыв на молитву по своим радиоприёмникам). Показывая это на примере, я вынул фотоаппарат и встал. «Вы можете идти, куда хотите с фотоаппаратом», – сказал Мохаммад, пока охранник извинялся, отойдя сделать собственное возу. Я вздохнул с некоторым облегчением – раз мне не придётся находиться на одном месте в течение всей молитвы, имитируя жесты соседов справа и слева – садиться, преклонять колени, вставать и бормотать неразборчивые для меня айаты по-арабски из Корана.

Прибыл пятничный имам, Садуги, когда я начал уже гадать, где он. Он был окружён своими телохранителями, а сзади него плелись другие муллы. Он исчез в комнатке рядом с кафедрой, а муллы устроились на полу напротив него, в то время как я стоял около стены с фотоаппаратом в руках. Когда через несколько минут спустя появился Садуги, то вместо трости, с которой он всегда ходит, у него была винтовка, за кончик которой он держался. Он положил её прикладом вниз на каменный пол рядом с собственными ногами, занял место у микрофона и поднял винтовку, слегка оперся на неё и начал свою проповедь.

Пятничные проповеди в Иране, – единственном государстве в мире, помимо Ватикана, – которым руководят клерики, имеют тенденцию быть более политическими, чем религиозными, и в эту пятницу, совпавшую с началом Декады Рассвета («Дахе Фаджр») в Иране, это было ещё более заметно. Садуги пересказывал историю о том, как он вместе с Имамом Хомейни покинул Париж и прилетел в Тегеран на чартерном самолёте Air France 747, и сидел напротив Хомейни, а собравшиеся внимательно слушали. Эту историю я уже слышал; Садуги сам рассказывал её мне с огромным воодушевлением как-то за чаем, и подозреваю, что он рассказал её и в прежние годы таким же, как мы. Характер Имама Хомейни, его неустрашимость и слава революции были изюминкой его выступлений, как и его самоотверженность в деле служения народу. Женщины и дети, по словам Садуги, первоначально были отстранены от полётов, так как считалось, что это очень опасно. Несколько женщин в Neaphle-le-Chateau, городке в предместье Парижа, где жил Имам Хомейни, тем не менее, сильно возражали, и Имам смягчился, предупредив их, однако, что самолёт могут сбить шахские военные над иранским воздушным пространством, хотя шах уже уехал в изгнание. (Neaphle-le-Chateau считался достаточно важным местом для того, чтобы увековечить революцию, и потому его имя носит одна из тегеранских улиц, в квартале, где я проживаю в гостинице. Эта улица связывает два крупных проспекта, где царит оживлённая торговля, но мне приходилось долго ходить по ней, чтобы в итоге отгадать улицу по дорожным и уличным знакам, необъяснимым образом исказивших название городка на персидском языке – «Nofel Loshato». «Мы можем почтить иностранный, грязный городок, – кажется, так говорят власти, – и специально на французском, но будет произносить его по-своему». Когда Имам Хомейни и его окружение наконец сделали круг над тегеранским аэропортом Мехрабад, то, по словам Садуги, им сначала отказали в возможности приземлиться, как только они приблизились, а после того, как самолёт резко накренился, все подумали, что пассажиры могут подвергнуться атаке. Тем не менее, Имам Хомейни был спокоен и неэмоционален. То было доказательство, которое пятничный имам и подразумевал – веры в то, что на всё воля Божья. Садуги также говорил о необходимости единства перед лицом новых угроз, которые нет необходимости называть, но то были прямые и недвусмысленный намёки на США – его винтовка с заряженным магазином. Как мне сказали, это подчёркивало то, что он и другие клирики готовы встать на защиту Исламской Республики от врага.

Он не упоминал ни Ахмадинеджада, ни нынешнее правительство, да ему и не надо было: поскольку он представитель Верховного Лидера, он говорил от имени велайате факих, а не от имени какого-либо избранного правительства, которое будет лишь временным. Это не была пламенная речь, не было гневом или враждебностью, лишь когда он говорил об Имаме Хомейни и о революции, что-то такое промелькнуло, но Садуги ведь не смутьян, и близок к Хатами, своему зятю, в кабинете которого он когда-то был вице-президентом4. Как бы то ни было, раз мы за границей, а тем, кто в Иране, нужно всякий раз напоминать, что самые очаровательные (а Садуги, определённо обладает шармом), самые скромные, и даже самые либеральные клерики-реформисты едины в своей стойкой вере, что революция была чистой и безупречной, что взгляды Имама на политическую систему прозвучали, и что демократия в Иране всегда будет исламской.

Когда Садуги закончил свою проповедь, он передал свою винтовку охраннику и встал, как и все остальные, лицом к Мекке, чтобы руководить молитвой. Я стоял лицом к нему, по ту сторону кафедры, которую он только что покинул, и покорно фотографировал, пока его охранники смотрели на меня, время от времени выражая своё одобрение, когда я наклонялся вперёд, чтобы сделать снимок крупным планом. Когда молитвы закончились, Мохаммад поднялся и сделал знак, чтобы я следовал за ним. Мы вышли через боковую дверь вместе с его отцом и охранниками, оставив позади остальных мулл, и проделали небольшое расстояние до офиса Садуги на машине, – это было всего через несколько дверей после его дома. Офис на невозможно узенькой улочке, сооружённой для лошадей и ослов, со сводчатыми проходами и высокими глинобитными стенами по обеим сторонам, принадлежал его отцу Садуги, и размещался в здании, которому, должно быть, было лет триста. Мы зашли внутрь в квадратную комнату. Стены в ней были покрыты сплошь замысловатым узором из сделанных вручную зеркал в виде цветов, птиц, геометрических исламских форм и каллиграфически вырезанных айатов из Корана. Витражное стекло в сводчатых окнах, дотягивающихся до потолка, впускали в комнату свет, но не позволяли проникнуть в неё взглядам с улицы. Старик-дежурный примчался, чтобы принести чаю, а затем расстелил огромный персидский ковёр и клеенчутую скатерть, накрыв её на троих. «Вы отобедаете с нами», – сказал Мохаммад.

«И вам придётся извинить нас за еду, – сказал пятничный имам, – это гейме приготовлено соседями». Во время недели Ашуры есть обычай, согласно которому семьи обеспечивают своих соседей по кварталу бесплатной едой, и не только бедных, но и всех, кому они желают сделать приятно. В нашем случае еду принесли соседи в благодарность за духовное наставничество. Гейме, тушёная баранина с лущёным горохом и рисом – традиционная пища в Мухаррам, и мы втроём расселись на полу, скрестив ноги и кушая жидкое тушёное мясо в молчании. У Садуги была изматывающая неделя Ашуры, а утром он исполнял свои обязанности представителя Верховного Лидера Исламской Революции, выступив с речью во славу революции. А сейчас пришло время отведать даров Аллаха в офисе его отца, что погиб как мученик, прямо перед портретом Имама Хомейни, расположенной на самом видном месте – на выступе в стене, и задуматься о страданиях Ахль аль Байт – «Людей Дома» – или членов семьи Пророка Мухммада, по которым скорбила целая нация. Имам Хусейн и его семья, внук и потомки Пророка, умерли от меча ради спасения ислама – в это верят шииты. Шиизм выжил в условиях неравенства – и шиитский Иран является этому свидетельством, и через всю историю шиизма пролитие крови, или мученичество, было центральной темой веры и способствовало её шарму.

В Багдаде пользующийся дурной славой памятник Кадисийя (известный также как «Руки победы») представляет собой два массивных перекрещенных меча, которые держат руки, покоящиеся на шлемах убитых иранских солдат, большинство из которых зияют пулевыми отверстиями. Начатый Саддамом Хусейном ещё до его войны с Ираном, затем завершённый и подразумевавший собой символ победы над иранцами, которой так и не было, он был, да и сейчас остаётся напоминанием иранцам, что, несмотря на их тяжёлое кровопролитие в той войне, их готовность к самопожертвованию означает, что меч никогда не будет победителем. Помимо пустого символизма, что большинство иракцев признали ещё тогда, несмотря на пропаганду баасистского режима, нельзя не увидеть, что время Саддама и его мечей давно уже прошло, ныне Ирак – это всего-навсего страна, а шиитский Иран намного сильнее того Ирана, которым он был столетия назад. Или, как газета «Тегеран дейли» для своих англоязычных читателей делает попытку суммировать шиитов, и в целом иранцев, и по-философски в заголовке, набранном жирным шрифтом, разбрызганном по всей первой странице, первого числа Мухаррама 2007 года провозглашает: «Победа крови над мечом».

-18

-19

6. Паиридаеза: персидский сад

21 марта, в первый день весны 1935 года, в Ноуруз, в персидский Новый год, «Персия» неожиданно стала «Ираном». И франкофоны обнаружили, что Perse больше не существует. Конечно, Иран всегда оставался Ираном для иранцев, или персов, если хотите, но для всего остального не персоязычного мира страна была известна под различными вариантами греческого слова «Persis». В 1935 году полуграмотный армейский офицер Реза шах Пехлеви, свергнувший последнего шаха династии Каджаров, чья собственная династия не пережила его собственного сына, был в тёплых отношениях с Третьим Рейхом. Большой поклонник Германии, у которой, как он считал, были гораздо более благие намерения, чем у России или Британии на Ближнем Востоке. Он был также свирепым националистом и ярым фашистом, для которого национал-социализм Гитлера казался очень привлекательным. Начиная со своей самокоронации, Реза шах приглашает немецких инженеров и архитекторов для строительства иранской железной дороги, наряду с правительственными зданиями в южном Тегеране, которые до сих пор стоят: высокая, нетронутая фашистская архитектура – памятники возрождающего иранского национализма 1930-х годов.

Рассказывают, что иранский посол Реза шаха в Берлине в середине 1930-х годов, вероятно, по совету и с лёгкой руки немецких министров обратился в МИД и к своему монарху с просьбой, что Персию должны знать во всём остальном мире как «Иран», то есть «земля ариев», как её называли коренные жители, начиная, как минимум, с Сасанидской эпохи (226 гог н.э.). В статье от 26 января 1936 года, напечатанной в газете New-York Times, Оливер Макки утверждал: «По предположению персидской дипмиссии в Берлине, Тегеран... заменил «Персию» на «Иран» в качестве официального названия страны. На это решение его подвиг возрождаемый нацистами интерес к так называемым арийским расам, колыбелью которых была древняя Персия, как изложило Министерство Иностранных Дел в своём меморандуме по вопросу о «Perse», французском обозначении Персии, подразумевающему слабость и шаткую самостоятельность страны в девятнадцатом столетии, когда она была пешкой на шахматной доске европейского империалистического соперничества. «Иран» же, в отличие от Персии, вызывал в воображении воспоминания о её деятельном и блистательном историческом прошлом».

Для многих иранцев сегодня такое объяснение покажется удивительным, особенно в диаспоре, ибо их мнение прямо противоположно: что «Персия» ассоциируется со славным прошлым, с которым им бы хотелось себя идентифицировать, тогда как «Иран», не имеющий связи с тем экзотическим и романтическим местом, которое занимает умы жителей запада, ничего не говорит миру, кроме как об исламском фундаментализме. Тем не менее, в то время, в середине 1930-х годов, едва ли хоть один иранец, за исключением горстки интеллектуалов, так или иначе контактирующих с внешним миром, на самом деле был столь озабочен или обеспокоен этим. Иран был для них Ираном, и лишь немногие, за исключением торговцев коврами на базарах, когда-либо сталкивались со словом «персидский».

Эта разобщённость между Ираном и Персией (и сегодня распространённой во многих примерах) по мнению многих жителей Запада, обеспечивала прикрытие для многочисленных иранских беженцев в первые дни после революции, которые стали свидетелями того, как Иран взял в заложники тридцать двух американских дипломатов к очевидному недовольству почти всего западного мира. Иран и иранцы разрабатывают план имиджа страны не только как страны с исламским фундаментализмом и религиозным экстремизмом, но и как агрессии против интересов Запада. Иранцы, проживающие на Западе, может быть, слишком напуганы враждебной реакцией на них, и часто называют себя «персами», говоря, что они из «Персии», а не иранцы из Ирана, чтобы не ассоциировать себя с гневной толпой, жгущий американский флаг, которую часто видят по телевизору по всему миру. В Америке некоторые иранцы – простите, персы, – пошли ещё дальше и изменили свои имена (в большинстве случаев незаконно) на имена, которые звучат больше по-английски, хотя по некоторым любопытным причинам, возможно, из-за угрызений совести за то, что они не выставляют напоказ свою иранскую гордость. Они чувствовали себя вынужденными придумать себе имена как можно ближе к оригинальным, даже если это часто означало просто использовать первую букву из своего иранского имени. Мохаммады стали Мозесами или Майклами, Хусейны стали Хенри или Харрисами, а многочисленные Ферийдуны и Фарамарзы просто стали Фредами. На иранок на Западе в силу их склонности к яркому макияжу и отсутствия в гардеробе какой-либо одежды, навеянной исламом, кажется, намного меньше повлияла тенденция к смене имён, которые по любому сложнее отождествить с иранскими (либо мусульманскими), нежели имена их соотечественников мужского пола. Думаю, что мне повезло с именем, которое не было явно иранским, но я был слишком уж тщеславен, и признаюсь, вопреки всему, называл себя не иранцем, а персом, не говоря уже о том, что подумывал о смене имени. (Один из моих американских друзей, тем не менее, стал звать меня Хэнком, скорее более в шутку). Я помню, как восхищался именем иранского комментатора на первой иранской телепрограмме в США в начале 1980-х годов: Давуд Рамзи. Он, как полагаю, мог вполне законно зваться Дэвидом (Давуд – персидский вариант Дэвида), и простое изменение произношения отнесло бы его имя к американцам или англичанам. Да, я думал, какой поворот колеса фортуны – зваться Дэвидом Рамзи, когда это ещё и твоё подлинное имя!

Может быть, в защиту тех, кто называет себя персами так долго, некоторые иранцы в диаспоре приводят ныне доводы в пользу возврата к названию страны «Персия», как и звучит их страна по-английски. Этот спор ведётся почти исключительно за пределами Ирана (ибо большинство тех, кто продолжает жить в Исламской Республике Иран, в общем-то не могут этим заниматься), но в эпоху интернета проблема отражается среди как минимум интеллектуалов и в самой стране. Иранские вэб-сайты и блоги наполнены доводами, почему «Персия» звучит лучше, и почему язык должен быть «персидским» (а не «фарси» – это название его на оригинале). Как ни странно, они никогда не предлагали звать шахов Персии королями, что, в конце концов, то же самое, что и «шах». Кто-то спорит, что Германия по-немецки звучит как «Deutschland», Япония – «Nippon» по-японски, и у многих европейских стран совсем иные названия, отличные от их английского варианта. Но конечно, из этого спора выпадает то, что те страны, у которых другие названия на иных языках, обычно бывают промышленно развитыми государствами мира, которые не страдают от комплекса национальной неполноценности, вызванный поведением более могущественных держав по отношению к ним. Египет, или Миср, как он точно называется по-арабски, может быть, яркое исключение, но в этом случае связь его со знаменитым древним Египтом, фараонами и пирамидами – очевидно, намного выгоднее, так как древняя египетская история почти также хорошо известна на Западе, как и древнегреческая или древнеримская, частично по библейским причинам, и частично из-за Элизабет Тейлор. Того же нельзя сказать о персидской истории, к большой тревоге иранцев как в самой стране, так и за границей, и из-за критического компонента комплекса превосходства/неполноценности, от которой страдает нация.

Все иранцы, обучающиеся в иранской школе, узнают о своей великой древней империи, и безмерно гордятся не только её культурными достижениями, но и внушающей благоговение мощью в различные исторические периоды, хотя в первые дни после революции учителя были озадачены, вникая слишком глубоко в доисламское прошлое Ирана. Им были даны учебные программы, в которых ударение делалось на исламские дисциплины и историю. Но, тем не менее, даже тогда большинство учебной информации о прошлом их страны было дополнено, поскольку она давалась им тут же, у себя дома, и это сформировало их мнение о том, что Иран был равен, если не стоял ещё выше, чем Древний Рим или Афины. С другой стороны, едва ли кто-то на западе в школе, и даже в институте изучает персидскую историю вне связи с греко-персидскими войнами. По этой причине то, что написано о древних персах и их империи, почти исключительно известно благодаря грекам, которые, будучи их яростными противниками, не очень-то были склонны писать о них блестящие отзывы. Александр Македонский, известный большинству людей, является своего рода древним героем на Западе и настоящим злодеем в Иране, варваром, который при завоевании Персии, был настолько жестоким и невежественным, что сжёг великолепные библиотеки вместе с величайшим городом мира той эпохи, Персеполем. Но хорошим образцом персидского комплекса превосходства будет то, что даже этого мужлана представляют, в конце концов, как человека, мудро признавшего превосходство персов, и поселившегося в Персии (до самой своей смерти), и женившегося на персиянке голубых кровей. Может ли существовать какая-нибудь лучшая поддержка величайшей известной человеку цивилизации?

Несмотря на то, что чувствуют иранцы по поводу названия своей страны, я готов уступить и признать, что «Персидское посольство», «Персидское правительство», и «Персидский народ» намного лучше звучат по-английски, и в особенности, если «Иран», как в случае с американцами произносится как «Эй-ран». Может быть, по-персидски это напоминает мурлыканье, настолько мягкое, вообще можно это произнести по-английски, или, скорее всего, это настолько же красиво и ценно, как персидские ковры и кошки, не говоря уже о поэзии и многих других персидских вещах, в которые не следует лезть. Но кто-то, должно быть, удивится, что Иран никогда не предъявлял требований, чтобы весь остальной мир звал его настоящим именем, и персидская Исламская Революция по-прежнему вызывает оскомину в западных ртах, хоть персы, проживающие за границей, не обязательно будут настаивать на том, что они на самом деле иранцы. Несмотря на осознанную смену названия страны (а не исправления названия), некоторые вещи навсегда останутся персидскими в умах у англо-американцев: персидские кошки (как и сиамские, а не тайские, или пекинесы, а не бейджинские собаки), ковры, и, конечно, намного меньше известные на западе, персидские сады.

Я употребляю слово «персидские», а не «иранские» как взаимозаменяемые, в основном потому, что слово «персидские» часто лучше позволяет читателям отличать индо-европейцев-иранцев от семитов-арабов, и когда они хотят принизить иранцев, то чаще относят их к «персам», то есть к «другим», да ещё и поскольку они шииты, то есть «неверным». Некоторые арабы-сунниты в Ираке пошли ещё дальше, называя всех шиитов, включая иракских шиитов, «Сефевидами» – по названию персидской шахской династии, сделавшей шиизм государственной религией Ирана, – это явный шаг в любую сектантскую эпоху – ассоциировать арабов-не суннитов с персами-не арабами. Но тем не менее, шиитский ислам из-за своего любимого святого, Имама Хусейна, внука Пророка Мухаммада, а также ещё и араба, подходящим образом наводит мосты между арабским и иранским шиизмом благодаря жене Хусейна, Шахрбану – персидской принцессе, на которой он мудро (как в этом уверены персы) женился, и которая родила ему наполовину иранцев – потомков последнего из Пророков Аллаха 1.

Часто противоречивое отношение иранцев к арабам с трудом поддаётся объяснению. Что можно поделать с иранцами, проливающими неподдельные слёзы из-за араба, погибшего четырнадцать веков назад, которые молятся по-арабски три раза на дню, и в то же время за один миг с насмешкой называют арабов, особенно тех, кто происходит с Аравийского полуострова, малах хор – «пожиратели саранчи»? Как однажды мне сказал один заместитель министра, губы кривятся в гримасе отвращения, а чуть раньше он извинился, сказав, что ему нужно пойти помолиться (по-арабски)2, «Иранцы давно стали мусульманами, но не стали арабами». Его презрение, конечно же, подразумевало арабов-жителей пустыни, давших миру ислам, а не обязательно сирийцев, египтян или ливанцев, которых иранцы ставят на равных между арабами и мусульманами. Это для иранцев не то же, что разобщение между определёнными христианами-антисемитами и евреями – это разобщение с лёгкостью игнорирует не только тот факт, что сам Христос был евреем, но и то, что христианство, по крайней мере, вначале, было еврейской сектой. (Своеобразное иранское разобщение может сработать в обоих направлениях, хотя многие арабы сегодня, или, по крайней мере, арабские правительства, предпочли бы, чтобы Израиль остался доминирующей державой в их регионе, чем стать свидетелями – Да простит Аллах! – персидского восхождение на эту ступень).

Интеллектуальные и отчаянно светские классы иранского общества – меньшинство, – ограниченное анклавами в крупнейших городах, сегодня, что более вероятно, воспринимает свои корнями скорее как доисламские, чем персидские, по очевидным причинам. Но есть даже среди религиозных иранцев такое ощущение, что арабское вторжение, принёсшее им ислам, не принесло им ничего ценного, и даже вполне вероятно, что они могли вначале препятствовать персидскому прогрессу в искусстве и науках. В сравнении с Персией и её самоописанным славным прошлым, империей, где возделывались пустыни Ирана, и существовала подземная ирригация, ганат, позволявшая разбивать любимые сады повсюду за целое тысячелетие до арабо-мусульманского завоевания. Арабы, согласно мнению иранцев, были некультурными, практически необразованными, а их грубая сила убеждала иранцев принимать их религию, но не их образ жизни. Почему Аллах в своей безграничной мудрости для явления Слова Своего выбрал безграмотного араба в пустыне – не тема для спора в Иране, но даже для иранцев Аллах действует мистическим образом.

Разумеется, Иран меньше чем империя, но по-прежнему в географическом плане является крупной страной, и по числу жителей насчитывает множество различных этносов, включая арабов, которые часто жалуются на дискриминацию и давление со стороны иранцев-персов из центральных и южных провинций (изначальное «Фарс» было изменено на «Парс», так как в арабском языке нет звука «П»), бывших сердцем древней империи. Странным образом, однако, но арабов стали высмеивать как более низких людей в культурном плане, и их обвинения в дискриминации не безосновательны – они не зря являются объектом насмешек и персидских анекдотов даже среди других этносов или жителей провинциальных городков. Почти как поляки в американских анекдотах, или ирландцы – в английских, турки из иранского Азербайджана являются наибольшим объектом насмешек, за ними далее следуют далее жители северного городка Рашт, но вероятно, настоящее презрение иранцы питают к арабам, что делает их недостойными даже для издевательств.

Как сознательная раса, иранцы, также как и любой другой народ на планете, в общем, называют себя персами, турками, курдами, армянами, арабами или евреями, хотя сегодня персы – очень смешанный народ, переживший многочисленные вторжения одно за другим, которые зачастую приводили к тому, что завоеватели пускали там же корни и брали в жёны местных женщин, как сделали Александр Македонский и его войско в Персии. Но некоторые светские иранские интеллектуалы (которые категорично станут отвергать, что они расисты) не будут выставлять свой расизм по отношению к арабам или другим меньшинствам, они скорее сохранят про запас особую ненависть к Имаму Хомейни, и не только потому, что он был основателем Исламской Республики, но ещё и потому, что для них он даже не был персом. Поскольку его дед по отцовской стороне был индийцем, который эмигрировал в Иран (из городка Хомейн) в начале девятнадцатого столетия, некоторые иранцы считают, что его «испорченная» кровь означает, что ненастоящий перс взял бразды революции в руки, – в самый важный момент в истории их страны, каким бы они ни был – хорошим или плохим. И вскоре после той революции, когда пришло время сменить символ Ирана на его флаге – вместо льва и солнца (который революционеры неверно ассоциировали с шахами), сам Имам Хомейни выбрал один из представленных художниками символов – стилизованное слово «Аллах» – о котором его оппоненты, по крайней мере, наиболее сознательные в плане расизма, и поныне продолжают утверждать, что это яркое напоминание о символе сикхов.

Некоторые враги Имама Хомейни видят в этом доказательство наличия чужеземной руки в деле революции, и может быть, даже английской, из-за их влияния в Индии, или, что ещё хуже, секретный заговор индуизма с целью разрушить Персию. Сегодня, когда иранцы-беженцы за границей, и некоторые из тех, кто живёт в самом Иране, хотят принизить его, то иногда называют его хинди (что случайно оказалось фамилией его деда, а также и «индиец/индийский» по-персидски). Один такой иранец в Тегеране, обнаружив, в каком отеле я остановился, настоял, чтобы я совершил небольшую прогулку по моему кварталу мимо сикхского центра в Тегеране, большого белого комплекса с садом и, естественно, за высокими стенами. «Посмотрите-ка на логотип на воротах, а потом говорите, что Имам Хомейни не был сикхом», – сказал он. Я отвечал, что точно знаю, как выглядит эмблема сикхов (я ведь приехал из Нью-Йорка, где часто можно его увидеть на задних стёклах частных или служебных автомобилей), но мне всё равно, как я уже говорил, было любопытно узнать про сикхский центр в Тегеране, зная, что религия эта – не одна из четырёх – ислам, христианство, иудаизм и зороастризм, – признаваемых государством официально. Я нашёл там настоящий сикхский центр, прямо в моём квартале, и его эмблема на воротах заставляет тебя остановиться, если случайно проходишь мимо, где собственная эмблема Исламской Республики просто вездесущая. Но после нескольких минут размышлений о совпадении, даже о жутком сходстве этого символа и иранского «Аллах», я двинулся дальше, на этот раз уже размышляя о своей патриотической любви и о ненасытном аппетите к различным теориям заговора.

Из всех критических идей об Имаме Хомейни, его индийское происхождение не может быть включено сюда, несмотря даже на самые упорные утверждения иранских расистов, так как главный критерий для руководства Ираном на законных основаниях, или для начала революции – принадлежность к чисто персидской расе. Тогда Ираном вообще должны руководить зороастрийцы. И те, которые до сих пор поддерживают практику этой древнейшей религии Ирана до мусульманского вторжения, могут, очевидно, заявить о себе, что они являются «представителями наиболее чистой арийской расы», чем любой другой иранец, ибо они редко вступают в брак с представителями иной конфессии, и если это происходит, их отлучают от веры, а все остальные из нас – хотим мы того, или нет, – являются смесью всех этнических меньшинств в Иране, включая даже тех, которые уже не существуют, таких как македонцы или древние монголы. И большинству иранцев такая идея нравится. Но вот что все иранцы, вне зависимости от своей расовой окраски, разделяют друг с другом, – это глубокая культурная связь с обнесёнными стенами садами, или на старо-персидском, паиридаеза,(паири – «вокруг», а даеза – «стена»), которые существовали в Иране ещё со времён Кира Великого, более двадцати пяти столетий назад, и которые не только вдохновили будущие великие сады Европы, но и дали своё название нашему сегодняшнему слову «парадайс» – рай.

Паиридаеза из моего собственного детства располагался в доме моего деда, в Аббасабаде-Эйндоуле, в южном Тегеране. Мы приезжали туда несколько раз летом, и поскольку родители, жившие за границей с 1950-х годов, не имели собственного дома в Тегеране, а семья отца жила в сотнях миль оттуда, в пустынном городе Йазде, то мы постоянно останавливалась у родных матери – у её деда и бабки в Тегеране, в том доме, где и родилась моя мать. Мой дед, сейид Казем Ассар, проводил большую часть своего времени в собственной комнате за чтением или развлечением посетителей, которые часто заглядывали к нему, а также студентов, задававших ему философские вопросы, или соседей, просивших у него эстехаре, своеобразной формы шиитского гадания или предвидения ответов на вопросы, приводящие в недоумение, или вовсе мирские. Он был клириком, но также и суфием, и его эстехаре было хорошо известно, и любой, кого бы я ни встретил, включая даже свою мать, были абсолютно уверены в этих гаданиях. Иногда он совершал эстехаре, закрывая глаза и бормоча молитвы, при этом беспокойно теребя свои чётки, и останавливал молитву в определённый момент, держа какую-нибудь бусинку из чёток, считая, сколько он уже передвинул, и на этом основании он объявлял, будет ли благоприятный или неблагоприятный исход у того, что было задумано. Иногда он держал Коран в руках и молился, также закрыв глаза, и в нужный момент прекращал чтение и случайно раскрывал книгу на какой-нибудь странице, посредством чего он и устанавливал ответ просителю по тому или иному айату, на который указывал его палец.

Я всегда боялся заболеть в Иране, и не важно, какой бы ни была болезнь, моя мать всегда ходила ко врачу, а также консультировалась со своим отцом и его эстехаре, что для меня означало стать жертвой насильного пичканья вызывающими рвоту настойками, вкус от которых стоит у меня в горле и по сей день, и которые мне ещё раз предстояло испытать уже во взрослом возрасте. Я и сам поверил в эстехаре, или, по меньшей мере, в эстехаре Ассара, когда мой дядя Насер, который также иногда летом заезжал туда из Парижа, где он работал художником, и куда он сбежал после окончания старших классов школы, лечился от какого-то кожного недуга на руках, согласно предписанию отца после бесконечной ворожбы, в помощь от которой не верили ни он, ни его жена-француженка, учитывая отсутствие результатов даже у европейских докторов. Но они хотя бы верили, что и вреда тоже не будет. За всё остальное время, проведённое в Тегеране, дядя Насер только мочился себе на руки целыми днями, и его кожа очистилась ещё до возвращения во Францию.

Казем Ассар, хотя и родившийся от матери-иракчанки, и потому являвшийся наполовину арабом, стал персом благодаря своей любви к саду. Помимо времени приёма пищи, которую он вкушал в одиночестве в своей библиотеке, он выглядел расслабленным ещё и тогда, когда выходил на ежедневную прогулку в сад, шагая по каменной тропинке в тени стен в своей одежде священника и чалме, останавливаясь для отдыха, а как я считаю – для размышлений время от времени перед кустом шелковицы или под вишней. Его слуга Али в каждый жаркий, пыльный полдень поливал тропинку из шланга; это ненадолго освежало воздух и добавляло легчайшую и мгновенную влажность, которой так не хватает Тегерану. Моя мать рассказывала мне, что когда родился мой брат Саман, первый внук Казема, тому доставляло удовольствие катать внука в коляске по саду – новая забава, которая, по-видимому, скоро прошла, так как не осталось ни рассказов об этом, ни фотографий, ни воспоминаний, что он делал то же самое и со мной, когда я появился на свет восемнадцать месяцев спустя.

Сад, окружённый, насколько я помню, настолько высокими глинобитными стенами, насколько это вообще было возможно, хотя высота их была где-то двенадцать или пятнадцать футов, – было нашим с братом местом постоянного летнего проживания, где мы играли во всевозможные игры, пытались взобраться на сосну, или ныряли в небольшой бассейн в центре. Назначение такого прудика-бассейна в персидских садах двоякое: он доставляет эстетическое удовольствие и спокойное умиротворение, и служит местом для совершения омовения перед молитвой. Для детей, что играли в жаркий солнечный день, это была просто находка, чтобы освежиться. На дальней стороне пруда имелся большой участок, вымощенный камнем, под высокими соснами, тянувшийся почти до задней стены сада, – именно в том месте расставляли каждую ночь деревянные кровати и стелили на них хлопчатобумажные матрасы, на которых прямо под звёздами спала вся семья. В те дни кондиционеры были редкостью, особенно в старых домах, и ночью совершенно ненужными в таком сухом климате, и я помню, до чего было захватывающе для ребёнка, всю жизнь жившего в четырёх стенах, заползать в кровать, стоящую в огромном саду, и глядеть на звёзды. Почти все домочадцы спали во дворе вместе во время долгих летних ночей – на кроватях, выстроенных в ряд, – почти как в армейских казармах, но я был слишком мал, чтобы интересоваться интимной жизнью взрослых или отсутствием их уединённости по ночам. Людям был необходим секс, но я определённо не помню никаких звуков, так что, возможно, там преобладала персидская скромность, и секс тихонько ограничивался дневными часами отдыха в доме, или просто все держали язык за зубами посреди ночи.

Конечно, секс никогда не обсуждался в моём доме, но всегда был главной темой, вызывающей беспокойство в исламской стране с эротическим прошлым. Секс в Иране был темой «не спрашивай и не рассказывай», хоть и только началом, которое следовало рассеять, – и всё это из-за всеобщего ошибочного восприятия того, что исламское государство и айатоллы неодобрительно смотрели на всё, что так или иначе связано с сексом. Шиитский ислам всегда с достаточным пониманием относился к сексуальному желанию как мужчин, так и женщин; в конце концов, он позволяет временный брак даже на один час, – такой брак известен как сиге, в качестве настоящей цели удовольствия, позволенного религией. Изначально нацеленный на удовлетворение сексуальных потребностей вдов (предпочтительно тех, чьи мужья погибли на войне), также как и неженатых мужчин, фактически он может быть легальным способом для молодых мужчин и женщин, которые хотят, как можно выразиться, «соединиться». Но, тем не менее, его почти не используют в иранском обществе, напуганном когда-то «сексом, что крадётся поверх стен частных домов», хотя сегодня есть уже более открытое отношение к сексу. Ныне в Иране свободно рекламируются презервативы, и тема СПИДа больше не табу в стране. Даже при прогрессивном шахе обеспеченный вестернизированный класс в Тегеране всегда был обществом, в котором существовало сексуальное лицемерие. Ожидается, что женщины будут хранить девственность до замужества, и уж точно не забеременеют, и всё же женщины занимались сексом со своими друзьями и иногда некоторые даже беременели. Операции по восстановлению девственности в дореволюционную эпоху не были всеобщими в Тегеране, чтобы некоторые врачи посвящали себя этому занятию (и консультирование по вопросам таких операций переместилось в Лос-Анджелес следом за волной массовой миграции иранцев на запад, где проводится и сейчас), тогда как клиник, где делают аборты, было достаточно (и сегодня тоже они есть, только, разумеется, под секретом). В обществе, где произнесение таких слов как хахар косе – буквально – «твоя сестра трахается» – наихудшее из оскорблений, хотя иногда это просто констатация фактов на Западе; и мужчины и женщины хорошо знают, что почти у каждого имеется своя сексуальная история, но никогда никто не позволит представить такую историю всеобщему вниманию вне стен своего дома, и пока поддерживается видимость, что всё в порядке – всё можно простить. Однако в 2006-2007 годах случился неприятный случай, когда проблема СПИДа вышла из застенок и проникла на улицы, или, как полагали консервативные исламисты, в самые низы общества. Захра Ибрахими, наиболее известная актриса на телевидении, скромная молодая женщина, изображавшая из себя набожную мусульманку в популярной мыльной опере, подобно Пэрис Хилтон стала героиней домашнего порно, снятого её другом, что продавалось на СD и DVD по всему Ирану. Она немедленно принялась отрицать, что женщина на плёнке – это она, пока её друг намеренно не покинул страну, а уже когда вернулся, утверждал, что они заключили временный брак, и потому никакими противозаконными действиями не занимались. Началось расследование, в которое включились судебные власти, и потому, естественно, каждый в Иране должен был увидеть это видео. Абдулкассем Кассемзаде, редактор одного из крупнейших в Иране еженедельников, «Эттелаат», и зять одного из влиятельных клириков, рассказал мне однажды после обеда анекдот о происшествии в его офисе. «Однажды, – сказал он, вытряхивая свою трубку на ладонь, – наших корреспондентов всполошила новость, что это видео принесло четыре миллиарда риалов чистого дохода (примерно полмиллиона долларов), и на совещании редакторов они ожидали, что на первых полосах газеты появится эта история. Он ненадолго замолчал, попыхивая своей трубкой. – Я сказал, – продолжал он, – нет, ни при каких обстоятельствах! Эта история будет похоронена глубоко-глубоко».

«Почему?» – спросил я, немного смущённый.

«Потому что, – ответил он, – мне пришлось это объяснять также и корреспондентам, что если мы получим доход от сексуального видео, Иран будет наводнён похожими видео всех тех, кто надеется получить умопомрачительный доход от собственных съёмок».

«Правда? Что случилось?» – спросил я.

«История была похоронена газетой, но в любом случае моё предположение было верным. Через несколько недель одно видео всплыло на севере страны. Но парочка была слишком глупа, чтобы скрыть свои лица, и местная полиция сразу же опознала их. – Он усмехнулся. – Естественно, если бы они не были женаты, было непонятно, нарушили ли они закон».

«А заработали ли они деньги на видео?»

«Конечно! – сказал Кассемзаде. – Не так уж много, но заработали».

Несмотря на огромный скандал и неприличие в обществе, где не только в исламе, но и в персидской культуре считается, что женщина должна как минимум воплощать целомудрие, скандал сошёл на нет, и никого надолго не задержали, и если бы расследование продолжилось (как на том настаивало правительство), все, включая даже больше всех возмущённых консерваторов, потеряли бы интерес к нему. Как видно, секс перепрыгнул через стены домов, и везде, кроме разве что в сельских районах и среди беднейших и самых набожных слоёв населения, затем даже в городских центрах, и иранцы из всех классов поглощали эту новость с ненасытным аппетитом.

Персидская культура, культура иранцев всех рас, которая считается самой лучшей, превосходящей все остальные культуры региона, и уж точно превосходящей культуру тех, кто питается саранчёй, делает особый акцент на дом, частную жизнь, и ни одна цивилизация, вероятно, не установила таких границ общественного поведения. Традиционные иранские дома со стенами, окружающими их, обеспечивают абсолютную независимость от случайно заглядывающих соседей и посторонних глаз, построены вокруг садов, любимых иранцами точно так же, как и собственные дома. Часто те, кто лучше обеспечен, строят целые комплексы вокруг садов, где поселяются целыми семьями, а если не хватает комнат, прикупают соседние дома и по возможности соединяют их. Сегодня в больших городах, типа Тегерана, где частные дома уступили место многоквартирным домам, чувствительность иранцев до сих пор проявляется в четырёх-пятиэтажных домах, где каждый сектор заселён членами единой семьи, или, по крайней мере, близкими друзьями. Высотные многоквартирные здания завоевали себе места, но их больше заселяют вестернизированные жители городов, которые и сами уже имели опыт жизни в подобных домах в Америке или в Европе. Возможно, это исходит из представления иранцев о саде и доме (а не о городе или посёлке, где имеется сад) как об определяющем центре жизни в обществе с его строжайшими правилами общественного поведения, которые иранцам так приходится терпеть. В любом случае, исламское правительство очень озабочено поведением своих граждан, когда они выходят за пределы своих четырёх стен.

Даже в первые дни после революции, привнёсшей в Иран нормы исламского поведения, многие иранцы чувствовали себя достаточно спокойно у себя дома, где можно было делать всё, что им хотелось, будь то исламское поведение или не очень. Внезапные государственные или квазигосударственные рейды в частные дома, в которых проводились вечеринки и распивались спиртные напитки, в те дни были достаточно привычными, но, по правде говоря, о таких вечеринках государство узнавало по их шуму, слышному на улице всем соседям, а не потому, что государство активно шпионило за частной жизнью своих граждан. (Тогда для посетителей вечеринок самой большой проблемой было быть внезапно обнаруженными), и несмотря на то, что у власти находятся строгие консерваторы, нет недостатка в алкоголе и даже в вечеринках со спиртным в столичных зонах, а также несмотря на постоянный страх перед применением суровых мер, почти не делаются государственные попытки разрушить стены персидского дома 3.

Стены персидского сада, фигурально выражаясь, передвижные. В любом уединённом месте иранец чувствует себя так, как будто он окружён стенами собственного сада, а следовательно, свободно. И верхушка исламского правительства – не исключение. В сентябре 2006 года бывший иранский президент Хатами нанёс частный визит в США, символически значимый потому, что он был самым высокопоставленным иранским чиновником, кому позволили въехать в США, помимо цели посещения ООН впервые зв двадцать семь лет. Его первой остановкой был Нью-Йорк, где у Исламской Республики имелся собственный дипломатический аванпост (аккредитированный при ООН), где он через несколько минут после своего прибытия уже сидел в гостиной одного дома во владении государства на Пятой Авеню напротив музея искусства Метрополитен. Сопровождение ему предоставили полицейское управление Нью-Йорка, Государственный Департамент и аэропорт Кеннеди. Здание, построенное из известняка, – резиденция иранского дипломатического представительства при ООН, и ещё это небольшой кусочек исламской Персии на Манхэттене. В комплексе имеется плоскоэкранный телевизор, транслирующий иранские каналы и причудливая каллиграфия айатов Корана или слово «Аллах» на стенах, – кажется, такой выбор произведений искусства принадлежит государству повсюду в Иране. Флагшток при входе в здание на Пятой Авеню было неприкрытым сигналом иранской нерешительности привлечь внимание к Исламской Республике, не пользующейся особой славой в США, и иранской настороженности всякий раз, когда речь идёт о праве на частную жизнь за стенами дома. Хатами и его окружение, куда входило несколько бывших послов, сидели на диванах и креслах в квази-стиле Людовика Пятнадцатого, наиболее популярном стиле высококлассной мебели в Иране, который по какому-то странному стечению обстоятельств никогда не выходил из моды, несмотря на революцию, изгнавшую все символы пышности из домов как признака тагути, или «монархизма», но они были беспечны, расслабляясь в частной атмосфере персидского дома, вдали от собственного. Там присутствовали члены штата иранской дипмиссии при ООН, которые, казалось, были воодушевлены тем, что имеют дело с экс-президентом, которого все они искренне поддерживали, и который уж точно сделал их жизнь легче, по крайней мере, в отношениях с другими государствами за восемь лет своего срока.

Разговоры в основном велись вокруг графика пребывания Хатами в Америке, и о том, с чем ему следовало или не следовало соглашаться, о рекламе и так далее. Джимми Картер послал факс Хатами, приглашая его в Атланту, и я должен был в качестве консультанта, советника и иногда также переводчика Хатами во время его пребывания в США, быть единственным человеком, который бы защищал позитивный образ. Иранские дипломаты были обеспокоены тем, что правительство Ахмадинеджада и его сторонники, презиравшие Хатами, будут атаковать его из-за этой встречи с американским президентом, который позволил шаху приехать в США, после того, как он оставил павлиний трон (что привело к кризису с заложниками в 1979 году), и энергично и успешно доказали, что реформистское движение в Иране при этом пострадает, но Хатами, казалось, был неподдельно разочарован.

Добровольная поездка Хатами к «Большому сатане» встретила агрессивные нападки консервативной иранской прессы, а также и консервативной американской прессы и в среде консервативных политиков США. Реформисты утратили своё чувство юмора и дерзость, как объяснили члены делегации Хатами с некоторым восторгом. Однажды зимой в Тегеране жена одного из высокопоставленных лиц в администрации Ахмадинеджада (Фатеме Раджаби, супруга его пресс-секретаря Голам Хусейна Эльхама) опубликовала статью, порицающую визит Хатами в США как богохульство и даже дошла до того, что предложила лишить его духовного сана; а в ответ высокоценимая реформистская газета «Шарг» опубликовала текст, тонко намекающий на то, что её взгляды разделяли и поддерживали «сионистские» группы в Америке, – подкоп, который смаковал Хатами, находивший политику его преемника несколько неприятной.

После этого в беседе, обратившейся к юмору, иранские дипломаты и бывшие правительственные чиновники, не известные радостной эмоциональностью, заходились смехом от каждой истории, в которых в основном подшучивали над обычаями собственной Исламской Республики. Один посол подсчитывал количество дней в качестве диппредставителя в Швеции, рассказывая о том, как трудно ему было на ежегодном приёме у короля объяснять протокольным чиновникам королевского двора, почему он не носит галстук, не говоря уже о том, почему он отказывается пожать руку королеве. Он объяснял своё смехотворно-затруднительное положение таким тоном, что все остальные в комнате просто умирали со смеха, предположительно из-за того, что каждый мог соотнести эту историю и с собой. Другой вспомнил о своём коллеге, дипломате в одной из европейских стран в первые годы после революции, обучавшего младший дипперсонал носить фрак. Тегеран был в ярости от сообщений о том, что его официальные лица за границей игнорируют новый дресс-код Исламской Республики, требуя от них объяснений. «Не беспокойтесь, – написал в ответ посол по телексу, – мои старшие сотрудники и я сам всё ещё одеваемся как крестьяне и рабочие; в любом случае я попросил местных сотрудников посольства, таких как шофёров и тому подобных, носить галстук, так чтобы мы представляли наше посольство, хоть и с небольшим достоинством». Хатами весело смеялся над историей каждого, и нельзя было думать ни о чём, кроме как о неблагоприятных временах, когда, по мнению многих американцев, вне стен своих домов иранские дипломаты были суровыми и аскетичными, и только и делают, что стараются подорвать интересы США где бы то ни было. И, конечно же, те же самые люди вне своих домов и садов показывали миру совершенно иное лицо, но это было не просто их официальным поведением на публике, таковы были особенности их характера, которые они скрывают и проявляют только среди близких и друзей, за своими персидскими стенами.

А со времён Исламской Революции 1979 года в Тегеране эти стены выросли даже ещё выше. Поскольку для персов их поведение на публике и в частной обстановке всегда ясно различалось, при правлении вестернизированных шахов в двадцатом столетии было весьма мало причин не обнаруживать свои мнения вне дома. За исключением мнений и политических точек зрения, естественно, что тогда было категорически запрещено. Из-за тайной полиции, САВАК, которая, подобно Штази в Восточной Германии, могла завербовать информаторов практически в любом квартале, иранцы опасались открыто говорить о политике не только на публике, но даже в собственных домах. Спецслужбы Исламской Республики, хоть иногда и бывают столь же грубыми, как и шахская разведка, тратят гораздо меньше усилий для охраны свободы слова на политические темы, при том условии, разумеется, что эти темы не слышны по ту сторону стен персидского сада, как в прямом, так и в переносном смысле. Когда я был ребёнком и жил за границей, я не знал ничего о САВАК, и о том страхе, какой эта организация могла внушить иранцам. Но когда мне исполнилось шестнадцать или около того, эта нелицеприятная правда просто поразила меня.

Наибольший удар это нанесло тогда, когда однажды моя мать, сидя в посольской машине, за рулём которой был гватемалец, не говоривший по-персидски, я произнёс слово «САВАК». Мать побледнела и поднесла пальцы к губам. «Шшш...», – громко зашептала она. Затем она она сделала множество смешных жестов и глазами и руками, но я понял, что она указывала мне на то, что машина, вне всяких сомнений, прослушивается. Эта машина была всецело предназначена для отца, который был тогда заместителем посла Ирана, и его семьи. Я помню, что был шокирован тем, что шахское правительство не доверяет не только своим высокопоставленным дипломатам, но и тем, что уединённость, так ценимая иранцами, может быть столь откровенно нарушена. Когда несколько лет спустя я сидел вместе с Хатами в Нью-Йорке в здании, которое, быть может, также прослушивалось и американскими и иранскими спецслужбами, сознаюсь, что я просто получал удовольствие от иранского режима, позволяющего своим чиновникам иметь частную жизнь, критиковать и даже высмеивать слабости иранского правительства.

В самом Иране я много раз был свидетелем бесед на политические темы за стенами, за которые наверняка могли бы посадить в тюрьму всего одно поколение назад, и многие иранцы неспроста вольны подвергать критике своё правительство за стенами своих домов, но тем не менее, не выходя за границы дозволенного: не проявляя неуважения к исламу или Верховному Лидеру. Но регулярное социальное общение полностью перешло в дом и сад, куда в Иране никто не посмеет зайти без разрешения. Сразу же после избрания президентом Ахмадинеджада в 2005 году меня дважды приглашали в четверг после обеда на опиумные посиделки в один гостеприимный дом в северном Тегеране. Четверг – последний рабочий день недели в Иране, а пятница – единственный выходной. В городе было полным полно подобных посиделок и вечеринок. Опиумные «салоны», как я люблю их называть, из-за концепции салона, самые настоящие персидские салоны, бывшие ещё до того, как вестернизированными интеллектуалами были представлены социальные кафе, вернули нас к эпохе, когда были навязаны строгие исламские нормы поведения. Это был салон в большой и прекрасно обставленной квартире на втором этаже четырёхэтажного дома, на тихой улочке в квартале, где проживала верхушка среднего класса, где собралась куча друзей и знакомых. Семья была современная, и женщины в ней не только ходили без хиджаба, но и пожимали руку и даже целовали мужчин в щёку. Однако они не курили опиум. Потребление опиума – это, очевидно, прерогатива мужчин, которым от тридцати и выше. Это то времяпрепровождение, в котором не особенно заинтересована молодёжь, и выросшие в семье дети отважились прийти в это «логово», снабжённое собственной вентиляционной системой и системой слежения за тем, что происходит на улице, только чтобы поздороваться с друзьями своих отцов.

Речь шла о политике и о бизнесе, а в новостях в тот четверг были непрекращающиеся волнения в курдских провинциях. Об этих волнениях мало говорилось в газетах, но в интернете новости были доступны. Курд-националист, Шиван Кадери, был застрелен государственными войсками, которые, как и всегда, заклеймили его «возмутителем спокойствия» в курдском городке Махабад 9 июля 2005 года, и его труп протащили по всему городу на джипе, видимо, для устрашения населения. Курды были не столько напуганы такой тактикой встречного огня, сколько устраивали демонстрации в течение несколько дней, что привело к применению правительством суровых мер, в результате которых было много убитых и раненых. Одним из худших видов насилия, и это признали даже подконтрольные правительству СМИ, были расправы в городке Саккезе 3 августа, за день накануне нашего собрания. Курдские спутниковые каналы, расположенные в иракском Курдистане (я не смог найти ни одного иранца, который бы видел их когда-нибудь; они, казалось, предпочитали смотреть канал персидской музыки, BBC, канал моды, особенно показы на подиумах нижнего белья) передавали новости с фронтов и старались собрать побольше протестной аудитории. Примечательным было не то, что об этих волнениях мало сообщалось, а то, что даже в среде иранских интеллектуалов, жадных до новостей, любые новости, в которых правительство показывалось в нелицеприятном свете, к курдам относились весьма прохладно, также как и к убитым во время протестов демонстрантам. И даже сильная ненависть к правящему духовенству у некоторых гостей, собравшихся в комнате, не превратилась в ненависть к его тактике, когда речь зашла о подавлении курдских волнений: это, возможно, было признаком скрытого расизма, имеющегося у подавляющего большинства иранцев всех слоёв населения, но скорее всего, просто из-за того, что это не могло никак повлиять на их жизнь.

Другой новостью был тупик в области переговоров по ядерной энергии. Это была самая главная новость, затрагивающая Иран, но иранцы были заинтересованы только в том, насколько это могло бы отразиться на их кошельках. Мужчины в комнате неохотно, казалось, соглашались с тем, что айатоллы правы в том, что прочно удерживают свои позиции по отношению к ядерной проблеме. Возможно, есть какая-то идея насчёт ядерного арсенала, взывающая к другому полушарию мозга, но иранцы повсюду были довольно-таки едины в своём сопротивлении наглости Америки, отрицающей право Ирана на ядерный цикл. В 2005 году, однако, эти же люди куда меньше были взволнованы тем, что США могут произвести военную интервенцию в Иран, ибо иракская трясина уже доказала полную несостоятельность Америки в военном плане, и чем больше давления в отношении санкций на Иран могут оказать на ООН Соединённые Штаты, тем негативнее это отразится на довольно сильной экономике, во всяком случае, сильной для среднего класса. И уж точно они были правы, так как менее чем через два года в Тегеране только и говорили, что об уроне экономике, нанесённом санкциями ООН.

Ахмадинеджад, новоизбранный президент, был объектом максимального презрения из-за своей простодушной манеры, но по тому, как эти мужчины – представители верхушки среднего класса – курили трубку за трубкой, и их жёны, не облачённые в хиджаб, то и дело заглядывающие к ним и перекидывающиеся с ними парой-тройкой шуток, было очевидно, что эти иранцы выступают против Исламской Республики и её лидеров на столько из-за политических, сколько из-за классовых противоречий. Предполагалось, что в Иране покончат с классовыми различиями, но в Исламской Республике, как видно и во всём остальном, классовое самосознание просто замкнулось за стенами частных домов. Веками классовая система в Иране поддерживалась в нетронутом состоянии при всех сменяющих друг друга шахах, ставя духовенство лишь на одну ступень выше бедняков и рабочих, почти вровень с базари, людьми с базара, которые были благодетелями айатолл, и которые и поныне, вооружившись только лишь старенькими телефонами Siemens эпохи 1930-х годов, и сидя за рабочими столами тех же времён, контролируют миллионы, если не миллиарды долларов оборота экспорта и импорта. Этим шепеш, или «блохастым» муллам удалось не только управлять ими целых двадцать шесть лет, но и построить промышленность, накопить богатство для своих благодетелей с базара, создать мощные вооружённые силы, победить последовательные нападки запада и в целом повысить значимость Ирана на мировой арене, что было уже чересчур для этих людей 4. И сейчас они подразумевали, что всё станет ещё хуже после избрания президентом это безобразного, грубого портного, выходца из того класса, который, по их подсчётам, был даже ниже базарных торговцев и мулл: рабочего люда. Ахмадинеджад, как они думали, лучше смотрелся бы, будь он кузнецом, как и его отец.

Через несколько дней я оказался в доме у одной пары в одном модном районе Элахие, который был искусно выстроен в стиле верхнего Нью-Йорка. «Выпьете?» – сразу же спросила у меня хозяйка дома, и имела в виду она вовсе не содовую. «Джонни Уолкер», кажется, сумел колонизировать эту часть мира даже больше, чем вся Британская империя. Чердак художников (мужа и жены, оба молодые) мог бы быть где угодно на западе, или где угодно, где имеются чердаки. Когда прибыли другие гости, он выглядел ещё больше похожим на чердак в присутствии других иранских художников, усыпавших свою речь английскими выражениями как только можно, раз там были иностранные гости.

В Иране нет такой уж большой общины иммигрантов из-за объективных причин, но тех, кто живёт там, часто можно встретить на подобных вечеринках. Двадцатитрёхлетняя блондинка с голубыми глазами вошла в комнату и поздоровалась со всеми на прекрасном персидском почти без акцента. Откуда она была и что делала в Тегеране? Я только дивился. Она была англичанкой, как я быстро обнаружил, и жила одна в Тегеране, работала в иранском МИДе, в качестве практики курса международных отношений, которые она учила. Жила одна? Ну, не совсем. У неё был сосед по комнате, молодой журналист, который, насколько её соседи были в курсе, представлялся её мужем. А нравилось ли ей жить в Тегеране? Она любила его. «Совершенно любила», – добавила она, жуя оливку и улыбаясь, тщательно выговаривая каждую гласную с прекрасным акцентом, полученным в Оксфорде.

Ещё одна пара – иранец и его жена-француженка вошли в комнату и представились. Интересно, а что думали они о той англичанке? «Она шпионка,– неожиданно в шутку выпалил я. – Из МИ-6». Девушка снова улыбнулась, по-видимому, зная о том, какие предположения иранцы строят об англичанах (что никогда хорошо не заканчивается), и сказала: «Да, я шпионка», и спокойно вышла 5. На вечеринке очень интересовались моей персоной, как и всяким, кто живёт за границей: что я делаю в Иране, кого я видел, и что я думаю об этом месте. Когда по кругу разошлась конопля, я отпросился под тем предлогом, что видимо, очень уж увлёкся опиумом во время той своей поездки. Удивлённые и даже презрительные взгляды на лицах некоторых гостей было свидетельством того, что, по их мнению, потребление опиума приписывалось старикам, буржуям и низшим классам, а не им, интеллектуалам и просвещённым художникам.

Многие иранцы из среды интеллектуалов и артистов уверены, как и я сам, что любой житель запада, присутствующий на их вечеринках, – шпион или будущий шпион, но как я позже выяснил, на всех подобных вечеринках или посиделках один из этих артистов сам является засланным, но только из Министерства информации, то есть иранских спецслужб. Достаточно странно, но это ничуть не повлияло на их поведение, может быть, потому, что они чувствовали себя настолько защищёнными за стенами собственных домов, что и не могли себе представить, что государство, также как и во времена шаха и САВАК позволит себе сломить одну из стен частной жизни, обеспечивающей им свободу. Но шпионы – это всегда те, кого меньше всех подозревают, те, кто может вспылить при первой же возможности, но также и те, кто задаёт кучу вопросов. Как, например, тот человек, – так я предположил позже, что с такой настойчивостью спрашивал меня, с кем я виделся за время своего пребывания в Тегеране. Основываясь на том факте, что редко попадаешь в беду, посещая подобные вечеринки, даже если на них обсуждаются самые острые углы в политике, которые только можно себе представить, как делал я сам, я вынужден был признать, что идея о том, что шпионы повсюду, – не что иное, как исламская паранойя и мышление, в котором господствует теория заговора. Но сама идея, тем не менее, интригующая, даже на мой персидский вкус. Безусловно, иранские спецслужбы следят за своими гражданами, но если им и приходилось арестовывать тех, кто в приватной обстановке нелицеприятно высказывается о правительстве, они просто не могут так быстро изготовить для всех своих заключённых камеры. Имеется ещё большая вероятность того, что за некоторыми людьми идёт тщательная слежка – а именно, за теми, кто ведёт активную политическую деятельность, и предоставляются любые свидетельства, как смешные, так и не очень, об их опасности для государства, как только наступает время предать их суду и осудить.

Но той зимой 2007 года других шпионов среди интеллектуалов и артистов там, как и на любой другой вечеринке, просто не могло быть, как я полагаю, если бы Исламская Республика заслуживала свою репутацию. Вечеринка была в доме, скорее даже в особняке такого типа, который не мог быть частной собственностью: на территории площадью не менее акра с большим бассейном в центре прекрасного сада, затенённого высокими соснами. Как и во время расцвета шахского режима, конфискация крупных поместий исламским правительством была вполне обычным делом: то ли во время отсутствия их владельцев, то ли в связи с предположениями о том, что они были приобретены нечестным путём. Те же, кому удалось получить обратно свою собственность через суд, распродали её отдельными участками, поскольку Тегеран рос от примерно четырёх миллионов человек населения в 1979 году до сегодняшних двенадцати-пятнадцати миллионов, и в любом случае они зарабатывали деньги и от стремительно растущих цен на недвижимость и от проектов более скромного образа жизни в новом исламском и, по всей видимости, классовом обществе. Дом в стиле модерн, пруд, пейзаж, крутая извилистая дорога, ведущая к воротам, – всё это было больше похоже на холмы Голливуда, чем на Тегеран. Но жители дома были среди тех немногих, кому удалось вернуть себе свою конфискованную собственность, и решивших остаться жить там.

Поместье было окружено стеной, а при входе сидели две большие сторожевые собаки, считающиеся нечистыми в исламе и редкие в любом доме. Они громко лаяли, когда кто-либо появлялся на территории.

Среди гостей из высшего света были двое молодых людей, оба они родились и выросли в США, и приехали в Иран работать вместе со своими семьями последние два года, и их персидский, полный ошибок, с сильным акцентом постоянно выдавал их, представителей нерелигиозного и аполитичного привилегированного класса, того самого, которому удалось преуспеть в торговле, во всяком случае, преуспеть настолько, чтобы эти двое молодых людей покинули Америку в поиске более прибыльных возможностей в Иране. Ещё одна пара, уже постарше и более вызывающе одетая; мужчина в дерзком галстуке, сел рядом со мной и начал рассказывать о своей крепкой дружбе и преклонении перед Ардеширом Захеди, зятем шахом, министром иностранных дел, послом в Вашингтоне, одном из самых ненавистных людей в шахскую эпоху, который сейчас ещё был жив и находился в Швейцарии. Супруг, напившийся так быстро, насколько смог, рассказал мне, что сидел в тюрьме с 1992 года, и для посещения этой частной вечеринки ему было дано временное освобождение, «отпуск» из тюрьмы, как говорят в Иране. Хотя у него тоже имелось американское гражданство, он, казалось, смирился с обстоятельствами, и всё было не так уж и плохо: «Я дома бываю даже чаще, чем в Эвине», – сказал он.

«Эвин? – спросил я, зная о том, что это была самая известная тюрьма для политзаключённых. – Там довольно жёстко, разве нет?

«Нет, – заворчал он. – Это сегодня для нас как отель. Отель Эвин! – он улыбнулся и сделал широкий жест рукой. – Всё, что вы видите здесь, – сказал он, теперь уже почти нечленораздельно, – есть у нас и там: спиртное, наркотики, всё, что хотите». Поскольку у него имелись значительные средства, я не сомневался в его словах, хотя его выражение «Отель Эвин» было жуткой шуткой по тем временам. И правительство, дабы улучшить свой имидж за границей и завести в тупик обвинения насчёт нарушения прав человека, произвело существенные изменения в тюрьме, по крайней мере, для известнейших политических узников. (Скандал с тюрьмой Абу Грэйб, случаи перевода заключённых в тюрьмы ЦРУ, и наконец, лагерь Гуантанамо – всё это неожиданно повысило статус Ирана и его заключённых после 11.09.2001 года, и Иран, дабы показать своё моральное превосходство, на всех углах постоянно трубит о том, что условия содержания его заключённых гораздо лучше, чем в той же Америке. Корреспондентов постоянно возят в тюрьмы, дабы показать им это, и даже ирано-американские политзаключённые, освобождённые и получившие возможность вернуться обратно в США, либо давшие интервью в тюрьме, высказывались о том, что там царит довольно благоприятная атмосфера. Но это не означает, что с теми ирано-американскими заключёнными, кому менее повезло, и которые вряд ли привлекут к себе подобное внимание из-за рубежа, обращаются жестоко, или пытают их, нанося побои сапогами).

«Правда? – спросил я. – И когда же вас официально освободят?»

«Да кто его знает, – ответил он. – Мне сказали, что в течение этих пятнадцати лет настанет такой прекрасный день».

«А за что вас арестовали в первый раз?» – спросил я, предполагая, что это было политическое или антиреволюционное деяние.

«Кое-какие дела, связанные с бизнесом, – ответил он. – Мне сказали перед тем, как я вернулся в Иран в 92-м, что со мной будет всё в порядке, но очевидно, что было не так».

Товарищ наклонился ко мне и объяснил, что он был довольно богатым и удачливым предпринимателем в шахскую эпоху, и что его предприятием завладело государство, когда он сбежал во время революции, как видно, с довольно крупной суммой наличных.

«И когда я сбежал из тюрьмы в первый раз и уехал в США...»

«Минутку, – прервал я его, – вы сбежали из Эвина? И вернулись обратно в США?»

«Ну да, – сказал он. – Я просто-напросто уехал во время одного из таких временных освобождений»

«Постойте, – прервал я его снова. – А для чего вы вновь вернулись?»

«Чтобы поиметь матерей всех этих людей..., – воскликнул он. – Зачем же ещё? – Я стеснительно огляделся вокруг, его жена покраснела, а он взорвался от хохота. – Восемьдесят процентов всех иранцев, что родилось после прихода Хомейни к власти, придётся убить!» – продолжал он уже более серьёзным тоном, но в то же время в нём отражались и горечь, и молчаливое признание того факта, что большая часть населения Ирана родилась уже после революции, и вряд ли Иран изменится так, как бы того хотелось ему и его современникам. – Восемьдесят процентов», – заявил он громогласно, как бы намекая на невозможность осуществления его политических мечтаний, и он довольно стойко направился к обеденному столу, даже несмотря на прогрессирующее опьянение.

Если и есть где-нибудь подобный салон, собирающийся в четверг после полудня, где иранская интеллектуальная элита могла бы присутствовать в полном составе, даже за стенами сада, то это может быть только дом Садега Харрази, племянника бывшего премьер-министра Камаля Харрази, который сам был в прошлом послом в Париже и одним из главных переговорщиков по иранской ядерной программе в команде президента Хатами. Неприязнь Харрази к Ахмадинеджаду и его роду довольно-таки известна: он один из самых крикливых правительственных чиновников, кто в открытую критикует сегодняшнюю администрацию любому, кто только готов слушать его. Очаровательный, высоко образованный и умный человек с замысловатым вкусом, он был главным идеологом пользующегося дурной славой иранского предложения Белому Дому в 2003 году, в котором говорилось о шагах, которые Иран хотел бы предпринять для улучшения двусторонних отношений, и которое Джордж Буш немедленно отверг из-за единственной причины – что Иран, по его мнению, хотел дотянуться до США. Ну а нынешнее правительство удостоилось у него особого смехат6. Но сам Харрази – тоже сын революции, выходец из семьи духовенства, и если он не отклонится так далеко в своих взглядах и действиях от принципов Исламской Революции, Ахмадинеджад не сможет причинить ему никакого зла.

Дом Харрази, естественно, находится в самой дальней части привилегированного северного Тегерана, на тихой улочке, скрытый другими домами и за высокими стенами, окружающими их дома. Вход – невзрачная, вполне обычная металлическая белая дверь, что на самом деле внушает отвращение, как то продиктовано персидским вкусом. А сам же интерьер – один из самых грациозных во всей столице, который мог бы вполне быть на страницах какого-нибудь американского или европейского журнала: полностью отреставрированный персидский старинный дом, наполненный персидскими же произведениями искусства и антиквариатом, со старинными плитками на стенах, сводами, отлично вписывающимися в интерьер, с ухоженным садом, тщательно скрытым от посторонних глаз за высокими стенами. Библиотека Харрази с винтовой лестницей, ведущей по-традиции на верхние этажи, которую он показал мне во время моего краткого визита туда, вероятно, одна из самых старинных антикварных персидских библиотек в частном владении, с полками иранской поэзии, прозы и религиозными произведениями начиная с самой ранней эпохи книгопечатания и до нынешних времён. (Харрази подарил около десяти тысяч томов современных иранских книг недавно созданному Институту Иранских Исследований при Институте Святого Эндрю в Шотландии в конце 2006 года).

Тамошний салон был предназначен не только для курения опиума в 2007 году, или для любого другого порока, ибо гости, все из числа революционной элиты, даже если они не у власти в данный момент, не могли вести себя дерзко, не по-исламски, друг перед дружкой. Но, тем не менее, они расслабляются с чашкой чая, кофе или кубинской сигарой – наиболее популярным символом их статуса среди истеблишмента. Пусть они прогрессивные, реформистские, и даже немного вестернизированные, но это мужчины, женщин же нигде не видно (они, видимо, где-то спрятались), и подача чая, засахаренных фруктов, очистка пепельниц и тому подобное выполняется двумя слугами-мальчиками. Таким мог быть персидский дом где-то сто лет назад, за исключением двух прислужников, – самых современных из всей мужчин в доме, чьи длинные, напомаженные гелем волосы, модные футболки и джинсы, и в отличие от гостей, гладко выбритые щёки. Разговор почти всегда ведётся о политике, и так как всегда присутствуют несколько чиновников из МИДа, то и о внешних сношениях. Однако мальчики-прислужники не встревают в разговор, лишь время от времени улыбаются, если кто-то из гостей ввернул в разговор непристойную шутку. Несмотря на плачевное состояние иранской политики, признаваемое всеми, и очевидное из беседы, один из гостей, весьма и весьма приближённый к Стражам Революции, о котором писала западная пресса, даже высказывает предположение, что Ирану было бы намного лучше вообще обойтись без выборов. «Вот что случается, когда людям позволено голосовать, – многозначительно заявляет он. – Идиоты выбирают идиота. – Затем он поворачивается к своему коллеге, у которого имеются связи в банковской сфере, и говорит громким шёпотом, так что даже я слышу его за несколько метров. – «Можете ли вы перевести 120 миллионов долларов? – его коллега в тот же момент опешил, – Стражам, конечно, это под силу», – заявляет он беспечно, закуривая длинную сигару-кохибу. (Недавние санкции ООН и ЕС против иранских банков сильно затруднили перевод долларов в Тегеране).

Если бы кто-то из тех пятнадцати-двадцати мужчин, ходивших туда-сюда по дому в тот четверг после полудня, на самом деле были бы информантами или агентами спецслужб, полагаю, у них было бы много материала, который можно передать, но ничего такого, что было бы и впрямь действенным. Судьи и спецслужбы, действующие независимо от исполнительной власти, могут быть названы самыми строгими стражами режима в Исламской Республике, но самое лучшее, что они умеют, это сидеть и слушать в подобных этому обществах. Президенты-популисты, такие как Ахмадинеджад, как им известно, будут приходить и уходить, но политическая элита (реформисты или не очень, но обязательно близкие к правящему духовенству, если не их родственники) и, разумеется, Стражи Революции, являются той константой, которая необходима Республике для выживания.

В сегодняшнем Иране спецслужбы больше обеспокоены антиправительственными заговорами, как реальными, так и вымышленными, а также политическим активизмом, которые распространяется на улицах, нежели тем, о чём ведут разговоры иранцы за закрытыми дверями, независимо от того, кому принадлежат эти двери – видным ли гражданам, хорошо известным государству, или более непритязательным иранцам среднего и низшего, рабочего класса, жалуясь на состояние дел в государстве. Может быть, по этой причине некоторые политактивисты, сознательно или бессознательно, действуют по ту сторону персидских стен, подальше от любопытных глаз государства.

Одна из наиболее известных групп, кто так и поступил – это женщины, ведущие кампанию за реформы в дискриминационных законах Исламской Республики (и которые весьма осторожны в своих материалах и заявлениях, предупреждая, что они не против исламских законов), выступающие под лозунгом «Реформы ради равенства»7. В этой кампании они собрали миллион подписей для предоставления в парламент в середине 2006 года, после того как демонстрация женщин была разогнана полицией, а её лидеры арестованы (многим были даны условные приговоры, и позже они были освобождены). Но то, как была проведена кампания, собраны подписи и дан толчок активизму, оказало своё воздействие на власти, сделав все их попытки подавить кампанию невозможными без ломки образных стен, возводимых иранцами повсюду. Например, женские парикмахерские стали местом проведения таких кампаний, наряду с вагонами метро, автобусами, заводами, и даже лужайками для пикников, словом, все те места, которые не особо патрулируются госагентами в поисках изменнических настроений. И хотя многие женщины, испытывающие симпатию к этой кампании, не желали ставить своё имя под документами из страха, что они могут навлечь на себя опасность, было собрано примерно сто тысяч подписей – внушительное количество, особенно если представить себе эту горстку женщин-активисток, что собирали все эти подписи, и так далеко разъезжали, стучались в двери частных домов и т.д.8. Миллион подписей, или даже примерно сто тысяч, как рассуждали организаторы кампании, мог бы быть наиболее эффективным призывом к переменам в иранских законах, имеющим моральную, если уж не гласную поддержку множества политиков и даже духовенства, чем просто демонстрация нескольких сотен женщин, которую немедленно разогнала бы полиция, и которая так же быстро была бы забыта, как уже не раз случалось в прошлом.

Пока политактивисты всех мастей продолжают разрабатывать воображаемые пути содействия своим проектами и повесткам дня, отступая при этом за частные стены домов, которые, по их подсчётам, государство не станет или не сможет разрушить, бросая ли правительству публичный вызов, но с осторожностью, ибо они знают, что дейтвовать им нужно осторожно, так как их имена станут известны спецслужбам, которые постоянно начеку и подозревают наличие любой деятельности, способной привести к революции, «бархатной» или какой-либо иной. Иранцы же, что представляют малый интерес для спецслужб Исламской Республики, или не представляет его вовсе, – это те, что при всех своих привилегиях, богатстве, западном облике и в общих чертах светском поведении, тихо и спокойно себе живут за стенами своих домов, без всяких политических амбиций или влияния. И пока они могут продолжать вести такое существование, поддерживать своё состояние и спокойно путешествовать за границу, устраивать частные вечеринки на свой вкус, члены этой светской элиты обычно не желают подвергать опасности свой комфортный образ жизни ради какой-либо формы политического активизма. Конечно же, у них есть свои воззрения на политику, и они их свободно высказывают в частном кругу друзей и знакомых в собственном доме, но кажется, им совершенно не интересен какой-либо политактивизм – попытки, включающие участие или организацию акций или маршей протеста – и потому они не представляют угрозы для Исламской Республики.

В канун Нового, 2005 года, меня пригласили на вечеринку в северном Тегеране, одну из многих, проводимых отчаянно вестернизированными иранцами, для которых их собственный календарь, где отчёт лет застрял на четырнадцатом столетии, предоставлял мало поводов проявить свои европейские манеры. Поездка в богатую часть города пролегала мимо больших посольских комплексов, миленьких магазинчиков, украшенных к Рождеству, и ярко освещённом ресторане «Апачи бургер» на Проспекте Шариати. «Апачи», как можно вывести из его названия, изначально имел в виду индейца апачи, или, по крайней мере, мультипликационное изображение индейца с томогавком в руках, – ещё один признак того, что политкорректность никогда не была сильной чертой персидского характера. Медленно продвигаясь по бульвару в час пик, несмотря на позднее время, я мог видеть что творится внутри бургер-ресторана, заполненном тусующимися подростками обоих полов, прямо как подростки в каком-нибудь сельском городке Америки, где единственным местом для встречи юношей и девушей была боулинговая площадка. И хотя надписи вверху на табло довольно крупные, и их можно видеть даже из проезжающей мимо машины – с убедительной просьбой к посетителям соблюдать исламский дресс-код, посетители ресторана, кажется, больше заняты проверкой того, каковы же границы этих законов. Той ночью, тем не менее, Исламская Республика позволила стенам фаст-фудовского ресторана, даже если они и были из стекла, быть частным непробиваемым барьером.

Прежде чем найти дом, я услышал музыку. Басы, низкие басы – вот по каким признакам весь квартал, по-моему, догадывался о том, что там вечеринка. Таксист разумно обнулил счётчик у места назначения, и я вышел. «Нет, прошу, это действительно стоит того», – повторил я несколько раз, держа в руках пару банкнот, несмотря на его протесты, требуемые таарофом. В самом доме, весьма причудливом, лилось рекой спиртное, играла громкая музыка, женщины были не просто без хиджабов, но и почти что голые, и я подумал, что в этом маленькой кусочке Исламской Республики не было ничего исламского, кроме разве что яркого исключения из правил – прислуги, подававшей напитки. Это была высокая женщина в чадре с ног до головы, без единого намёка на косметику, составлявшая яркий контраст маскарадному, напомаженному виду тех дам, большинство из которых были в платьях с декольте, весьма провокативными даже в Париже. Её маленькая дочка помогала ей на кухне с едой: ей было не более десяти, но и она тоже была полностью покрыта хиджабом, туго затянутым под подбородком. И что же здесь делала, подумал я, эта домашняя команда из матери и дочери? Разве мать не оскорблена всей этой вакханалией? В особенности на глазах у её дочери? И не собиралась ли она звать полицию нравов?

Женщины плясали под тошнотворный, записанный в Лос-Анджелесе иранский поп, и то и дело одна из них провоцирующе вибрируя своей вздымающейся грудью, приближалась ко мне и приглашала присоединиться. «Я не умею танцевать по-персидски», – настаивал я, но таароф распространялся даже на танцпол, и сколько бы я ни отказывался, они настаивали, и «нет, и правда, не могу» означало лишь «попросите меня ещё раз». Другие мужчины, все в галстуках – как символ их неприятия исламского дресс-кода и сердечной привязанности ко всему западному, поддались его очарованию, и были готовы, безнадёжно махнув рукой, пока женщины манили их встать со стульев, сами показать своё мастерство танца и соблазнения любому, кто только хотел обратить внимание.

Наконец покрытая в чадру экономка протиснулась между вращающихся тел, чтобы поставить еду на стол, правда, опустив голову в знак покорности или отказа, не знаю точно. Я следил за ней, как она вернулась на кухню и взяла трубку телефона. Может быть, с неё уже хватило, а может быть, она собиралась позвонить в полицию нравов. Но нет, ничего не случилось. Она была в доме своего работодателя, в конце концов, по собственной воле, и могла объяснить это своей впечатлительной маленькой дочери. Мужчины и женщины танцевали, не обращая на неё внимания, всю ночь напролёт, как если бы дело было в Нью-Йорке или в Лондоне, а экономка со своей дочерью уехали на такси в южную часть города домой, за собственными целомудренными стенами, или наджиб, то есть за спину мужа. Туда, где Исламская Республика действительно заслуживала своё название, и где, может быть, не было даже причины стучать в дверь.

-20

-21

7. Просьба айатоллы об отличии

Прибыв из Кума в Тегеран поздней ночью в последний день на службе президента Мохаммада Хатами, я включил радио в машине. Приятный женский голос читал оду президенту, пока машина проехала мимо огромного граффити на стене с изображением американского флага на здании, выходящем на эстакаду, причём звёзды на нём были черепами, а полосы – следы от падающих бомб. Её голос был печален, с намёком на трепет. На следующий день должна была состояться инаугурация Махмуда Ахмадинеджада в качестве нового президента Ирана Верховным Лидером айатоллой Али Хаменеи, и весь Тегеран, казалось, коллективно внезапно испытал ностальгию по человеку, над которым разве что только не издевались в течение прошедших восьми лет.

Всю неделю я был свидетелем меланхолического настроения; все иранцы, включая даже тех, кто голосовал против реформистов тогда, наследующие политику Хатами, казалось, были опечалены его уходом. Он был мягким обликом нации долгое время, во время подъёма и международной пропаганды Исламской Республики, и, несмотря на обоюдную критику как слева, так и справа, многие иранцы в канун инаугурации сверхконсерватора Ахмадинеджада согласились с тем, что он исполнял свои обязанности настолько честно, насколько мог. Потихоньку иранцы из обычного среднего класса и верхушки среднего начали понимать, что их жизнь, по крайней мере, социальная жизнь изменится, и уж точно не к лучшему. Хатами бросил вызов системе, если не изменил её так, как никто из высокопоставленных лиц не делал, хотя у Ирана и была своя доля диссидентов среди духовенства, но ни одному не позволили так высоко подняться в своей карьере, как Хатами. Строго говоря, даже в общании, но он очень сильно отличался от прочих высокопоставленных представителей духовенства – айатолл, и особенно, от их консервативных последователей в правительстве, по таким далеко идущим вопросам, как место ислама в социальной жизни и в отношениях с окружающим миром, включая даже США,

Мой друг Фуад как то пошутил со мной, после того, как я провёл некоторое время с президентом Ахмадинеджадом в Нью-Йорке, что мне стоило бы упросить президента отобедать у него дома в Лос-Анджелесе, подразумевая, что он и другие иранские евреи вежливо предоставят ему немного своих воззрений, разумеется, применяя особую вежливость, таароф. Я полушутя ответил, что, несмотря на предполагаемую мной невозможность сделать это, может быть, я мог бы уговорить Хатами, который рассказывал мне, что охотно бы посетил Калифорнию во время своей последней поездки по западному побережью, чтобы пообедать с ним. «Послушай, – сказал Фуад на полном серьёзе, – если бы ты мог это организовать, то поверь мне, для меня это было бы огромной честью, даже большей, чем если бы ко мне на обед пожаловал сам Бен Гурион! Пожалуйста, скажи это ему, я действительно имею это в виду».

Через полтора года после того, как он оставил пост, Хатами всё ещё имеет своих поклонников.

Хатами был бы уместным и сегодня в иранской политике, особенно после тех ошеломляющих потерь, которые понесли на президентских выборах 2005 года его будущие соперники (Мехди Карруби и Мустафа Моин, кандидаты от реформистов в первом раунде выборов, пришедшие к финишу третьим, и четвёртым, соответственно), что не особо удивляет. У иранцев очень мало опыта работы в политической партийной системе (шах ставил все партии, кроме собственной, «Растахиз», вне закона, быть членом которой было обязательно, причём не только для всех гражданских служащих, но и для всей страны в целом), и мало кто идентифицирует себя с той или иной партией, существующей на законных основаниях при исламском правлении. Большинство иранцев даже не знает, к какой конкретно партии принадлежит тот или иной кандидат, за которого они голосуют, и личность, таким образом, играет огромную роль на выборах, как и то, к какому политическому спектру принадлежит кандидат: либеральному, прагматическому центристскому, или консервативному. Хатами был первым настоящим либералом (по стандартам Ирана, или даже всего Ближнего Востока), кто стал президентом, и под его руководством произошли существенные изменения в иранском обществе. Не только смягчились законы, касающиеся общественного поведения (или, по большей части, они игнорировались), но и была почти полностью пересмотрена изоляционистская политика Ирана, приведшая к открытию иранцами собственных предприятий, и даже туризму, что изменило характер Исламской Республики. Иранцев, живущих многие годы за границей, вдали от родины, частично из-за опасений, и частично из-за тех препятствий, которые чинили для обладателей двух паспортов иранские консульства, активно поощряли вернуться в Иран хотя бы для ежегодных визитов. И обычно суровые и даже грубые чиновники, выдававшие иранцам паспорта, сменились по прямой директиве из Тегерана на очаровательных, любезных согласно таарофу, услужливых соотечественников 1.

Оказалось, что перемены в иранском обществе, которые произошли под руководством Хатами, было очень тяжело аннулировать, даже когда консерваторы предприняли все возможные попытки. (Важно также отметить, что во время популистской кампании Ахмадинеджад убедительно отклонял как вздор, обычно при этом хихикая, любое замечание о том, что его администрация станет подавлять свободу прессы, сомнительный хиджаб, или интернет, и каждое из этих действий, само собой, он позже попытался сделать с разной степенью успеха). Почти с уверенностью можно сказать, что большинство иранцев, возможно, в соизмерении с процентом отданных за него голосов, разделяют политическую философию Хатами – философию умеренности и настоящих политических преобразований, которые, тем не менее, не ниспровергают исламский фундамент государства. (Следует также отметить, что Стражи Революции, которых на Западе считают монолитом, идеологически жёстким стержнем Республики, также проголосовали за Хатами примерно в том же соотношении, что и всё прочее население – более 70%). Естественно, что наиболее левые и либерально настроенные иранцы были больше всего разочарованы темпом изменений, и к неудовольствию Хатами, тем, что ему пришлось померяться силами с настоящими сторонниками жёсткой политики, когда это в максимальной степени учитывалось, и в диаспоре есть те, которые неохотно одобряют кого-либо, кто работает на исламскую систему, но при этом оставляя в стороне экономические факторы (что сыграло на руку Ахмадинеджаду), и немногие иранцы, включая самих Стражей, отнесли бы себя с философской точки зрения к правым или левым по отношению к Хатами.

Желание политических и экономических реформ в Иране – очень животрепещущий вопрос, неважно, с кем бы вы ни заговорили. Но более широкие реформы, кажется, ждут своего лидера, который должен обозначиться до президентских выборов 2009 года. На любых выборах с тех пор, как президентом стал Ахмадинеджад, убедительную победу одерживали умеренные кандидаты и реформаторы – почти с тем же большинством голосов, которые когда-то получил Хатами. Высокопоставленный иранский дипломат (а также родственник одного важного лица из среды духовенства) в дни, последовавшие за избранием Ахмадинеджада, объяснил мне в чём, по его мнению, заключалась крупнейшая ошибка Хатами и в целом всего реформистского лагеря. «Он не назначил своего преемника, – сказал он мне, – и это обрекло кандидатов-реформаторов. Если бы он уделил максимальное внимание хотя бы одному, если бы по-настоящему поддержал какого-либо из кандидатов, то тот бы легко выиграл, и мы бы не застряли с этим идиотом, с этим аблах».

За несколько дней до того, как Хатами должен был передать власть преемнику на посту, я встретился с ним во дворце Саадабад, в его резиденции на неполный рабочий день в наименее загрязнённой и наиболее уединённой части города, и он, казалось, вздохнул с облегчением, покидая пост, счастливый от того, что теперь он мог посвятить своё время тому, что действительно любил, и во что верил – диалогу цивилизаций. Хатами, священнослужитель среднего уровня, ходжатольислам (что означает «эксперт, довод в исламе»), ещё не ставший айатоллой, рассказал мне, что формирует НПО для продвижения инициативы диалога цивилизаций, и я почувствовал, что на этом поприще он может оказаться даже ещё более удачливым, чем в правительстве, ибо годами власть предержащее духовенство оказывало ему сопротивление в попытках претворить некоторые политические и социальные реформы в жизнь, необходимые, по его мнению, для здорового развития «исламской демократии». У него также имелись фаталистские взгляды на будущее иранской политики, в которых был намёк на вероятно болезненное будущее для демократически мыслящих иранцев при жёстком режиме, известном своей нетерпимостью к либеральным, или, в их сознании, неисламским идеям.

Казалось, Хатами был опечален отношением администрации Буша к его стране; во время краткой встречи в апреле с Биллом Клинтоном на похоронах Папы Римского он задумчиво сказал мне, просто кивая головой, что всё могло бы быть иначе, будь Клинтон американским президентом эти несколько лет. Он напомнил мне, что Клинтон был первым американским президентом, который сидел в зале рядом с представителем Ирана во время его доклада (то есть его самого, в ООН), с момента основания Исламской Республики (обычно американские чиновники просто встают и уходят в знак протеста, когда президент Ирана поднимается на трибуну ООН), – в знак того, что если бы не было выборов в 2000 году в Америке, или если бы Верховный Суд США вынес насчёт него иное решение, Иран и США могли бы найти средство нормализации отношений. «Фундаменталисты в обеих странах, – сказал он, – способствовали враждебности между Ираном и Америкой, и сейчас, – подчеркнул он, – ситуация может только усугубиться». Не думаю, что он знал об иронии, что те «фундаменталисты» в Америке, о которых он говорил тогда, были ближе в плане философии к мусульманским фундаменталистам, к своим политическим врагам, чем кто-то ещё на западе. Когда я бываю в Иране, меня часто поражает одна идея, – что если бы христианские евангелисты объехали сегодня Иран, то обнаружили бы там идеальное общество, которое они хотят построить в Америке. Стоит просто заменить Аллаха на Бога, Мохаммада – на Иисуса, поддерживать те же представления о целомудрии, грехе, спасении, Божьей воле, и Христианской Республике.

Во время последних нескольких дней, что Хатами был на посту президента, было несколько прощальных событий, запланированных его сторонниками, и государством, уже на официальном уровне. В ночь на воскресенье этого главного события выкрикивали «Салам, Хатами» (салам может означать и приветствие, и прощание), и вокруг Министерства внутренних дел, где оно проводилось, была интенсивная пробка, да и сам конференц-зал был переполнен. Пока я шёл к своему месту, что было для меня зарезервировано, я прошёл мимо многих видных сановников, некоторых я мог узнать, а некоторых – нет. В первом ряду бросался в глаза главный раввин Тегерана, равно как Епископ армянской церкви и Глава ассирийской церкви, а зороастрийские жрецы были рассеяны в первом и втором рядах на видных, показываемых по телевидению местах, которые, без сомнения, были выделены для них по прямому указанию самого Хатами, который сделал межконфессиональные отношения приоритетом своей политики. Хасан, внук Имама Хомейни, сидел в центре первого ряда, рядом с братом президента Хатами, Резой, ультралиберальным политиком, отстранённый Советом Стражей Революции от руководства в любом деле, рядом со своей супругой, внучкой Имама Хомейни, Захрой Эшраки. То был либеральный облик Исламской Республики, даже с потомками Имама Хомейни в толпе и твердолобыми консерваторами, которые предпочли стоять в стороне. Вечер начался, как и всегда начинаются официальные функции в Иране, с пронзительно громкой декламации Корана. Но в моих ушах это слышалось не как призыв на молитву, и всякий раз я слышал, что как только оратор заканчивал читать один айат, он перескакивал на другой. Это звучало навязчиво красиво, ибо команда Хатами выбрала человека с мелодичным голосом, хотя я не мог не удивляться – это длилось бесконечно, и раввин со священниками думали, по-видимому, также как и я – что иногда исламская часть Исламской Республики бывает, скажем так, немного властной.

Когда, наконец, декламация закончилась, ораторы изо всех сфер – артисты, профессора, доктора, студенты – вышли на сцену и с гордостью высказались о достижениях Хатами, о том, что он значит для них и для всей нации. Основным моментом вечера были два студента – мужчина и женщина, – которые с националистическим пылом, что больше подошёл бы фашистскому съезду, чем собранию либералов, высказали в стихах похвалу великой нации, великому народу, и великому лидеру, что были у них. Болельщики Хатами за моей спиной взорвались скандированием, подняли баннеры и прыгали, чуть ли не пританцовывая (ибо публичные танцы запрещены в Исламской Республике, и особенно для женщин, даже после того как аплодисменты стихли. Выступления и скандирования мгновенно стали угрозой для всего вечера, который мог превратиться в опасное празднование культа личности, но я был уверен, что сам Хатами, запретивший правительственным чиновникам демонстрировать его фотографии, пока он у власти (несмотря на то, что многие игнорировали эту просьбу), заверит, что это не так.

Хатами, элегантный как никогда в своём летнем льняном кафтане кремового цвета и идеально закрученной чёрной чалме, поднялся со своего места в первом ряду под обновлённые громовые аплодисменты и перед лицом миллионов телезрителей. Он успокоил толпу жестом руки и начал выступление с самоуспокоения, которое было в то же время скромным. Интересно, сколько раз ему хотелось произнести эту речь, чтобы сказать этой неблагодарной нации, что они не были такими уж плохими, и без него они бы не получили даже самых малых свобод, которыми пользуются теперь. Он подробно говорил о двух исламах – подлинном исламе, и об исламе экстремизма и фанатизма: исламе Талибана. И оба, говоря откровенно (так как строгие сунниты из Талибана всегда были главными врагами Ирана, и их поносит почти что каждый иранец, включая всё духовенство), существуют в Иране, – это завуалированная ссылка на предпочтения айатоллы Месбах Йазди, архиконсервативного патрона Ахмадинеджада. Несколько человек закричали: «Смерть реакционерам!», но Хатами быстро заставил их замолчать. – «Смерть для кого-либо, – сказал он, – это уже так далеко в прошлом».

Президент защищал прогресс, достигнутый под его командованием, перечисляя по одному все достижения, но самым интересным в его длинной, почти что часовой речи было то, что он упомянул Верховного Лидера, рахбара, всего единожды. Ни одна публичная фигура в Иране не посмела бы исключить из своей речи своего самого высшего руководителя, айатоллу Хаменеи, но Хатами сделал это сейчас, когда он покидал свой пост, выражая своё презрение к правящему классу, который так осложнил ему жизнь во время пребывания на посту. И второй раз упомянули рахбара (который переводится с персидского просто как «вождь», «лидер», но это также и титул Хаменеи) во время вечернего празднования, когда с пышным персидским таарофом, включающим и лесть для кого-то одного, и оскорбление для другого, Хатами назвали рахбаром, и после заметной паузы сказали: «в диалоге цивилизаций». Ну, думаю, что это не прошло незамеченным консервативными сторонниками Хаменеи, что смотрели выступление по телевидению. В конце выступления, вырезанного из передачи, как я потом обнаружил, кто-то выкрикнул: «А как насчёт Ганджи?» – указывая на объявившего голодовку политзаключённого Акбара Ганджи, томившегося в то время в тюрьме Эвин. Хатами улыбнулся и сказал в ответ: «Хорошо, хорошо», – имея в виду ответ на вопрос. Но М.С., высокая внушительная дама в кремовом манто до колен и хиджабе быстро вмешалась и подвела собрание к заключению, весьма удобно позволив личной охране проводить Хатами. «Не подталкивайте его», – должно быть, мудро подумала она, и когда я повернулся и посмотрел ему во след, то с облегчением увидел, как он беспрепятственно уходит, а государственные агенты, без сомнения, просто смешались с толпой.

Сейед Мохаммад Хатами был избран президентом Исламской Республики, одержав сокрушительную победу на выборах в 1997 году. Прошло восемнадцать лет с момента Исламской Революции 1979 года, уничтожив почти двести пятьдесят лет монархии, и шиитское духовенство утвердило свою власть в Иране, создав единственно возможную функционирующую систему – клирикальную теократию в последней четверти уходящего века. Ирану пришлось пережить ужасную восьмилетнюю войну с Ираком в 1980-х гг., когда результатом многочисленной иммиграции на Запад стала утечка мозгов в ранее невиданном для Ирана масштабе. Те же, кто остался, стремясь жить в Иране (либо по необходимости, либо из нежелания начинать всё заново где бы то ни было ещё) из различных классов иранского общества, были готовы к переменам. Строго и жёстко контролируемое общество начало приоткрываться в бытность ещё раньше президентом Али Акбара Хашеми Рафсанджани, прагматика и свирепого капиталиста, но иранцы начали уставать от представляемой им и другими клириками системы – коррумпированной, пронизанной кумовством и всецело проголосовали за довольно-таки ещё неизвестного Хатами, бывшего министра культуры, который, как им было известно, по крайней мере, позволил намного больше свободы слова и прессы без цензуры, выражал либеральный взгляды на исламскую демократию, будучи министром культуры и исламской ориентации, больше чем какая-либо иная публичная фигура в политике.

Хатами изучал западную философию в Исфаханском университете, но после получения степени бакалавра и продолжив обучение уже на магистра в Тегеранском университете, он отправился в Кум для углубления своих исламский знаний. Он завершил свою учёбу, иджтихад, в духовных семинариях, получив степень моджтахеда, что соответствует доктору наук в богословии, до того, как переехать в Гамбург и возглавить там Исламский Центр в Германии. После революции 1979 года он вернулся в Иран и сразу же стал государственным деятелем: сначала как депутат парламента, затем два раза как министр культуры – с 1982 по 1986 годы, и второй раз – с 1989 по 1992 годы, когда подал в отставку. После этого он стал председателем Национальной Библиотеки, выражая своё пристрастие ко всему академическому, до того как его избрали президентом в 1997 году. Он был (и остаётся по-прежнему) с самого начала членом организации Боевое Духовенство – не путать со строгой Ассоциацией Боевого Духовенства, каждая из которых навевает образы «Испанской инквизиции» Монти Пайтона 1970-х годов, хотя лишь немногие выражают философию, имеющую сходство с «епископами» в труппе Пайтона. Бойцы-священнослужители (или мобарез на персидском, что можно перевести и как «сопротивляющийся»), не принадлежащие ни к одной организации, являются айатоллами-ниндзя, которые, тем не менее, могли бы парить в воздухе на своих мантиях, чтобы приземлиться и нанести смертельный удар по врагам, с которыми они борются, но они при всём том – это политически мыслящие представители высшего духовенства, занявшие так или иначе консервативную или либеральную сторону в непрекращающейся борьбе за душу обожаемой ими Исламской Республики.

Есть некоторое число представителей духовенства в каждом лагере, согласном друг с другом по отдельным вопросам, например, Хасан Рухани, главный переговорщик в команде Хатами по ядерной проблеме, и ни в коем случае не твёрдый консерватор, который находится в противоположном лагере, тогда как прагматист Рафсанджани – склоняется в сторону реформирования иранской политики, особенно если консерваторы находятся на подъёме. И тот и другой священнослужители пользуются огромным влиянием на Верховного Лидера, возможно, с надеждой пустить под откос любую возможность того, чтобы жёсткие консерваторы пребывали у власти после следующих президентских выборов в 2009 году путём объединения в оппозицию против них.

Хатами появился на свет в Ардакане, в пустынной провинции Йазд в 1943 году, и в отличие от других клириков, провёл большую часть взрослой жизни при Исламской Республике. Ардакан – родной городок моего отца, и во времена его юности он был захолустным сельским местечком, где все друг друга знали лично, и небольшая кучка семейств – видимо, не более 4-5, были богатыми землевладельцами, признанными как элита. Эти семьи, естественно, переженились и двое из детей матери Хатами – брат с сестрой из семейства Зиаи – вступили в брак со старшим братом и старшей сестрой моего отца, и таким образом, и у меня, и у Хатами множество общих двоюродных братьев и сестёр. Однако я никогда не встречал самого Хатами до того, как он стал президентом, но встречал его брата (бывшего главой его штаба во время второго президентского срока), Али Хатами, в конце 1970-х годов, когда мы оба учились в Вашингтоне в колледже, и он был соседом по комнате моего кузена, Мохаммада Маджда.

Ценности малых иранских городков не стираются в больших городах или даже за границей годами или даже повышением статуса, и президент Хатами гостеприимно принимал меня в Тегеране в 2004 году как хамшахри, соотечественника из своего города, и я подумал, что являюсь его дальним родственником. За время его пребывания у власти я видел его дважды во дворце Саадабад, бывшей резиденции шаха, в которой он чаще всего принимал иностранных сановников, и назначенном президентским офисом, по-видимому, в тех же целях, уже в бытность Хатами президентом. В то время Хатами более всего был озабочен поиском решения ядерного кризиса, и его администрация приостановила исследование процесса обогащения урана и его переработки во время ведения переговоров с европейцами. Но он был непреклонен, заявляя о том, что у Ирана нет планов по развитию ядерного оружия и скептически относился к тому, что многие американцы, особенно члены администрации Буша, не верили в это, и если бы даже он это признал, в то время им было очень нелегко поверить представителям правящего класса в Иране.

Во время своей следующей поездки в Иран в 2005 году я снова встретился с ним в Саадабаде, в последние дни его на посту президента, а также через несколько дней спустя вступления в должность Ахмадинеджада, но Хатами ещё не уехал из своего президентского офиса, который Верховный Лидер обещал оставить за ним и после окончания его срока. (Ахмадинеджад быстро сумел убедить Лидера, что такому устройству следовало положить конец, и за несколько недель после получения власти выселил Хатами, может быть, как ответный шаг в отместку за то, что в бытность Ахмадинеджада мэром Тегерана он запретил ему присутствовать на совещаниях его правительства, что было привычным делом для мэра). Али Хатами обычно предоставлял для меня машину, что подвозила меня в офис, но во время моего второго визита, когда Хатами уже несколько дней как потерял свой пост, мне пришлось взять такси и попросить отвезти меня в Саадабад.

За рулём сидел разговорчивый парень, и мы пустились разговаривать о войне, может быть, из-за того, что как только Ахмадинеджад пришёл к власти, весь Тегеран начинал верить, что конфликт с США был вполне отчётливой возможностью. Я спросил таксиста, служил ли он в армии, обязательной для всех иранцев начиная с восемнадцати лет или после школы, и он ответил согласием. «Меня ранило в бою, – ответил он, – и поэтому моя рука не совсем хорошо работает». – Он поднял правую руку в воздух, хотя было невозможно различить какую-нибудь рану на ней.

«Война с Ираком?» – спросил я.

«Не совсем, – сказал он, – это было уже в самом конце войны, это был бой с моджахеддинами». Я почувствовал озноб, ибо он говорил о Моджахеддин Халк, иранской организации сопротивления, которая подвергла Иран атакам со своих баз в Ираке в июле 1988 года, и попала в засаду, поджидая иранские войска, которые уничтожили поголовно эту небольшую армию, убив около двух тысяч моджахеддинов. Один мой друг детства и сын ближайшего товарища моего отца, Пейман Базарган, присоединившийся к моджахеддинам ещё во времена своей учёбы в колледже в Англии, тоже был одним из тех убитых.

«Вы убили хоть одного из моджахеддинов?» – спросил я его, представляя, мог ли этот водитель выстрелом убить того моего друга.

«Ну, я стрелял из винтовки, но был сразу же ранен и покинул поле боя, – ответил он. – А те несчастные ублюдки не выдержали и мига. Мы знали, что они приближаются, и просто преследовали их».

«И как же это чувствовать?» – спросил я, имея в виду убийство своих же соотечественников, иранцев.

«Так же, как убивать любого другого, полагаю, – ответил он. – Вся эта война – ужасное дело, и не важно, с кем сражаешься. Надеюсь, больше уже никогда не будет войны на нашей земле».

Я на мгновение замолчал, но не сказал ему, что у меня был друг, погибший в том бою, что он описал. Я в любом случае винил моджахеддинов в смерти Пеймана, ибо был убеждён, что они промыли ему мозги в этой организации, которая только и делала, что посылала на войну дилетантов сражаться с армией, подобной армии Исламской Республики. Пейман был пресс-атташе у моджахеддинов, и его великолепный английский с чистым британским акцентом весьма пригодился до того, как они решились начать крупнейшую военную кампанию против Ирана с помпезным названием Форуке Джавидан – или «Вечное пламя», когда любой способный сражаться член организации должен был идти в бой. Они сражались и умирали. С того времени, как Пейман присоединился к группе сопротивления, я утратил контакт с ним, но наши семьи очень близки, и его смерть сильно повлияла на всех нас.

В Иране монафекин, или лицемеры, как называет государство членов Моджахеддине Халк, часто освобождаются по амнистии, если они раскаются и заявят верность Исламской Республике: фактически иранские СМИ поднимают бурю в стакане воды вокруг бывших членов этой организации, выпущённых на свободу, как признак терпимости Ирана. А я думал, сидя а кабине такси, направлявшегося к президенту Ирана, что если бы Пейман выжил, то воспользовался бы он сегодня подобной щедростью Ирана? Он бы признал теперь, как мне хотелось думать, что есть что-то общее у всех иранцев как в Иране, так и у многих за пределами его, то это определённое презрение к самым организованным и вооружённым, противостоящим государству группам в изгнании, таким как Моджахеддине Халк. И хотя отдельные её части находились на передовой фронта борьбы с Исламской Республикой, и как следует оказали давление на режим, один тот факт, что группа была союзницей ненавистного Саддама Хусейна – арабского тирана, специально осыпавшего Тегеран ракетами, чьи солдаты в массовом порядке убивали бессчётное количество иранцев, а затем фактически воевали на стороне Ирака в течение долгой войны, – уже является непростимым преступлением в умах многих. Даже наиболее яростные противники Исламской Республики не могут выносить эту организацию и её членов. Масуд и Мариам Раджави, бывшие союзниками Имама Хомейни в революции, свергнувшей монархию, но порвавшие с режимом, как было принято думать, не из-за трудностей с их толкованием демократии, а из-за того, что духовенство исключило их из власти. Задумавшись, я выглянул из окошка такси, пока водитель вёз меня по маршруту, который был мне незнаком и остановился перед воротами, которые также для меня были новыми. «Саадабад», – сказал он победным тоном.

«Это не он!» – сказал я.

«Нет, он! – ответил он с негодованием. – Вход в музей сразу за воротами».

«Но мне не нужен музей, – сказал я, думая, что мне стоило ему рассказать, к кому я еду. – Мне нужно попасть в офис».

«Чей офис?»

«Офис Хатами».

Водитель обернулся и посмотрел на меня.

«Президента Хатами?»

«Бывшего президента, – ответил я, – но его офис пока ещё на прежнем месте».

«Думаю, всё же на другой стороне», – сказал водитель, разворачивая машину. Он подозрительно посмотрел на меня, гадая, по-видимому, какое у меня было дело к бывшему президенту Ирана. И когда он, наконец, подъехал в угловым воротам, укомплектованным солдатами и Стражами Революции и с пулемётами в руках и пальцем на курке, то казалось, что он был весь на нервах.

«Что мне сказать им?» – спросил он меня.

«Просто остановитесь прямо перед воротами», – сказал я, закрывая окошко и улыбаясь солдатам, которые медленно подходили к остановке.

«Вы хотите увидеть самого Хатами?» – спросил водитель, всё ещё не убеждённый, после того, как я заплатил ему.

«Думаю, да».

«Тогда скажите ему «дамаш гарм», сказал он, ухмыляясь. Это персидское выражение, труднопереводимое на английский, но странным образом схожее с австралийским «всего вам доброго».

Хатами был таким же любезным, как и всегда, встретив меня у дверей своего офиса, несмотря на моё опоздание ввиду объезда вместе с водителем, и выглядел даже ещё более расслабленным, чем когда бы то ни было. Мы поговорили в общих чертах о его работе на посту президента и о планах на будущее. Он спросил меня, понял ли я его выступление на конференции «Салам, Хатами!» Казалось, он гордился тем, что сослался на «Два ислама», разумеется, не собираясь вдаваться в подробности или ещё более прямо атаковать новое руководство Ирана. Его целью, как он рассказал, отвергнув любое приглашение критиковать сторонников жёсткой линии, берущих бразды правления в свои руки, способствовало лишь понимаю на западе ислама и Ирана, а также должно было способствовать понимаю запада в исламском мире. Он идеально подходил для такой работы. А уже год спустя, в конце августа 2006 года, совершил свой первый визит в США как гражданское лицо, и что ещё важнее, как первое высокопоставленное должностное лицо в Иране, посетившее США вне рамок визита в ООН, во всей иранской истории. И он, казалось, был весьма серьёзно настроен на свою новую роль и новые обязанности. Я ездил вместе с ним в Чикаго, Вашингтон и Бостон, проводил время с ним в Нью-Йорке, и во время всего путешествия он был энергичен и искренне поражён доброжелательностью, которую он видел при каждой своей остановке со стороны американцев или американских мусульман, много сделавших ради него. И он был искренне смущён тем уровнем безопасности, который предоставил ему Госсекретариат, обычно предоставляемый лишь высшим государственным деятелям – лидерам государств, посещающим США, и, что ещё больше привлекает внимание – в конце путешествия он подружился с приставленной к нему охраной, так что даже обменивался с ними шутками и любезностями на своём хромающем английском. Они рассказали мне, что получили самое настоящее удовольствие от работы с Хатами и его окружением. «Ось зла», как оказалось, было последним, о чём они могли подумать.

Президент Хатами прибыл в Нью-Йорк 31 августа, почти в тот же час, когда посол США в ООН Джон Болтон заявил, что для Ирана будет установлен крайний срок подчиниться требованиям резолюции ООН по обогащению урана. И так же нелепо звучали вопросы типа: когда истечёт этот крайний срок – в полночь по Нью-Йоркскому времени, или по Тегеранскому. Наконец, победу всё-таки одержало последнее, на семь с половиной опережающее Нью-Йоркское время. И Госдепартамент Болтона встретил в аэропорту Кеннеди самолёт Austrian Airlines президента Хатами на покрытом гудроном шоссе, в полном составе охраны, предоставленной ему Бюро безопасности дипломатов Госдепартамента (вместе с Департаментом полиции Нью-Йорка и дорожным патрулём округа Нью-Йорк. Президента быстро доставили в резиденцию иранского посла в ООН на Пятой Авеню, и он расположился там на отдых, перед тем как серьёзно начать своё турне по Америке. Администрация Буша запретила контакты своих официальных лиц с Хатами (охрана не в счёт), и сугубо в политических целях он не мог встретиться ни с кем из представителей администрации Буша, но видимо, имелось немало госчиновников, кто очень хотел повидать его, наряду с бессчётным количеством других влиятельных американцев, таких как Джордж Сорос и Ричард Блум (супруг Дайан Файнстайн), отправившись в Бостон на личном самолёте, чтобы встретиться с Хатами в номере его отеля. Блум, близкий к Джимми Картеру, снова предложил Хатами (я как раз был его переводчиком) свою помощь в организации встречи между ними, отдавая в его распоряжение, если понадобится, личный самолёт. Хатами любезно отклонил это предложение, а я указал на то, что не только его личный график был заполнен до отказа, но и специальная виза позволяла ему посещать только те города, которые были заранее согласованы с Госдепартаментом. И Атланты не было в списке.

В конце частного визита Хатами в США вопрос о том, был ли он санкционирован или нет, или вообще позволен Верховным Лидером в Тегеране или нет, как то утверждали некоторые американские политики, казалось, отошёл в сторону, во всяком случае, для тех из нас, кто был вместе с ним в поездке. Была важна уже сама символичность того, что иранский президент находится в Америке, но помимо этого за сообщениями СМИ и того, что можно было почерпнуть из интервью и вопросов, публично задаваемых Хатами, были моменты, подарившие надежду тем, кто действительно ждал сигналов о том, что можно избежать конфликта с Ираном, даже при таком упрямом правительстве, что находилось теперь у власти в Тегеране. Визит Хатами в США начался в тот день, когда Иран бросил вызов ООН и всему миру, отказавшись соблюдать резолюцию ООН, и закончился в день пятилетней годовщины событий 11 сентября, трагедии, которую, как он указывал во время своей поездки, он заклеймил одним из первых мировых лидеров. Многие из встреченных их американцев, очевидно, были им поражены, и выражали мечты о том, чтобы он оставался по-прежнему президентом Ирана, вместо неисправимого Махмуда Ахмадинеджада. И примерно то же самое часто говорилось Альберту Гору по поводу администрации Буша, и уж точно было высказано наедине Биллу Клинтону. К Хатами по-прежнему прислушивается Верховный Лидер, он останется весьма влиятельной фигурой в иранской политике ещё долгие годы. На него самого оказала воздействие его поездка по востоку США (он постоянно летал коммерческими рейсами, включая рейс Бостон – Нью-Йорк с обслуживанием по единому классу, в котором сопровождавшим нас охранникам удалось взять места в центре самолёта, к большому сюрпризу и беспокойству некоторых пассажиров, которые, увидев Хатами в чалме и с бородой, окружённого полудюжиной таких же бородатых мужчин, не могли видеть в них никого другого, как команду штурмовой группы со специальным вооружением – пулемётами наготове, и выстроившимися вокруг самолёта на шоссе, – их попросили покинуть самолёт).

Он восхищался США по нескольким причинам, постоянно делая скидку на либеральную демократию как на модель для собственного государства, и более нескольких раз рассказывал американцам анекдот, намекавший на то, чем он более всего восхищался в демократии. «Эрдогана, – говорил он (упоминая турецкого премьера-исламиста того времени, Реджепа Тайипа Эрдогана), – однажды спросили свирепые исламские националисты, почему он отправил свою дочь на учёбу в колледже США. (В строго светской Турции, но, тем не менее, мусульманском государстве, хиджаб было запрещёно носить в ВУЗах и школах вплоть до 2008 года, а в госучреждениях – и поныне).

Мохаммад Хатами не был первым и единственным клириком, который отличался от правящей структуры власти в Исламской Республике по вопросам, касающимся демократии, государственных отношений, или даже толкования ислама. Шиитский ислам позволяет иметь широкий спектр мнений, фактически по любому вопросу, политическому или религиозному, и частично из-за этого Иран ощущает потребность в Верховном Лидере, айатолле, который будет старше остальных, для руководства страной и её политикой. Имам Хомейни был, по всей очевидности, старше других, и в силу своего руководства революцией, за ним останется этот титул, а Хаменеи, несмотря на предназначение быть айатоллой, не признан всеми шиитами мира в качестве главы всего духовенства. Великий Айатолла Хосейн Али Монтазери, бывший ранее преемником Имама Хомейни, впоследствии попал в опалу из-за того, что критиковал его и правительство, и попал под домашний арест в своём доме в Куме за разногласие, но был освобождён, в конце концов, когда президентом стал Хатами. Он считается первым айатоллой, кто бы не согласен по ряду политических и религиозных вопросов с правящим руководством, и был намного выше Хаменеи в период своего доминирующего влияния как всемогущего лидера Ирана. Великий Айатолла Али Систани, наиболее высокопоставленный клирик в Иране, на самом деле являющийся иракцем, также считается высочайшим клириком и для других айатолл, хотя он и отличается от остальных своих иранских коллег в подходе к велайте факих – руководстве правоведа, автоматически был бы снят с любого правительственного поста, если бы попытался использовать свой иракский паспорт для допуска в коридоры иранской власти (у него нет иранского гражданства). Пока многие иранские айатоллы, особенно те, которые считаются великими, и даже многочисленные ходжатольислам, которые занимают ранг пониже в шиизме, согласны между собой относительно концепции «правление правоведа», и между ними подчас встречаются разногласия в подходе к термину «правление». Некоторые, такие как Хатами, строго придерживаются веры в оперативный термин «руководство», и чувствуют, как и в случае с Хатами, что руководство Верховного Лидера нужно ограничить до руководства по религиозным вопросам, оставив власть в стране президенту республики, избранному демократическим путём, с небольшим вмешательством сверху.

Реформисты, желающие привести Иран в двадцать первый век в терминах социального прогресса, во всём согласны друг с другом, но стоит отметить, что без той власти, которой обладает Верховный Лидер, правительство, также избранное демократическим путём, например, правительство Ахмадинеджада, без сомнения, повредило бы политическому и социальному развитию Ирана намного больше, чем уже это сделало. Верховный Лидер в качестве и конгресса в лице одного человека, и Верховного Суда, обладает неким оплотом, противостоящим экстремизму с любой стороны, и хотя какой-нибудь другой Верховный Лидер мог бы отклониться влево или вправо, маловероятно, что Лидер, поставленный на этот высочайший пост Ассамблеей Экспертов, – своего рода коллегией кардиналов – избирается всенародно и выражает разнообразие иранской политической мысли, не поймёт, что стабильность его лично и его правления в значительной степени зависит от аккуратного балансирования во власти. (Первый и единственный председатель Ассамблеи Экспертов, айатолла Мешкини, умер летом 2007 года, и когда один или два членов экстремистской группировки попытались присвоить себе его пост, их легко разгромили, когда председателем был избран далёкий от любого экстремизма прагматик Рафсанджани).

Второй Верховный Лидер Ирана, айатолла Али Хаменеи, прислушивается к своим избирателям, иранскому народу, с каждой стороны политического спектра, рассматривает общие и всемирные точки зрения, а потом принимает решения, раздражающие один или оба политических лагеря, но тем не менее позволяющие Исламской Республике постоянно держаться на плаву. Это не демократия, во всяком случае, по западным стандартам, но, как мне много раз утверждали сторонники этой системы в самом Иране, которые не любят, когда им читают нотации американцы или ирано-американцы о тонкостях демократии, и демократическим также не было решение Верховного Суда США в 2000 году о том, чтобы присудить президентскую должность Джорджу Бушу «в интересах всей страны», несмотря на то, что он пришёл вторым на выборах, одержав очень спорную победу в коллегии выборщиков. Но реформаторы убеждены, – как то может иметь место в любой демократии, – что в любой поистине свободной системе люди проголосуют за них. Либералы намерены взять власть в свои руки, тогда как консерваторы – урезать их свободы. Они уверены, что в Иране не было бы такого президента, как Ахмадинеджад, если бы их не обвинили несправедливо в ограничении политической власти в той системе, в которой им обязательно бы пришлось идти на компромисс и постоянно уступать Верховному Лидеру и консерваторам.

Один из высокопоставленных и приближённых к Хатами, известных своими либеральными взглядами, айатолла Мохаммад Мусави Боджнурди, глава Центра исламских исследований имени Имама Хомейни, присутствовал почти на любом публичным событии, на котором присутствовал Хатами, и даже ездил вместе с ним за границу (впервые я встретился с ним на конференции ЮНЕСКО в Париже в 2005 году) и обеспечил Хатами серьёзное исламское убежище. Хотя сам Хатами был клириком, он был и остаётся более уязвимым для нападок сторонников жёсткой политики, чем какой-либо другой избранный айатолла.

В дополнение к призывам экстремистов осудить Хатами или даже лишить духовного сана из-за его поездок в США в 2006 году, последовали новые нападки на его исламскую набожность, когда в Иране в конце весны 2007 года по видео сайту You Tube всплыли на поверхность новости о том, что Хатами пожимал руки женщинам в Риме, где он за несколько недель до того встретился с Римским Папой Бенедиктом. В Иране You Tube заблокирован, также как и многие другие западные сайты. Почти невозможно понять причины, стоящие за цензурой (вэб-сайты New-York Times, Baltimore Sun, к примеру, заблокированы, а вот медиа New-York Times, которому принадлежит International Herald Tribune, Ha-Arets, и даже консервативная и яростно настроенная против Исламской Республики Jerusalem Post – нет), особенно после того, как в Тегеране стало известно о том, что для входа на заблокированные сайты используются прокси-серверы. Естественно, правительственные цензоры блокируют прокси-серверы как только узнают о них (используя американское программное оборудование, так же как и китайские цензоры), но новейшие прокси-серверы возникают ежедневно, и иранцы, использующие интернет, обычно перезваниваются по утрам, как это делал и я, чтобы узнать последние прокси-адреса, позволяющие им свободно пользоваться сетью интернет. И таким образом, без особых проблем, видео Хатами в You Tube, вместе со скачанными версиями появились в иранских компьютерах с молниеносной скоростью. Хотя на видео было ясно видно, как он пожимает руки группе женщин-поклонниц, он был вынужден поначалу сделать опровержение, а затем сказать, что в толпе народа, с которой он встретился, было трудно распознать, принадлежала ли протянутая ему рука женщине или мужчине 2.

Его опровержение напоминало ещё одно, которое он был вынужден сделать, ещё будучи президентом, – что он дружески беседовал с Моше Кацавом, президентом Израиля в то время, на похоронах Папы Иоанна Павла II, тоже в Риме. (Как насчёт преследования его Вечным городом?) За несколько дней до похорон начальник его штаба Али Хатами рассказал мне, что они договорились с итальянским правительством и руководителями Ватикана, что Хатами как президенту Ирана, будет гарантировано, что его не посадят слишком близко к Кацаву, представляющему ближайшего его соседа в алфавитном порядке, перед миллионами зрителей. Но оказалось невозможно отделить этих двоих друг от друга на расстояние более чем два стула и несколько метров. Проблема Хатами заключалась не в том, что его могли заставить пересечься с израильским лидером, который при нормальном стечении обстоятельств предпочёл бы не держаться от иранского лидера подальше, а то, что Кацав родился в Иране, говорил по-персидски, и более того, был из того же городка, что и сам Хатами. И таким образом, с присущим Кацаву знанием таарофа была велика опасность того, что он поздоровается, особенно с таким, как Хатами, известным даже в общине выходцев из Ирана в Израиле как хорошо воспитанный мулла, который не питал ни одного предубеждения к своим коллегам-клирикам. (При Хатами те иранцы, что проживали в Израиле, например, могли спокойно попросить вернуть им их иранское гражданство через консульство Ирана в Стамбуле и вернуться – опять-таки, через Турцию, – беспрепятственно. Эта практика продолжается и поныне, несмотря на антиизраильские декламации Ахмадинеджада.

Как показалось, Кацав явно поздоровался, во всяком случае, по собственной его версии, видимо, являя иранским евреям доказательство того, что его способности к таарофу никак не уменьшились, как и умение говорить по-персидски и вспомнить на несколько минут свой родной город в провинции Йазд. Иностранные газеты опубликовали фотографии, на которых были Хатами и Кацав, стоящие почти рядом друг с другом, видимо, беседующие, хотя было невозможно доказать, что они на самом деле перекинулись несколькими словами, а по возвращении в Иран Хатами решительно отрицал, что у него был контакт с израильским президентом, несмотря на заверения Кацава. Эта проблема быстро сошла на нет, так как Верховный Лидер, которому не хотелось видеть президента страны в пикантной ситуации, которая могла бы привести к дестабилизации в Республике, приказал держать от него ручи прочь, но враги Хатами запомнили это, и по-видимому, хранят воспоминание где-то в глубинах своей памяти.

Хатами не был и ни коим образом не является другом Израиля, он придерживается точки зрения иранского руководства о том, что сионистское государство – незаконное образование, но не раз говорил мне, что он твёрдо убеждён, что Иран при любом руководстве останется верным всяческому решению, принятому палестинским народом в отношении собственного будущего, подразумевая, что в том случае, если палестинцы решат помириться с Израилем, позиция Ирана может измениться. И как президент, если бы какой-нибудь израильский журналист задал ему вопрос на пресс-конференции, он бы отказался отвечать, как и любой другой иранский лидер, однако в Гарварде в 2006 году ему задали вопрос уже как обычному гражданину, и у него не было никаких угрызений совести, и он вежливо ответил нескольким израильским студентам, выспрашивающим его о Холокосте (и он сказал, конечно, что это имело место), об Израиле и даже о Роде Араде, пропавшем израильском пилоте, который выпрыгнул с парашютом из своего повреждённого истребителя «Фантом» над территорией Ливана в 1986 году и был схвачен шиитскими борцами, но некоторые считают, что он по-прежнему жив и находится в Тегеране. Ещё один вопрос по поводу обещания Ахмадинеджада «стереть с карты мира Израиль» заставил Хатами дистанцироваться от замечаний своего преемника, но в конце он отметил, что «Палестина была стёрта с карты мира в течение шестидесяти лет» – острота, которая принесла ему множество одобрительных возгласов из аудитории, и ни одной насмешки, как ни удивительно. Не любить Хатами трудно, даже если ты израильтянин в Гарварде.

Во второй раз я встретил айатоллу Боджнурди в Тегеране, уже когда Ахмадинеджад был президентом, а реформисты, к которым айатолла был близок, понесли острую потерю на опросах. Боджнурди, который с явной гордостью рассказывал мне о своей аудиенции у Папы Иоанна Павла II, известен своими прогрессивными взглядами на права женщин в исламе, хотя его главный офис был переполнен женщинами, полностью укутанными в чёрную чадру, а не просто хиджаб. Одна из них подала нам чай с персидскими сладостями, пока мы сидели и беседовали, а точнее, когда я присел и он заговорил, но женщины, по меньшей мере, присутствовали, даже если и не подавали руку мужчинам, – в отличие от Кума, где высшему духовенству прислуживают только мужчины. Сам Боджнурди не особо сильно настроен против того, чтобы мужчины пожимали руки женщинам, и считает, что главное – не в этом, хотя он сам не пожал бы руку женщине, не являющейся его женой, сестрой или дочерью (женщина-махрам для мужчины в исламе означает, что женщина может не покрываться перед лицом мужчины, и он может дотронуться до неё, тогда как все остальные женщины, включая кузин – намахрам, то есть не должны показывать ему даже своих волос). Милый и обезоруживающе вальяжный пухленький мужчина, айатолла, принялся энергично отстаивать Хатами и его политику, которая, по его утверждениям, пользовалась полной поддержкой народа. В открытую предоставляя мне время для комментариев, он перешёл к защите ислама: его ислам, как он сказал, это ислам, основанный на логике, дружбе и любви, а исламская идеология – это идеология свободы. «Двенадцать Имамов придут [выглядит это так, что все шиитские пути возвращаются к Махди], и принесут ислам диалога, а не крови!» – воскликнул он. – А насчёт нехватки определённых свобод в Исламской Республике скажу, что в шиизме каждый имеет право не согласиться. На западе и даже в Иране многое творится от имени ислама, не имея отношения к исламу, – сказал Боджнурди, не уточнив, однако, того, что многие свободы, сокращённые в его стране, не имеют ничего общего с религией. – Ислам сделал акцент на мирном диалоге ещё четырнадцать веков назад, и учит нравственности. В этом нет никакой двойственности и неопределённости, – продолжал он. «А как же роль женщин в исламе?» – спросил я. «Женщины обладают всеми правами, которыми их наделил Господь. И женщина, конечно же, может быть президентом», – ответил Боджнурди, ссылаясь на аргумент, постоянно всплывающий перед президентскими выборами, когда женщины автоматически снимаются с гонки, несмотря на то, что их свободно зарегистрировали как кандидатов на начальной стадии выборного процесса. Одно такое мнение о правах женщин уже делает его исключением из его коллег-айатолл, и повышает его статус в глазах иранских женщин (активистки часто ссылаются на него), и даже, возможно, мнения о нём среди его женского штата в офисе.

Позицию Боджнурди в отношении женщины-президента можно было бы назвать разумным извлечением из более широкого вопроса о гендерном равенстве в исламе, хотя в Исламской Республике женщины обладают такими правами, о которых женщины в некоторых арабских странах могли бы только мечтать, но интерпретация ислама, весьма различающаяся среди шиитского духовенства, ставит им препоны в достижении равенства с мужчинами, и, в конце концов «данные Богом права» – это довольно размытая фраза. Как поставить перед вызовом исламское право, которое констатирует, к примеру, что «женское свидетельство равно половине мужского», или что «женщина наследует только половину наследства родного брата» – вот проблемы, которые сидят в умах феминисток, которые обычно стараются не выглядеть настроенными антиисламски, и мнения духовенства, например, айатоллы Боджнурди, играют решительную роль в продвижении их дела. Нации, которая штампует в год сотни тысяч выпускников колледжей – и 60 % из них женщины – и большинству придётся либо остаться без работы, либо работать в сфере ниже их специальности (например, управление такси-парком или даже вождение такси), придётся заняться проблемой гендерного равенства намного скорее, чем она представляла. Заявления Боджнурди о женщине-президенте, отвлечённо или нет, выглядит как шаг в верном направлении. Ведь если женщина может быть президентом, значит, она также может быть и судьёй (положение, которое отвергла нобелевский лауреат Ширин Эбади), а раз она может быть судьёй, то наверняка более либеральные толкования закона по таким вопросам как развод, опека над детьми, права супругов, вскоре могут получить одобрение. А если женщина может быть президентом, то ей уж точно не понадобится разрешение супруга или отца для поездок за границу. Этот закон уходит корнями ещё в эпоху шаха, который при всех своих вестернизированных взглядах и прогрессивной репутации был таким же шовинистом и жёноненавистником, как и некоторые айатоллы, в отличие от Боджнурди, являющего собой глас истины в часто неразумных дебатах.

Шах, который развёлся с двумя женщинами, любимыми им, как он сам утверждал, из-за их неспособности произвести на свет сына-наследника, на вопрос Барбары Уолтерс в интервью 1977 года о ранее высказанных журналистке Ориане Фаллачи сексистских замечаниях, не стал этого отрицать и даже пошёл дальше, отвергнув равенство полов и выдав своё жёноненавистничество, сказав, что ни одна женщина никогда не была знаменитым и выдающимся руководителем (он, скорее всего, не слышал об Элис Уотерс, известной владелице ресторанов во времена его детства). Уолтерс задала затем вопросы о жене шаха, Фарах, наблюдая за тем, верит ли он, что госпожа Пехлеви может управлять государством так же, как и мужчина, и он отказался отвечать на этот вопрос. «Я почувствовала жалость к императрице, в глазах которой были заметны слёзы даже на экране моей переносной маленькой камеры». Но в контексте вопроса о правах женщин, поднимавшихся в Иране ещё до революции, легко заметить, почему тема хиджаба – критической точки либералов на Западе, чьё неудобство бледнеет в сравнении с важностью других половых вопросов в Иране, – не является той ареной битвы, на которой женщины горят желанием померяться силами, во всяком случае, сейчас.

Встречаясь с Боджнурди, мне было любопытно услышать его точку зрения о том, что всеобъемлющий ислам задушил иранский характер, душу народа. «Совсем нет, – воскликнул с негодованием айатолла. – «Ислам – образ жизни и часть иранской души. А также иранской поэзии, музыки и искусства. Хафиз, Саади, Руми и все поэты-суфии ныне гораздо более популярны, чем до революции». Боджнурди не так уж и кривил душой, но говоря о поэтах-суфиях, ибо он затронул иные яростные противоречия исламского Ирана, так как суфизм всегда воспринимался с некоторой долей подозрения некоторыми клириками-айатоллами, как потенциальную угрозу их верховенству, и более ортодоксальному, религиозному авторитету. Не все суфии (которые хранят философскую верность и являются учениками мастера, не айатоллы) – поэты, но почти все великие поэты Ирана были суфиями. Власти, однако, умеют не принижать иранских героев-поэтов прошедших столетий, а превозносить их человеческие достоинства как набожных мусульман, и цитировать их произведения.

К моему облегчению, Боджнурди не стал цитировать никаких старинных стихов в подтверждение своих мыслей (ибо это потребовало бы от меня найти умный ответ, в случае, если бы меня посчитали безграмотным), но этот благообразный, смахивающий на толстого монаха человек не оставлял никаких сомнений в том, что он останется при всём своём религиозном авторитете мощным источником силы для будущих реформаторов Ирана. И он и несколько его коллег, таких же бородатых мужчин в одеяниях восемнадцатого века, обладают прогрессивными взглядами на некоторые вопросы, чем сам шах когда-то (да, женщина может быть руководителем!) – монарх и любимый лидер, прославленный всеми американскими правительствами, начиная с Франклина Делано Рузвельта (не дожившего и потому не увидевшего Нигеллу Лоусон или телеканал Food network), которые показались бы противоречивыми, но дарящими проблеск надежды иранцам, борющимся в среде ограничений исламского общества за перемены. Без сомнения, не пользующийся любовью Верховного Лидера за свои взгляды, также как некоторых других консервативных клериков и их сторонников, с чьим исламом они сталкиваются, и подчас очень серьёзно, Боджнурди, тем не менее, из тех айатолл, которых не поливают грязью, ибо поливание грязью айатоллы – «знамения божьего» – чревато в стране, управляемой Богом. И слава Аллаху за это.

Будучи в Тегеране в начале 2007 года, я видел Хатами два раза, но уже в его офисах в Джамаране.Изгнанный из Саадабада Ахмадинеджадом, когда тот пришёл к власти, Хатами, должно быть, видел своей целью обосноваться в Джамаране, когда-то бывшем посёлком, а ныне части разросшейся столицы в стороне от северного Тегерана, хорошо известном как дом Имама Хомейни, пока он ещё был жив. Ахмадинеджад, начавший в итоге кампанию за вовращение чистоты революции Имама Хомейни, испытывающий благоговение перед основателем Исламской Республики, как перед героем, с полной поддержкой Верховного Лидера обеспечил Хатами и его Международный институт изучения Диалога культур и цивилизаций офисами в комплексе Джамарана. Хатами это намного больше подходит, чем королевский дворец в Саадабаде, так как защищает его от обвинений в том, что он ведёт королевский образ жизни и принимает одобрение Имама Хомейни – преимущество, которое, я уверен, он не принимает всерьёз в атмосфере постоянной политической турбулентности в Тегеране.

Хатами расположился в своём офисе размером в тысячу квадратных метров на втором этаже двухэтажной государственной виллы за высокими стенами и внушительными воротами, укомплектованной вооружённой охраной, готовясь нанести визит в Давос на Всемирный экономический форум в середине января. Среди бывших и ныне действующих высокопоставленных государственных чиновников Ахмадинеджад был на грани инсульта, после того, как услышал, что Хатами будет в одной компании с Тони Блэром и Джоном Кэрри, и потребоваи от министра иностранных дел, Манучерхра Моттаки, также присутствовать там. Не стоит и говорить, что Моттаки прибыл с пустыми руками, и сомнительно, что он воспользовался возможностью упомянуть, что если бы Его Превосходительство доктор Ахмадинеджад был менее конфронтационно настроен, и менее сомневался в Холокосте и был капельку более дипломатичен, то, может быть, мировые лидеры и крупнейшие представители бизнеса, собравшиеся в Швейцарии, не стремились бы настолько избежать его общества. Хатами рассказал мне, что у него была запланирована встреча с сенатором Кэрри, что могло бы означать контакт достаточно высокого уровня между Ираном и США, и я довольно бестактно спросил его, есть ли у него на то разрешение от Верховного Лидера, просто произнеся его имя в надежде получить ответ на свой вопрос в косвенной форме. И Хатами, почувствовав себя обязанным, ответил, что видится с Верховным Лидером регулярно, по несколько раз в месяц, и что они обсуждают самые разнообразные вопросы. Включая и вопрос о том, стоило ли ему принимать приглашение посетить Давос и непосредственно контактировать с бывшим кандидатом в президенты США.

Я увиделся с Хатами снова уже после его возвращения из Давоса, до того, как я покинул Тегеран, и его появление с Кэрри привлекло не слишком много внимания в иранской прессе, то ли из-за того, что Ахмадинеджад не желал пропагандировать Хатами из-за опасений, что популярность последнего только возрастёт, то ли из-за врагов, которые накинулись бы на Хатами за то, что он ведёт дела с «большим сатаной» под контролем Верховного Лидера, или из-за обеих этих причин. Его брат, Али Хатами, продолжавший работать главой его штаба, но уже бесплатно, организовал мою встречу с Хатами (спокойно, точно так же, как и все другие встречи Хатами на протяжении лет), и мы с бывшим президентом откровенно поговорили о его роли в будущем Ирана. Али Хатами, бывший высокопоставленный чиновник, а ныне с нехарактерно низким статусом, всегда был ближайшим советником своего старшего брата, но продолжал избегать выходить на свет и насколько можно увиливать от прессы. Добросовестный и честный (он отказался от жалованья, когда Хатами ещё был президентом, дабы избежать обвинений в использовании семейных преимуществ в стране, где клановость просто свирепствует, и пострадавший в финансовом плане, ибо будучи членом администрации, он не мог уделить должного внимания своему бизнесу, он является к тому же остроумным, получившим американское образование инженером, хорошо разбирающимся в иранской политике, как и любой другой в Тегеране, но в отличие от младшего брата Хатами, Резы, бывшего ранее премьер-министром, и резко выступавшего против статуса кво, критикуя Хатами за то, что он мало постарался в плане реформ, крадучись лавирует в лабиринтах Макиавелли, которые представляет из себя персидская политическая система, яростно защищая законность и права брата в качестве прездента.

Мохаммад Хатами интенсивно защищает экологию, и хотя как истинный политик, он осторожен в словах, он не стесняется в выражении своей философии. «Иран, – сказал он мне, – заслуживает намного более высокого статуса, чем он занимает сегодня. Демократия – единственная надежда для Ирана. На Западе демократия формируется культурой его жителей, их историей, а в Иране у нас есть своя культура и своя история, и наша демократия будет формироваться в соответствии с нашей культурой». Пытался ли он сказать, что всё это означало, что демократия должна быть исламской?» – подумал я. «Я не имею в виду либеральную демократию, – ответил он. – Демократия означает, что правительство избирается народом, и у него есть право изменить её, если ему не по душе, но ислам – основа нашей культуры, и он окажет влияние на нашу демократию. Разумеется, ислам должен также приспособиться к демократии», – добавил он с настроением, которое весьма странным образом противоречило мнению влиятельных консервативных клериков, верящих в то, что иногда демократия должна быть совместима с исламом, а точнее, с Богом данной им властью.

Мы беседовали о его способности как обычного гражданина оказывать влияние на просходящее в Иране, но меня больше интересовало, будет ли он снова выдвигать свою кандидадуту на выборах президента в 2009 году, с учётом того факта, что позиции Ахмадинеджада окажутся уязвимыми по опросам общественного мнения. (Согласно иранской конституции, быть президентом более чем два четырёхгодичных срока подряд запрещено, но это не дисквалифицирует бывшего президента, побывавшего на этом посту дважды, потом снова баллотироваться). Хатами настаивал на том, что это не то, чего бы он хотел, говоря мне, что иранская политика должна уйти от такой сильной зависимости от личности (партии слабы в Иране, и отдельные политики склонны формировать культ личности), и что ему бы хотелось иметь всего лишь определённое влияние в будущем. Тем не менее, мне известно, что всё большее количество людей советовало ему вновь выставить свою кандидатуру, включая его ближайшего консультанта Садега Харрази, чрезвычайно верному ему бывшего посла Ирана, и я акценировал внимание на этом. «Конечно, – сказал он, – ке фарда шавад». – И понимающе улыбнулся.

Как сказал Фирдоуси [иранский знаменитый поэт одиннадцатого-двенадцатого веков, автор иранского эпического шедевра «Шахнаме», или «Книга королей»], «ке фарда шавад, фарда фекр коним» (когда придёт завтрашний день, тогда и будем думать о завтрашнем дне).

-22

-23

8. Страх перед чёрной чалмой

Я мог бы поклясться, что сначала прошли собаки. Эти нечистые в исламе создания бродят и как дикие, и как домашние питомцы, лают в тёмных горах и холмах Шемшака, лыжном курорте в часе езды от северного Тегерана. Это был девятый день февральской декады празднования в 2007 году годовщины Исламской Революции 1979 года – в предвкушении торжеств на десятый день, когда совершилась революция. Многие жители Тегерана или те, кто мог позволить себе снять домик в горах, сбежали из города, также как это делают и американцы, жители Нью-Йорка, на празднование Дня благодарения или Дня труда. Со своим другом я отправился на машине вверх по узким, извилистым и зачастую коварным дорогам на вечеринку на курорте. Нам нужно было в ту же ночь вернуться, чтобы я мог увидеть марши и парады в городе на следующий день.

Шемшак и другие лыжные курорты в горах Альборза показался бы посетителю местом, далёким от Исламской Республики, и не только из-за глубокого рассыпчатого снега на склонах или модно одетых мужчин и женщин в солнечных очках от Шанель и последних новинках лыжной одежды на высоте десять-двенадцать тысяч футов над уровнем моря, но и по сходству посёлков и вилл со швейцарскими, австрийскими и французскими. Шале, где проводилась вечеринка, было на вершине крутого утёса, и вид из-за незавешенных окон был захватывающим. Но окна также позволяли обозревать дом изнутри, где я стоял рядом с баром, полками, заполненными ликёрами, беседуя с парой французов, также приехавшими сюда из Тегерана. Один был руководителем нефтяной компании, рядом с ним – его жена, и оба решили остаться в Иране после его ухода на пенсию, и он стал консультантом – чрезвычайно прибыльное занятие в Иране, особенно если предмет консультаций остаётся скрытым от посторонних, и ты знаешь нужных людей. Ни он не говорил по-персидски, ни хозяйка дома, также европейка, замужем за иранцем и долго живущая в Тегеране, и им казалось странным, что меня может интересовать, хотят ли они выучить язык.

Когда сумерки сменились ночью, прибыли и другие гости, некоторые ещё одетые в лыжные костюмы, когда вечеринка шла полным ходом. Ещё до того, как подали обед, нас угостили запрещёнными закусками, вроде салями из свинины и парижской ветчины, от которых французы пришли в восторг и поглощали их с аппетитом, когда я услышал вдруг лай собак и подошёл к окну. Затем со стороны холмов послышались раскатистые крики, усиленные эхом в долине: «Аллаху Акбар! Аллаху Акбар!» Они перемежались с рявканьем собак, которые из вежливости дождались, пока крики стихнут, прежде чем начать энергичный хор. А затем ещё раз «Аллаху Акбар», и ещё раз. Но ни гости, но хозяин и хозяйка не казались ни заинтересованными, ни даже обеспокоенными этими звуками, исходившими с гор. Без сомнения, за прошедшие годы они слышали их не раз, и тем февральским вечером крики «Аллаху Акбар» в память о требовании Имама Хомейни в канун революции, которое все иранцы восприняли как лозунг – «Бог Велик!» Что и сделали миллионы, поставив крест на монархии и её ненадёжном военном аппарате, который на следующий же за революцией день ретировался в казармы и публично заявил, что будет верен желанию народа. Требованием Имама Хомейни, обращённым к народу, был блестящий тактический ход: он знал, что армию, состоящую большей частью из призывников из религиозного рабочего класса, не тронут крики, и ей будет невозможно противостоять любой насильственной реакции. Это уже было доказано: за предшествующие тому ночи множество солдат не смогли стрелять в толпы демонстрантов, выкрикивающих один единственный лозунг, в чём они были согласны друг с другом: «Бог Велик!»

Я часто интересовался, почему протестующие в сегодняшнем Иране, на которых натравливают полицию и дружинников, солидарных с государством, не принимают на вооружение ту же тактику, ведь ныне у них есть намного больше причин верить, что дубинка, которую держат в руках власти, может ударить другим концом по тем, кто заявляет о величии Аллаха, но видимо, это выражение, пусть даже они и уверены в том, несёт слишком уж горький привкус режима.

Звуки, разносящиеся по долинам и холмам лыжного курорта в тот вечер, через двадцать восемь лет после революции, возможно, стали бы для некоторых иранцев и иностранцев в Тегеране бельмом на глазу, но казалось примечательным, что они не видели и следа иронии в своей беседе, присущей беседам на вечеринках в среднем классе и в высшей его прослойке. Из-за этого исламский режим выглядел особенно непопулярным в их глазах, тогда как сторонники этого самого режима в своих собственных высококлассных задворках провозглашали верность революции и исламскому государству, пронзая тишину ночи в горах своими дерзкими криками, которые не мог заглушить даже громкий западный поп. Можно вполне простить того, кто интересуется причиной, по которой богатые вестернизированные иранцы и даже те, кто обладает западным паспортом, у некоторых из которых даже есть значительные активы за границей, продолжают жить в Исламской Республике, отдавая ей предпочтение и растя детей в менее чем либеральной среде. Ответ на этот вопрос, подсказанный мне одним другом несколько лет назад, заключается в том, что те люди, которые пережили худшие времена в первое время после революции, когда не только за выпитый стакан пива тебя награждали тридцатью ударами плетью, или за след губной помады в поезде, но и ракеты Саддама сыпались на Тегеран ночью, словно ливень, – а уж теперь-то и вовсе не найти причины, чтобы покинуть страну.

Я встал на следующее утро рано с лёгким похмельем после выпитых накануне крепких напитков, готовый к кульминации празднования на десятый день Декады Рассвета, или дахе фаджр, с огромным массовым собранием на площади Азади в Тегеране. 11 февраля, тот самый день, когда произошла Исламская Революция, в 2007 году пришёлся на период после святых дней траура в шиизме – Тасуа и Ашура, и ему предшествовал также торжественный день Арбаин – сороковой день после гибели Имама Хусейна на равнинах Месопотамии много веков назад. (Исламом предписан траур в течение сорока дней). Иран всецело и с полным намерением можно было назвать сюрреалистическим государством траура и церемоний исступления в течение почти что месяца (как это случается каждый год), и всё же он нервно вглядывался в Персидский залив, высматривая там огромное наращивание американских военно-морских сил, задуманное администрацией Буша для того, чтобы заставить иранцев, по крайней мере, нервничать.

Тегеран был наполнен самыми разными слухами за несколько дней до 11 февраля о том, насколько были взволнованы на самом деле иранские лидеры; имелись различные противоречащие друг другу сообщения о том, будут ли сделаны обещанные заявления президента Ахмадинеджада по ядерному вопросу или будет ли иметь место публично разрекламированная «ядерная симфония». Али Акбар Велайати, бывший министр иностранных дел, а ныне консультант по вопросам внешней политики при Верховном Лидере, но не в кабинете министров, совершил ежегодный официальный визит в Москву, побуждая задать вопросы об уровне доверия Верховного Лидера Ахмадинеджаду и его министру иностранных дел, Моттаки, которому обычно поручалось играть дипломатические увертюры с западом и востоком. Али Лариджани, глава Высшего национального совета безопасности и главный переговорщик Ирана по ядерной проблеме, сначала сделал заявление, потом отменил его, и в итоге снова подтвердил, что он посетит Всемирную конференцию по вопросам безопасности в Мюнхене в выходные, обеспечивая ещё большую подпитку для политических сплетен в столице, включавших что угодно, кроме отчуждения Верховного Лидера от президента, на фоне продолжающихся слухов о состоянии его здоровья. То ли это был настоящий шквал дипломатической активности по другую сторону компетенции Ахмадинеджада, целью которой было дать понять западу, что Иран готов уступить по вопросу обогащения урана. То ли и в самом деле президента отставили в сторону, как в то поверили некоторые, и в сфере внешней политики, и в ядерной сфере.

Отправление им в отставку в конце января Мохаммада Джавада Зарифа, представителя Ирана в ООН, было сигналом о том, что он удерживает пока некоторую власть в руках, ибо этот чрезвычайно важный пост всегда занимает тот, кого избирает сам Верховный Лидер, но тот факт, что Лидер впоследствии лично отдал предпочтение умеренному Мохаммаду Хазаи, – близкому скорее к Хатами, чем к президенту, для этой должности, поставил ряд новых вопросов. Сам Верховный Лидер, разумеется, всегда обходил стороной слухи о своей болезни или даже надвигающейся смерти в выступлениях по гостелевидению, но бывший ходжатольислам, а ныне айатолла Хашеми Рафсанджани 1, посещая Кум, вновь заверил высшее духовенство и народ, что есть квалифицированные персоны, для того, чтобы взять на себя верховную власть в стране, – ошибка для некоторых, подтвердившая болезнь айатоллы Хаменеи, и неуклюжая попытка для других, подчеркнувшая непотопляемость Исламской Республики на фоне внутренних и внешних угроз, и по крайней мере, утверждение собственной власти Рафсанджани. В начале февральской декады появилось сообщение, что президент Ахмадинеджад, который также должен был посетить Кум и различных мардже-таклид («примеры для подражания», или Великих Айатолл) в ближайшее время, как это уже сделал Али Лариджани во время своего символического визита к Великому Айатолле Фазелю Ленкорани, широко освещавшегося в прессе, но по прошествии времени он просто вернулся в Тегеран, и для большинства иранцев стало очевидно, что его попытка снискать к себе расположение в центре духовной власти получила отпор. Февраль 2007 года был отмечен несколькими одинокими днями для гордого и дерзкого президента Ирана, но для той декады это не имело значения. Ибо национальный день Ирана, раньше бывший днём рождения шаха (больше напоминающий торжества в честь тщеславия и самомнения отдельно взятого человека, а не нации), ныне стал для иранцев, как и 4-е июля для американцев, днём националистической гордости и празднования государственной независимости. Это имело значение не для Ахмадинеджада или любого другого президента, несмотря на его популярность и достижения, и хотя Ахмадинеджад мог встать в центре площади и произнести речь, всё же 11 февраля было днём целой нации, а не отдельного человека.

В пятницу, 9 февраля, шутка, посланная в виде смс, обошла по кругу все мобильные телефоны в Иране, – ныне это обычная практика для распространения всяких вольностей и антиправительственных материалов. «Саудовцы, – говорилось в ней, – объявили, что 22 число месяца бахмана (11 февраля) национальный день Ирана, выпадает на субботу, 10 февраля». Это был одновременно и камешек в огород клерикального руководства Ирана, которое регулярно и настойчиво объявляет главные исламские праздники на день-два после саудовцев (которые, в конечном итоге, являются хранителями двух святынь ислама – Мекки и Медины, и в теории – хранителями веры), и камешек в огород иранской противоречивой внешней политики. Эта шутка была чрезвычайно популярным источником всеобщего веселья, особенно для тех иранцев, которые точно не посетят торжества и массовые собрания в то воскресенье, национальный праздник. Но правящие круги не особо заботятся о богатых и светских иранцах, с которыми зачастую и устанавливают контакты иностранные журналисты, и которые при первой же возможности готовы рассказать всем, кто захочет услышать их, что дни Исламской Республики сочтены. Как те страусы из поговорки, что закопали голову в песок, или мои коллеги-гости на вечеринке в предыдущий вечер, они проводят выходные на лыжных курортах типа Шемшака, или делая покупки в Дубае, или дома с друзьями, больше смотря противозаконные спутниковые каналы, чем взирая на миллионы своих соотечественников, высыпавших на улицы, чтобы выразить верность и преданность своей стране и велайате-факих, настоящему политическому понятию, которое, по утверждению некоторых, дышит на ладан.

И эти миллионы на главном митинге в республики уже привыкли отвлекаться от всех санкционированных государством мероприятий. С самого раннего утра на улице можно было увидеть мужчин, женщин и детей, марширующих по Тегерану с развевающимися флагами в руках, и даже баннерами, глубокомысленно предоставленных государством, на которых провозглашалось их право на ядерную энергию (на английском, в интересах зарубежной прессы и камер).

Али Хатами, брат бывшего президента, рано утром заехал за мной на машине к моему дому в южной части города и ехал по ещё не перекрытым улицам и скверам Тегерана, объезжая припаркованные в двойном и тройному ряду машины. Мы пробирались по аллее, заполненной автобусами, длиной четыре-пять километров, начиная с площади Азади – тегеранской Триумфальной арки, – где должен был начаться в полдень огромный митинг. Сам Али Хатами припарковал автомобиль в третьем ряду с осторожностью, чтобы можно было оставить себе возможность выбраться оттуда, и мы прошли пешком несколько кварталов по улице Азади – главной артерии города, по обе стороны которой выстроились люди с громкоговорителями. Улица уже заполнилась медленно марширующей толпой, направляющейся к тому месту около памятника, где должен был выступать Ахмадинеджад. Казалось, что толпа на пешеходной дорожке быстро уплотняется и потихоньку с шага переходит к ползкам. Почти постоянно останавливаясь, мы наконец достигли того места, где бывший президент Хатами стоял рядом с белым внедорожником, окружённый до зубов вооружёнными Стражами Революции, чтобы сказать несколько слов народу и журналистам с камерами. (По традиции, высшее духовенство и правящий класс в Исламской Республике не присоединяются к президенту на трибуне и даже не появляются на главной площади, вместо этого быстро мелькают в кулуарах массового митинга, чтобы выразить свою поддержку революции, не превосходя действующую администрацию. Сам же Верховный Лидер никогда не появляется на митинге, который в некоторой степени является чествованием власти его самого и его духовенства). И оба – Рафсанджани, который находился где-то в толпе, – и Хатами вполне могли бы затмить оцепленного со всех сторон Ахмадинеджада в 2007 году, чьих немногочисленных постеров было намного больше, чем постеров Али Хаменеи и Имама Хомейни, которые больше чем кто-либо из нынешних президентов выражают постоянство Исламской Республики. Пока толпа направлялась к сияющему Хатами, он сел в машину прежде брата, и я поздоровался с ним, а толпа бросилась к его автомобилю, прижимая его и вскакивая на крышу, и машина с трудом лавировала на заднюю улочку, оттеснив несколько человек, включая и меня, в сторону. Она исчезла под крики: «Хатами, Хатами, мы любим тебя!», одновременно эмоциональные и убеждённые, и если бы кто-то представил себе, что это национальный праздник сторонников жёсткой линии правительства и консерваторов по сцене, окружающей Хатами, то мог бы обвинить их в желании демонтировать исламское государство, и был бы прав.

Мы перевели дыхание и продолжали идти по тротуару черепашьими шагами, то и дело слыша отвечающие современным стандартам лозунги: «Ядерная энергия – наше очевидное право», «Смерть Америке», «Смерть Израилю» и «Смерть лицемерам», и нас окружило множество охваченных энтузиазмом молодых людей, размахивающих печатными листовками, где по-английски яркими красными буквами было подчёркнуто слово «да» под «ядерной энергией». Эти лозунги выкрикивались энергично и эмоционально, но без всякой ярости, но им не хватало убеждения для буквального толкования. «Смерть кому-либо» в обществе, где восклицанием удивления является «хак бар сарам» – пыль/земля мне на голову! – редко когда имеет истинное значение. Мы продолжали стоять в пробке на тротуаре, когда президент начал выступление, которое транслировалось на всём маршруте, а мы находились где-то в километре от площади. Толпа больше не могла продвинуться вперёд, даже если бы все перетасовались. Захваченный в плен в этом человеческом море, я мог лишь стоять и слушать речь президента, сдержанную согласно его собственным стандартам, – свидетельство в некотором роде того, что его проинструктировали о том, что нужно смягчить свою риторику. По вопросу о ядерной энергии он снова повторил давнюю иранскую позицию, что правительство желает вести переговоры, но обогащение урана не будет приостановлено как предпосылка для них. Он выбрал на этот раз вместо свойственного ему в прошлом воинственного и агрессивного тона более рациональные аргументы, ставящие под сомнение американскую позицию, которые требовали от Ирана сначала сделать так, как он говорил раньше, – о том, что он будет поддерживать любые переговоры по данному вопросу. Ахмадинеджад мягко, под бурю аплодисментов спросил: «А о чём же тогда вести переговоры?»

В том месте, где стоял я, толпа была заинтересована скорее не его речью, а торжественной церемонией, которая неожиданно началась где-то сзади и начала двигаться вперёд, точно мы были человеческим тараном, что пытается пробить городские ворота. Женщины закричали на мужчин, чтобы те прекратили пихаться, кто-то из них даже пытался защитить плачущих детей у них на руках, чтобы их не растоптали, но давка лишь нарастала. Направляясь вперёд такими темпами, при которых можно было бы рухнуть головой вперёд, если бы не было этого моря людей, а затем назад, боком и снова вперёд – без всякого контроля над людьми или полиции, которая бы обеспечила хоть чуточку безопасности. Нас бы потихоньку раздавили, но когда толпа решила сбежать через боковую улочку, я заволновался не на шутку. Я едва мог видеть Али, главу штаба бывшего президента, который подпрыгивал то вверх, то вниз, пытаясь вырваться из толпы народа, и мне захотелось узнать, сожалел ли он сейчас о своей скромности и сохранении низкого статуса, пока он был у дел, делавшего его неузнаваемым, несмотря на сходство его с братом, в толпе, которая его пихала и толкала сейчас с тем же пылом, как и кого-нибудь ещё.

Улочка, которую толпа выбрала для своего побега, была также забита народом, как и площадь Азади, и люди, находившиеся там, также пытались сбежать туда же, где были мы, как и мы – туда, где были они. Малейшая паника, как я подумал, могла бы обернуться целой трагедией, но, тем не менее, каким-то образом толпа с моей стороны подавила толпу в переулке, и мы хлынули на них, как одна мощная волна, отметая любого, кто мог попасться на нашем пути. Таким образом, выбраться на площадь не было никаких надежд, и потому я отдался на волю толпы, позволяя себя толкать и пихать вниз по улочке, где я обнаружил несколько отшибленного Али, и мы медленно стали возвращаться к тому месту, где припарковались, пропуская тех, кто направлялся в сторону площади, и всё-ещё выкрикивал революционные слоганы. Мне было жаль от того, что я не смог попасть на главную площадь, но гораздо меньше сожалел о том, что так и не услышал «ядерной симфонии», которая, к несчастью, так и не сбылась.

Целых десять дней по телевизору показывали снова и снова кадры Исламской Революции, напоминая всем тем иранцам, кто смотрел это из-за их пост-революционных забот, о том, что популярная когда-то концепция религиозной демократии жива и поныне. Утверждению светских и незаинтересованных в этом иранцев, и вторящему ему утверждению Дайаны Сойер на канале АВС, которая была там, среди толпы в тот же день, что и я, о том, что тысячи людей правительство перевозит на автобусах в другие города, дабы увеличить чисто празднующих эти дни, поверили, но фактически в любом иранском городе, даже самом малом, огромные массы народа отмечали этот день. Это было явным доказательством, непрерывно транслировавшимся весь день по телевидению.

Я спросил группу людей, скопившихся рядом со старым и ржавым муниципальным автобусом, припаркованным у околицы, вдали от площади Азади, откуда они приехали ради участия в этом митинге, и они ответили, что автобус подобрал их в разных концах города. Али Хатами, ранее сам бывший чиновником высшего ранга, объяснил мне, что на самом деле автобусы были обеспечены правительством из-за проблем с дорожным движением, и чтобы отвезти участников митинга на площадь с различных заранее обозначенных мест в городе. В любом случае, ни одного из участников не принуждали к этому, даже школьников или госслужащих, что можно было заметить по переполненным кафе и ресторанам, улочкам в северной части города, очень далеко от площади, где я и нашёл себе убежище после той встречи с ярыми сторонниками Исламской Республики, что меня помяла. Но каждый год 22 число месяца Бахмана, на десятый день священной декады подтверждает иранцам их веру в свою нацию и в революцию, если не в своего президента, и в собственную своеобразную форму демократии, которая постепенно всё больше и больше отмечает принцип большинства, несмотря на отдельные неудачи, позволяя меньшинству спокойно игнорировать большинство. Путём катания на лыжах, выпивки, устраивания вечеринок, прямо как и я в ту ночь в пентхаусе высокого частного дома-дуплекса, где был расположен притон для курильщиков опиума на одном уровне с библиотекой для более зрелых мужчин, и стол для покера вместе с обеденным столом в гостиной для более молодых мужчин и женщин, которые пили, играли и ни разу не упомянули о священной декаде или айатоллах, революцию которых отмечает эта декада, революцию (приношу извинения Джилл Скотт-Хирон), которая всегда будет передаваться по телевидению.

Возможно, пропитанный выпивкой и пользующийся отпусками политзаключённый из Эвина, который упорно настаивал на том, что 80% всех родившихся после революции пришлось бы убить, если бы началась ещё одна революция, имел такой вот извращённый «пунктик». Но для большинства населения, не помнящего дореволюционный Иран, возможно, что для 80%, патриотизм означает верность одной единственной республике, которую они когда-либо знали, а та революция была не просто революцией: то было зарождением их нации. И митинг на площади Азади – это не обычный митинг, а ещё одна утомительная пропаганда, и если мы опасаемся чёрных тюрбанов, что правят Ираном, то тогда мы точно так же должны бояться и участников таких митингов.

Если патриотизм и даже ложный патриотизм, на который мог бы сослаться Самуэль Джонсон, – это последнее прибежище негодяя, то Иран не лишён негодяяев на высшем правительственном уровне. У них есть свои последователи, и иногда даже многочисленные, но они вряд ли такие уж грозные, как им бы хотелось выглядеть. Через несколько месяцев после священной декады, в пятницу, 25 мая 2007 года, временный руководитель коллективной молитвы в Тегеране, архиконсервативный клерик, ходжатольислам Ахмад Хатами (никак не связанный с прежним президентом Хатами), выступил перед многочисленными людьми, собравшимися на пятничной молитве в Тегеранском университете. По пятницам коллективные молитвы в Тегеране являются тем местом, где духовные лидеры Ирана излагают свои взгляды в социальных и политических проповедях. «Временный руководитель коллективной молитвы», а таких не так уж и много, означает, что официальный руководитель молитвы, Верховный Лидер, айатолла Али Хаменеи, не присутствовал в тот день, но он редко когда присутствует. Ахмад Хатами дал официальный ответ на продолжающиеся заявления американских официальных лиц весной 2007 года о том, что США могут использовать силу для остановки иранской ядерной программы, а в частности, это было также и ответом Дику Чейни, вице-президенту, который не так давно выступил с резким антииранским заявлением на борту авианосца в Персидском Заливе, прямо на подступах к Ирану. Речь Хатами перевело и транслировало ИРНА (официальное государственное агентство новостей Исламской Республики) в следующем виде (я извлёк из него ошибки перевода на английский, ссылки на постоянное и вызывающее использование правительством английского языка с ошибками).

Хатами напомнил молящимся комментарии американского вице-президента Дика Чейни на борту американского авианосца в Персидском заливе, передающие прямое послание друзьям и врагам США, добавив: «Мы не позволим Ирану приобрести ядерное оружие, и ради достижения этой цели у нас имеются любые средства».

Согласно сообщению сектора политики ИРНА, ходжатольислам Хатами добавил: «Мы скажем этому злополучному и крайне коррумпированному лицу: «Вы повторяли подобное столь часто, что от этих слов тошнит, когда слышишь их ещё раз, так почему бы вам не сказать чего-нибудь нового на этот раз?»»

Временный руководитель пятничной молитвы в Тегеране добавил, обращаясь к данному американскому официальному лицу: «Поскольку вы повторяете подобный вздор, вам следует знать, что и у иранского народа тоже есть любые средства дать по зубам США».

Далее он ещё раз подчеркнул: «Действительно, подобает сказать этим узколобым негодяям: «Мотылёк, тебе не по силам летать над высокими пиками, где орлы вьют свои гнёзда. Ты лишь портишь собственную репутацию, а нам совсем не вредишь»».

Руководитель пятничного намаза в Тегеране на этой неделе добавил: «Слава Аллаху! Этот народ испытанный и закалённый, вы же [американцы] не компетентны для того, чтобы провернуть подобную злую затею, ибо вы ещё не забыли, как в течение восьми лет получали по зубам от этого народа».

Таароф? Уж точно нет. И точно намного больше, чем какие-то там сантименты в духе «Кто твой папочка?», хотя и подразумевает некую недосказанность в плане сексуального доминирования. Не слишком миловидный Ахмад Хатами (который наверняка грозен лишь в тревожном контексте сексуального свидания с ним) на самом деле применил нечно противоположное таарофу, сопутствующее ему в персидском публичном пространстве: пламенное ораторство, изобилующее цветастой речью, иногда даже поэзией. Он, делает выпад против лжи, которая редко бывает устрашающей. Шииты научились не провоцировать своих врагов, которыми издревле было суннитское большинство, окружающее их, и такийе, как уже говорилось раньше, или разрешённому лицемерию или поверхностной лжи для защиты отдельного человека или веры, – это пример заботы шиизма, чтобы избежать конфликта, который мог бы означать уничтожение секты меньшинства.

Хотя анонимность прощает таароф иранцу, а публичное выступление – это полная противоположность анонимному поведению, Ахмад Хатами и другие, выступающие с подобными речами, говорят от имени народа (или правящего духовенства), но эти речи направлены против другого народа, и коллективное «мы» оборачивается сегодня безличными вспышками отдельных иранских политиков, с чувством власти, которое шииты не испытывали вот уже несколько столетий, которые верят, что воззвание к массам своих сторонников, привыкших быть скорее забитым и подавляемым меньшинством, чем народом, который может нанести ответный удар любой несправедливости. Удар кулаком в рот или даже шлепок – ту дахани – экстраординарная угроза в персидском языке (но на самом деле больше оскорбление), которую даже ИРНА не потрудилось перевести должным образом на английский, ибо речь предназначалась для внутренней, иранской, аудитории, но это не всегда имеет буквальный смысл – нанести физический вред, скорее больше это бахвальство тем, что есть и другие способы заткнуть рот, и не только оскорблением или угрозой. Хотя заявление духовенства о том, что «США постоянно получили по зубам от этого народа в течение восьми лет (неправильный перевод: нужно читать не восемь, а двадцать восемь лет) может быть рассмотрено некоторыми лицами, настроенными слишком зловеще, как признание того, что Иран нанёс США физический ущерб, возможно, силами уполномоченных на то террористов в Ливане, или в Африке или Саудовской Аравии, и не так давно в Ираке, и завуалированная угроза, что это может повториться, в реальности возвращает ко времени кризиса с захватом в заложники американского посольства и знаменитому заявлению Имама Хомейни, было встречено недоверием, что США «ни черта не могут сделать».

То, что сказал Ахмад Хатами, на самом деле заключалось в том, что Иран годами выдерживал под натиском враждебных угроз и неприятельского поведения со стороны США, и несмотря на выраженное целой половиной страны желание видеть падение Исламской Республики, мог и всё ещё может, что важнее, противостоять любому давлению крупнейшей мировой державы. Так кто ваш папочка?

Элита, облачённая в чалму, разумеется, если и не дала по зубам Америке, то уж точно совала свой нос в дела страны, начиная с самых первых дней кризиса с заложниками, и казалось бы, безнаказанно. Из опыта тотальной войны, и войны с Ираком и мы, и иранцы научены, что ни в коем случае нет гарантий победы значительно превосходящей по силам военной державы, и кажется, что почти тридцатилетней враждебности и недостатку многозначащих отношений между Ираном и США (что принесло мало пользы обеим странам) суждено продолжаться ещё какое-то время до тех пор, пока не произойдёт существенный сдвиг во внешней политике Америки и Ирана.

Многие иранцы гадают, почему же черные чалмы и их сторонники так ненавидят Америку? Исследования возвращают нас к перевороту, организованному при помощи ЦРУ в 1953 году, когда был смещён с поста демократически избранный премьер-министр Мосаддык при правлении конституционного, но слабого монарха, Мохаммада Резы шаха Пехлеви, который сбежал в Рим, и к абсолютной тирании того же монарха. Верно, иранский народ долго возмущался американским вмешательством в их дела, и айатоллы сыграли на этих чувствах, и любой иранец может поведать вам о том бесславном перевороте ЦРУ (только британцы были способны убедить президента Эйзенхауэра, что этот переворот необходим ввиду коммунистической угрозы), но США замышляли госпереворот и поддерживали тиранов по всему миру, с прощением народа и залатыванием двусторонних отношений в конечном итоге. Почему в этом отношении иранцы должны отличаться, скажем, от чилийцев? Иранцам их лидеры много раз ловко напоминали, что когда их премьер-министр Мосаддык, который быстро был отправлен в отставку, национализировал иранскую нефтяную промышленность, на самом деле требовуя своё право на прибыль от своей же нефти, и британцы публично ответили на это в самой ООН, что требование Ираном своего права было ни чем иным, как мировой угрозой. Эти слова были повторены США в ответ на требование Ираном своих прав, хакк, в связи с их обеспокоенностью производством ядерной энергии.

Начиная с восемнадцатого столетия, по мнению иранцев, западные империи (включая и Россию) не переставая считали Иран своим, с которым можно играть как им захочется, награждая его в случае молений и просьб, и наказывая за непослушание. И США, к которым давно перешло от Британии первенство как крупнейшей мировой державы, по определению являлись единственной державой, которая могла диктовать Ирану свою волю и эксплуатировать его ресурсы к ущербу его народу. Их страна никогда не была чьей-то колонией, и иранцам постоянно приходилось гадать, какие же намерения у великих держав в отношении них, и те, вынужденные медленно признавать их права как суверенной нации на фоне их противостояния западу, известны тем, что видят во всех аспктах международных отношений теорию заговора. Иранцы никогда не делали выбора «чёрное-белое» между быть колонией или независимым государством, который приходилось делать остальным странам третьего мира, поскольку они живут в постоянном состоянии тревоги за то, что их страна может, даже сама того не подозревая, позорно стать вассалом великой державы во всём, за исключением своего названия. И духовенство воспользовалось возможностью напомнить народу, что без них, иранских патриотов, хранящих шиизм, а следовательно, и ислам, Иран и права, хакк, их опасения очень даже могут сбыться. Великобритания долго фигурировала в качестве страны, больше всего тревожащей иранцев, и даже сегодня многие из них фактически уверены, что англичане стоят в Иране за всем, как за хорошим так и за плохим. Но США принимают угрожающие размеры, особенно с момента кончины СССР, второй мировой державы, больше всех домогавшейся получить «персидский приз». Айатоллы и ходжатольислам, некоторые из отцов-основателей, облачённых в чалмы, были хорошо известны англичанам и использовались ими с большой выгодой как марионетки в персидской политике девятнадцатого и двадцатого столетий, могли ловко потопить паранойю, присущую своим соотечественникам, и некоторую помощь они при этом получали (может быть, и ненамеренно) от различных правительств США, особенно Джорджа Буша.

Если верить общепопулярному в Америке представлению, а так оно обычно и происходит, политики иногда врут собственному народу, и нужно представить себе, в каком свете американцы обычно видят общественную дискуссию по Ирану. Айатоллы и иногда даже их собственные политики лгут им. И замечательным недавним примером такой лжи, по крайней мере, для иранцев, были заявления, сделанные в конце 2006 и начале 2007 года американскими военными в Ираке, что придорожные бомбы и другие боеприпасы, используемые для убийства американцев, были изготовлены в Иране. Этому было предложено не так много доказательств, за исключением тех, что были изложены на пресс-конференции, которая предъявила неразорвавшиеся бомбы и снаряды с маркировкой на идеальном английском, которого не встретишь даже на злосчастных иранских дорожных знаках, якобы изготовленных в Иране2.За исключением даты, написанной по трафарету на самих бомбах скорее в американском варианте – сначала месяц, потом число и год, чем по иранскому (и мировому) стандарту – число, месяц, год. По этой версии иранцы отправляли оружение в Ирак, удобно и услужливо помечая по-английски не только название страны их происхождения, но и дату изготовления, что было предназначено для введения в замешательство американцев (которые, насколько это известно иранцам, испытывают недостаток в переводчиках с персидского), верящих этому, как мне однажды рассказал Мохаммад Джавад Зариф, бывший посол Ирана при ООН. Но немного американских экспертов и ещё меньше журналистов, включая тех, кто знает Ближний Восток, задали вопрос вслух об этом неуклюжем по виду доказательстве, оставляя множество иранцев гадать, какие же были на самом деле намерения США в отношении их страны.

Демократия, или её отсутствие в Иране неразрывно связана с внешними связями Ирана. Подозрение иностранцев не представляет собой ничего нового, но муллы прекрасно использовали подозрения народа, чем их предшественники-шахи, которые, в отличие от них, видели в них простые орудия в руках великих держав. Возврат к исламу в Иране как к политической системе частично вытекает из представления о том, что западные политические системы, либеральные демократии и коммунизм менее желательны для собственной культуры страны, чем гордость за пределами понимания многих жителей запада. Многие иранцы в то время при поддержке айатолл хотели иметь политическую и социальную жизнь, которой бы не руководили ни заимствованные иудео-христианские традиции (Америки и Европы), ни атеистические традиции (марксизм), и многие иранцы, особенно религиозные, давно уже чувствовали, что социализм, рассматриваемый ими как намного лучшая и справедливая форма коммунизма, во всяком случае в форме шиизма, оставлен руководителями мусульманских государств.

Исламская Революция 1979 года была ясным отказом от неиранских политических воззрений, и хотя ярость и враждебность по отношению к США впоследствии вытекали из них, с трудом можно было понять, что истинный страх иранцев в то время заключался в том, что США, самая могущественная страна в мире в то время, просто не позволит развиваться какой-либо политической системе, не отражающей её собственную. Иранцы в ответ заявили: «Оставьте нас в покое, а если не сделаете этого, мы найдём способ сделать вашу жизнь несчастной». И почти тридцать лет спустя иранцы, которых жителя запада видели уже намного более умеренными, по-прежнему утверждают то же самое. И когда нобелевский лауреат Ширин Эбади отрицает иностранное вмешательство в дела её страны и отказывается осуждать ислам, это вызывает тревогу у кого-то на Западе или заставляет думать, что она боится попасть в тюрьму. Госпожа Эбади вряд ли боится тюрьмы, уже имея такой опыт, но она наверняка понимает, что то, чего хочет Запад, – это то, чтобы так называемые умеренные мусульмане рассказывали и поощряли светскую культуру, заимствованную на Западе, которая не так уж много значит для этого народа, который хоть и медленно, но всё же движется к самоопределяемой демократии, которую Запад вряд ли признает, привыкши определять демократию либо либеральной, либо вовсе никакой. Но учитывая, что у Ирана даже в его властной структуре имеется множество людей, стремящихся к более демократической системе, внезапным коренным переменам или переменам, поддерживаемым западными странами, у них мало шансов завоевать поддержку обычных иранцев. Последний шах Ирана испробовал всё для дискредитации Имама Хомейни, который был выслан им из страны в 1963 году, и других мулл, которые сопротивлялись его автократическому правлению. Единственным обвинением его в том, которое он мог сделать правдоподобно, и наилучшим образом дискредитировать айатолл, было то, что они являются руководителями или агентами иностранцев, стремящихся получить влияние в Персии.

Когда Акбар Ганджи, вероятно, наиболее известный иранский диссидент, надолго отправился в Европу и Америку после своего освобождения из тюрьмы, то не раз отказывался от приглашений в Белый Дом. Это не было личным оскорблением Джорджу Бушу, как кто-то может подумать. Ибо Ганджи отказал и ему. И его отказ встретиться с кем-либо из американских официальных лиц заключался не только в том, что он боялся попасть в тюрьму по возвращении домой, нет: он больше всего опасался, что народ, от имени которого говорит любой диссидент, по собственным его утверждениям, навсегда заклеймит его в том, что он служит незаконным орудием в руках иностранцев.

Когда я прибыл в Тегеран летом 2005 года, объявивший голодовку Ганджи был переведён из своей камеры в тюрьме Эвин в больницу, и состояние его было критическим. Будучи журналистом, который посмел раскрыть участие государства в убийстве пяти журналистов и интеллектуалов в 1998 году, он был в 2000 году арестован после того, как посетил конференцию в Берлине, посвящённую политическим и социальным переменам в Иране, и в 2001 году он был приговорён к шестилетнему заключению за то, что писал на тему национальной безопасности и распространял пропаганду против Исламской Республики. Политические убийства 1998 года, как общество всегда предполагало, были делом рук правительственных агентов, но когда Ганджи впервые публично выявил эту связь, когда Хатами и его реформистское правительство сделали возможной свободу прессы, незнакомую Ирану со времён шаха или после революции, МВД заявило, что все эти убийства были делом рук «агентов-изгоев». Разоблачение, сделанное Ганджи, подробно излагало сведения о более чем одном агенте, действующих по собственной воле, и прямо указывало на то, что нити тянутся к могущественному бывшему президенту Али Акбару Хашеми Рафсанджани, опоре исламского режима. В статьях Ганджи приводило в смущение то, что они были направлены лично против Рафсанджани, и консерваторы были намного более встревожены стабильностью исламского режима и быстро подрезали язык прессе даже при всех возражениях Хатами и других реформистов, (слабость которых на фоне давления сторонников жёсткой линии способствовала видимому общественному недовольству лагерем реформистов).

В 2005 году Ганджи, отказавшийся отвергнуть свои статьи и извиниться перед Верховным Лидером в обмен на снисхождение, начал голодовку протеста против своего ареста и ради привлечения внимания к политзаключённым в Иране, и правительство Хатами вымолило, (как меня заверил Али Хатами) освободить его, поскольку срок его заключения уже почти заканчивался. Но когда я был в Иране, меня ошеломило почти полное отсутствие озабоченности, даже среди интеллектуалов, которые обычно быстро осуждают отсутствие свободы прессы, к этому дерзкому диссиденту. Хотя на западе из его состояния и борьбы была поднята буря (его сделали почётным членом ПЕН-клуба), в Тегеране его дело было едва ли чем известным. Его дерзкий призыв, сделанный в письме в июле 2005 года к Верховному Лидеру, которое стало известным в интернете во время президентских выборов, «уйти» (что вызывало воспоминания о призыве Имама Хомейни к шаху «уйти»), был широко обсуждаем на многих вечеринках среднего класса в Тегеране, но иранцы в целом игнорировали дело самого Ганджи. Некоторые даже ставили под сомнение подобную его храбрость, говоря, что всё это внимание Запада, особенно со стороны Буша, гарантирует ему иммунитет от преследований, а остальные, даже несмотря на то, что восхищались его выдержкой, считали объявленную им голодовку бесполезной, особенно из-за того, что он так или иначе отсидел большую часть срока, и в скором времени будет освобождён из-под стражи. И даже когда судья Масуд Мокаддаси, который председательствовал во время вынесения ему приговора и осуждения, был убит через неделю после моего приезда в Тегеран, – случай редкого политического терроризма, – среди реформистски настроенных иранцев не было никакого выражения радости.

Почему? Без сомнения, потому что некоторые подозрительно относились к Ганджи, так как он сам был частью этой политической системы – бывший Страж Революции, который служил Исламской Революции во время самых свирепых и нетерпимых её начальных дней, – персональная история для тех, кто был диссидентом в открытую и тайно, и питал глубоко неисправимую ненависть к муллам. Другие же считали его показной фигурой, и, разумеется, имелись и такие иранцы, кто был склонен во всём видеть заговор, верившие в то, что он должен быть, с запада, сознательно или неосознанно, поскольку он привлёк к себе всё внимание за границей, в то время как его больше заслуживали другие, пострадавшие столько же или даже намного больше, не удостоившись и писка западных журналистов.

Но на самом деле обычные иранцы при всей их нелюбви к правительству, о чём мы уже говорили, не очень-то хотят новой революции. Имеются и те, кто размышляет политически и хочет демократических перемен, пусть даже и постепенных, но есть и такие, для кого единственно важными переменами являются перемены в экономике. Для тех людей, кто хорошо помнит последнюю революцию, революция влечёт за собой неопределённость, и Ганджи был для многих просто революционером. Хотя он очень заботился о том, чтобы подчеркнуть, что он выступает за демократические перемены внутри Ирана, его голодовка, которая появилась во всех газетных заголовках, и его радикальные слова бросили вызов законности самой Исламской Республики и придали ему революционную ауру. Может быть, если бы он умер в тюрьме или был казнён, Ганджи мог бы стать сплачивающей силой для оппонентов исламского режима, однако правительство было слишком проницательно, чтобы позволить этому случиться. Зная, что какое-то поколение назад казнь Хосрова Гольсорхи и Керамата Данешьяна, двух поэтов, обвинённых шахским правительством, по-видимому, в заговоре с целью похищения наследного принца, могло быть искрой, воспламенившей народную революцию 1979 года, исламское правительство не намерено творить из него мученика, который мог бы как Гольсорхи – фигура, подобная Че Геваре для молодых иранцев в 1974 году, – воодушевить молодёжь. В то время шах, нетерпеливо желающий одновременно и запугать своих соперников, и показать всему миру, что его власть основана на законе, предпочёл показать по телевидению военный трибунал над Гольсорхи, и это было огромной ошибкой, не принёсшей нужного результата. Гольсорхи прочитал стихотворение, считающееся иранцами вершиной искусства, и на процессе он высмеял военных судей, а его отвага, включая отказ умолять шаха его простить (или то, что он не захотел, чтобы его казнили с завязанными глазами) только ещё больше выставляло его героем и символом диктаторской бесчеловечности шаха). Документальный фильм о казни Гольсорхи показывали в кинотеатрах с самой революции по всему миру и он сейчас ещё возвращается на экраны 3. Ганджи, сознательно или нет, вызвал память о Гольсорхи своим твёрдым отказом признать, что совершил какое-либо преступление, призывая к демократическому правлению и своим вызывающим поведением – он не стал умолять, чтобы его простили. Но правительство освободило его из тюрьмы и позволило свободно выехать за границу, как известно, отняв тем самым у него всякий шанс, даже в далёком будущем, стать мучеником для новой революции.

В Иране два года спустя преобладало слегка отличающееся отношение к нему, когда Ганджи уже давно был освобождён из тюрьмы и путешествовал по США и Европе, а американо-иранские академики, корреспондент американской радиостанции Радио Фарда и представители НПО были арестованы в Иране по обвинениям в шпионаже. Иностранные журналисты отметили, как мало внимания и симпатии уделила пресса в самом Иране этим арестам, которые широко освещались во всём остальном мире (что может быть одной из причин, почему Хале Эсфандиари, получившая доступ к местным новостям по освобождению и возвращению в США, рассказала, что её самым большим страхом в тюрьме было быть забытой всем миром). Иранцы, как реформисты и интеллектуалы, на самом деле проявили весьма мало симпатии к положению арестованных – уж точно меньше, чем к Ганджи, – но вовсе не от страха. У многих иранцев он вызывал мало сочувствия, ибо они считали, что ирано-американцы находятся в привилегированном положении, так как те иранцы, что жили в роскоши за границей (как минимум с иностранными паспортам) и не испытали никаких тягот, ведя постоянную борьбу за существование в рамках той сложной системы, как и местные политические активисты и диссиденты, но тем не менее они чувствовали, что у них есть право иметь собственное мнение о будущем Ирана. Это были не те иранцы, которые сделали выбор остаться в стране в самые тяжёлые времена, как и мой иранский друг, не фанатик иранского режима, который решил остаться там достойно, тем самым выявляя значение, придаваемое иранцами истинному патриотизму. Ширин Эбади, адвокат, Нобелевский лауреат, к примеру, которая часто представляет наиболее громкие политические дела (я слышал, что её называют «юристом скорой политической помощи» как реформисты, так и настроенные против диктатуры интеллектуалы, её самые большие поклонники), пользуется большей политической поддержкой, когда она представляет женщин-активисток или других местных диссидентов, которых часто просто не замечают, чем когда берётся защищать тех, кто вряд ли будет переносить тяготы безвестности в тюрьме.

Несколько раз в Тегеране, когда я высказывал своё мнение о политике, которое наверняка не понравится тем, кто действительно ненавидит мулл, мне сделали замечание: «Нафасат аз джайе гарм миайад» – буквально, «ваше дыхание исходит из тёплого местечка», которое означало, что тот, кто живёт в таком «тёплом местечке» на свободном западе, на самом деле совершенно не имеет право выражать своё мнение об Иране. Может быть, из-за этого иранские диссиденты за границей, или целые группы лиц, получивших политическое убежище, намеренные изменить режим в стране, так мало преуспели в деле завоевания популярности в Иране. Передачи по их спутниковому телевидению довольно часто смотрят, иногда с презрением и с целью поиздеваться, но сама мысль о том, что иранцы в диаспоре за границей могут решить политические проблемы Ирана, уже смешна. Разумеется, уровень получаемой ими поддержки даже в странах их проживания, если хотите, основа их деятельности, может служить свидетельством того, насколько их амбиции безнадёжны.

Когда президент Ахмадинеджад совершил свою первую поездку в США сразу же после своего избрания, бойкотировать которое иранцы, живущие в изгнании, призывали по телевидению и в сети интернет своих соотечественников, он сказал иностранным журналистам за завтраком, на котором я тоже присутствовал, что массовые протесты, которые должны были произойти вокруг Даг Хаммершелд Плаза, где расположена ООН в Нью-Йорке, как ему сообщили, намеревались его остановить и даже не дать ему поговорить с иранцами, собравшимися там послушать что же он будет говорить. Он говорил, что ехал в лимузине, но когда увидел жалкую кучку протестующих, то решил, что они не стоят того, чтобы с ними говорить. Ахмадинеджад, возможно, был нечестным, а если выражаться аккуратнее, используя таароф, не выразил желания поговорить с теми иранцами, что были противниками исламского режима, однако он разумно смаковал момент, когда в присутствии американских журналистов смог указать на то, какой нелепой была идея о том, что иранцы в изгнании, даже пользующиеся влиянием в Вашингтоне, могут послужить катализатором перемен в Иране.

Я и сам отправился на ту демонстрацию и был удивлён не только вялой явкой всего двух групп – одной – про-шахской, а другой – сторонников Моджахеддине Халк, – но и несочетаемым с ней посещением её американцев, которые были совсем не к месту и даже бедными в составе последней группы. На некоторых были модные футболки с символикой протеста против Исламской Республики, что так ярко контрастировало с их негодными нарядами Армии Спасения. (Я задал нескольким из них вопрос, что они там делали, и один мужчина, у которого отсутствовала большая часть зубов, и без шнурков на поношенных ботинках, явно нуждающийся в душе, признался, что их заманили в автобус около квартала дешёвых баров, пообещав пятнадцать долларов и новую футболку). Реза Пехлеви, который мог бы быть шахом, лично не присутствовал там, когда я там был, но на плакатах, которые высоко подняли в воздух его сторонники, было изображено его лицо, и мотоциклисты, что проезжали мимо, могли его заметить. Примерно пятьдесят монархистов, сохраняя своё аристократическое чувство собственного достоинства, были воодушевлены, но не кричали и не вопили, то есть не вели себя вульгарно, и если бы Ахмадинеджад проезжал там, то наверняка бы пренебрежительно хихикнул.

Взгляды обычного иранца на политические вопросы и демократию, возможно, выражают его двойственность по отношению к тем людям, которые, как мы верим на западе, трудятся над созданием демократического государства скорее по западной модели. Иран – не тоталитарное государство, и у иранцев имеется прекрасная мера политической свободы, по крайней мере, в сравнении со многими другими странами третьего мира, и там часто ведётся живой общественный спор о том, что мы можем считать критическими вопросами политики. Возможно, имеются сотни и даже тысячи политзаключённых в злополучной тюрьме Эвин, но также и довольно много известных публичных фигур, противостоящих правящей клике духовенства, которые излагают своим мнения относительно свободно. Но многим иранцам хочется большего, и если они молоды, то это социальные свободы, а если чуть постарше – то лучшая экономика. Политика и идеализированная политическая система – просто не подавляющие проблемы для большинства обычных иранцев, борющихся за улучшение своей жизни, а те же, для кого это истина – интеллектуальная элита, – любят лишь обсуждать политику при любой возможности, и несмотря на свою преувеличенную значимость и влияние, они больше говорят между собой, чем побуждают людей вступать в ряды реальной оппозиции. И ничто не продемонстрировало это лучше, чем мрачные итоговые данные реформистов на выборах, которые привели к власти президента Ахмадинеджада.

Двойственность по отношению к политактивизму, которая, по нашему мнению, более свойственна молодёжи, имеет подтверждение в Элахие, одном из наиболее фешенебельных кварталов Тегерана, где закусочная с гамбургерами называется без всякой иронии (слово, которое в любом случае не может быть хорошо переведено на персидский) «Бобби Сэндс гамбургер», по имени политзаключённого ИРА, который изморил себя голодом до смерти в британской тюрьме в 1981 году, и также имеется улица в Тегеране, названная в его честь: раньше она называлась Бульвар Уинстона Черчилля, которая проходит прямо перед бывшим английским посольством и является автовъездом в посольский комплекс, но согласно равнодушной правительственной моде называется и печатается на различных картах с ошибками: то Бэби Сандез, то Боби Сэндз, расстраивая собственную же цель утереть носы английским дипломатам, когда они входили и выходили из своих офисов. В 2005 году, когда Ширин Эбади защищала Акбара Ганджи, правительство сказало ей, что голодовка её клиента незаконна, и Эбади, прекрасно понимающая иронию этого, попросила прояснить по поводу народа, что называет улицу в честь устроившего голодовку заключённого, как она утверждала, и как затем широко цитировали газеты, но она вряд ли была в состоянии запретить эту практику. Не нужно и говорить, что суд не сделал никаких объяснений, которые она просила.

Закусочная с гамбургерами «Бобби Сэндс» в тот вечер, когда я зашёл туда, а Акбар Ганджи продолжал голодовку и чах, была переполнена молодыми парнями и девушками, которые не обращали на него внимания. Я спросил нескольких человек об их тревогах по поводу того, что новое правительство Ахмадинеджада может попросту сломить многие подаренные им в эпоху Хатами свободы. «Подаренные? – фыркнул один молодой парень, пока жевал особый гамбургер от «Бобби Сэндса», – нам ничего не дарили, ни Хатами, ни кто либо другой. Мы сами сражались за свои свободы. Побитые, арестованные и преследуемые полицией, мы напомнили это им. Неужели вы думаете, что мы всегда будем позволять им увозить нас в участки?» Он говорил как заправский революционер, но не о настоящей политической свободе, свободе прессы или о возможности критиковать правительство, – всех тех свободах, которые были достигнуты при Хатами. И он уж точно не имел в виду свободу объявлять голодовку, нет, он имел в виду возможность свободно болтать с девушкой, обмениваться с ней номером телефона и может быть даже одеваться как ему нравится (что он и делал). Имелась в виду и возможность смотреть спутниковое телевидение и контрабандные DVD. Или возможность выпивать на вечеринках и дома, или тусоваться с девушками в кафе, подобное этому, в южном Тегеране, где висел большой портрет Джима Моррисона, или в неком подобии бара, что типично для многих иранских кафешек, где тусуется иранская молодёжь. А как же секс? Многим молодым жителям Ирана удаётся найти себе подругу или друга, и тихо, в секрете, заниматься сексом, а для тех, кто по какой-либо причине пока что одинок, всегда имеются проститутки. За последние годы проституция стала настолько распространена в Иране, что даже контролируемая государством пресса часто упоминает её, а политики устраивают демонстрации против её дальнейшего распространения. На следующую ночь после инаугурации Ахмадинеджада, на площади Ванак бурным цветом цвела проституция, как раз рядом с тем отелем, где я остановился во время своего визита в Иран. Как, интересно, можно было называть девушек, которые просто откинули на несколько дюймов назад свои платки и использовали несколько больше положенного косметики? «Двадцать шесть лет в Исламской Республике, – подсказал мне мой иранский компаньон, что сопровождал меня до дома, – так вы можете говорить».

Динамику иранской политики, делающую Исламскую Республику крепким орешком для сторонников смены режима, можно заметить за несколько километров к северу от площади Ванак, в Центре стратегических исследований, полугосударственной организации, что занимает поразительное, высокое здание из синего стекла в Ниаваране, одного из самых далёких и труднодоступных районов в Тегеране. Мозговой центр и «правая рука» Совета по целесообразности, (возглавляемого айатоллой Рафсанджани), имеет в своём штате целый легион бывших госслужащих, союзников Рафсанджани и Хатами, не нашедших себе работы в новой администрации у Ахмадинеджада. Совет по целесообразности – это один из тех госорганов, которые мистифицирует Запад. Он изначально был создан как орган для рассмотрения споров между избранным парламентом, Меджлисом и Советом Стражей Революции (орган, обеспечивающий соблюдение принципов ислама Меджлисом, а также рассматривает кандидатов в депутаты на теоретическое соответствие их исламским требованиям), но это самая настоящая власть, заключающаяся более всего в роли советника Верховного Лидера, и в 2005 году тот поручил Совету часть собственных полномочий – даровал ему надзор над всеми ветвями власти в администрации президента Ахмадинеджада. Кто считает это утешительным призом, который потребовал себе Рафсанджани после того, как потерпел унизительное оскорбление от Ахмадинеджада?

Бывший посол при прежней администрации пригласил меня на обед в начале 2007 года в политический салон, где собирались бывшие правительственные чиновники, которые теперь, предположительно, занимаются стратегическими исследованиями в пользу одной или нескольких ветвей власти (хотя уж точно не для президента, который не мог не интересоваться взглядами, стратегическими или прочими любого из своих противников). Они собираются в просторном конференц-зале каждый вторник для обмена идеями и обсуждения политики. Хасан Рухани, центральная фигура в стратегическом центре, бывший главный переговорщик по ядерной проблеме при администрации Хатами, доверенное лицо Верховного Лидера и Рафсанджани, член Ассамблеи экспертов и потенциальный соперник Ахмадинеджада на следующих президентских выборах, в салоне не принимает участия. Возможно, ему известно, что сделай он это, то получит неудобный для себя оттенок интриги против параноидального президентского поста.

Конференц-зал, в котором мы собрались, находился на первом этаже, согласно разметкам на колоннах (возможно, для стратегов-тупиц). Поток обслуживающего персонала раскладывал блюда с рисом, кебабами, тушёного мяса, от которых валил пар, и салатов на огромном столе вокруг того, за которым мы сидели. Конференция прерывалась каждую минуту звонками на мобильные кому-то из участников, иногда даже с такой неподходящей мелодией, как «Увертюра из Вильгельма Телля» или версией мелодии из «Титаника» (ещё одной популярной мелодией во всех лифтах по всей Исламской Республике), и казалось, что половина всего зала больше говорила по мобильным телефонам с полными ртами, чем слушала дискуссии, которые начинались и оканчивались в припадках. Но когда опустели последние тарелки, и не осталось ни кусочка, разговор зашёл об Ахмадинеджаде и его ненавистном правительстве, которое оставило этих людей без работы. «Представьте себе, – заявил один из присутствующих, – что он затянул пояса даже в таможне! Я просто мог позвонить на таможенный склад, и у меня был личный штат, который занимался импортом, но на прошлой неделе я был вынужден снизить его количество!» Другие покачали головой с тревогой из-за того, что антикоррупционный наезд Ахмадинеджада создал неудобства для одного из них. «Он серьёзно этим занимается», – продолжал тот человек, покачивая головой.

«И это ещё не всё, – протрубил один лысый мужчина, завершив разговор по своему мобильному, захлопывая его решительным щелчком и шумно дожёвывая кусочек цыплёнка. – Знакомы ли вы с кем-нибудь, кто хочет иметь почти новенький Мерседес-С?» «Почему это?» – ответил ему хор голосов. – «Десять миллионов туманов, – сказал он недоверчиво [около одиннадцати тысяч долларов и одна десятая от цены рыночного курса]. – «Но вы не можете не делиться». В салоне послышались звуки «тсс – тсс». – «Может быть, вы можете просто переждать это», – продолжал он, пожимая плечами и потягиваясь за другим кебабом. Антикоррупционный наезд Ахмадинеджада, видимо, повысил цены на краденые автомобили, обычно привозимые из Дубая или другого государства Залива контрабандой, ибо не было иного пути зарегистрировать машины, даже при помощи обычных в подобных случаях взяток и влияния. Разговор продолжался возмущёнными историями о том, какой сложной стала жизнь при новой администрации, и мне захотелось узнать, если бы Ахмадинеджад всё это слышал сейчас, похлопал бы он себя по бёдрам от восторга, когда он не только преградил им допуск в правительство, но и лишил их права вести привилегированную жизнь? Но несмотря на потерю реальной политической власти, эти люди по-прежнему оставались частью правящего класса в Иране, и все они были уверены, что такая ситуация лишь временна. Они были всецело против таких людей, как Ахмадинеджад, как по рациональным соображениям – противостояние политике жёсткой линии, или по менее добродетельным – ради собственного интереса. Но их никогда не удастся завербовать кого-либо пойти против Исламской Республики.

Когда я вышел из дома в тот день, я не мог не думать о друге моего отца, господине Н., бывшем дипломате при шахском режиме, который отвёл меня на совершенно отличный от этого обед в дипломатическом клубе неделю назад. Господин Н., как и любой, кто ассоциируется с шахским режимом, определённо не является частью правящего класса и никогда не будет принадлежать к нему, но в отличие от многих членов вышеупомянутого режима, он продолжает жить в Иране и даже обедать в дипломатическом клубе, аванпосте МИДа, который, как можно предположить, предпочитает не иметь с ним дело. У господина Н. имеется не так уж много современников в Тегеране, с которыми можно пообедать, в отличие от членов Центра стратегических исследований, не говоря уже о возможности постоянно жаловаться в кругу друзей на потерю своих привилегий. Господина Н. МИД отозвал из-за границы после революции 1979 года, прямо в костюме и галстуке, пока его не заставили уйти прежде времени в отставку менее чем через год после того.

Он вызвал в моей памяти воспоминания о худших днях своей работы, когда революционеры, захватившие МИД, подвергли его преследованиям. Нет, это было во время кризиса с американскими заложниками, когда Брюс Лэйнген, американский поверенный в делах, (который как раз находился с визитом в МИДе, когда иранские студенты наводнили посольство) удерживался в плену ради собственной же безопасности, по заверениям иранцев, в самом здании министерства. Господину Н. приходилось каждый день пересекать двор и сектор, чтобы попасть в свой офис, и Лэйнгена можно было часто было заметить в окне смотрящим прямо в его сторону. Господин Н. обычно брал чашку кофе и газету и уходил, притворяясь, что жонглирует этими двумя предметами, проходя мимо Лэйнгена, так чтобы он мог избежать приветствия и признания в нём своего коллеги-дипломата. – «Каждое утро я чувствовал себя просто ужасно. У него даже не было возможности получить достойное приветствие!» Господин Н. до сих пор носит костюм и галстук каждый день, даже когда жарко, тем самым выглядя особо подозрительно в обществе, в котором галстуки считаются символом упадка Запада. Костюмы у него наверняка те самые, что он носил ещё в эпоху революции, ибо все они пошиты в стиле конца 1970-х, но чувство моды господина Н. как кого-то, кто редко выезжал за границу после своего возвращения в Иран почти тридцать лет назад, просто заморожено в 1979 году.

Господин Н., который ездит по всему Тегерану в своём стареньком Пежо, и которому вообще не следует водить, уж по крайней мере, не в таком городе, как Тегеран, подобрал меня однажды утром в пятницу и с большим трудом, включая остановки посреди загруженного шоссе, выходил из машины и спрашивал схему проезда у гудящих водителей, и наконец доставил меня в самый дальний конец северного Тегерана, где расположен дипломатический клуб МИДа. Клуба, построенного по настоянию Садега Харрази, бывшего посла, ярого реформиста и любителя костюмов, сшитых на заказ, пытавшегося вселить дух элегантности прошлого в министерство, избегает большинство консервативных сторонников Ахмадинеджада, но зато он привлекает сюда дипломатов, их семьи и странных мулл, очарованных его красотой и роскошными обедами по принципу шведского стола.

Мы сидели наедине за просторным обеденным столом в гостиной, выходящей своими большими окнами от потолка до пола на город, и господин Н. был единственный в комнате, кто был в галстуке. Мы спокойно болтали о политике, не вынужденные понижать голоса до шёпота. За остальными столами сидели мужчины с каменными лицами в пиджаках прекрасного покроя, женщины в шарфах и хиджабах, а неуправляемые дети ударялись в стеклянные окна, шумно резвясь, пока их родители обедали. Если господину Н. и было известно, какими пристальными взглядами нас удостаивают, то он этого не показывал, а старший официант был непривычно любезен с ним, но, как и остальные в гостиной, они подходили к столикам и здоровались с другими. Мы остались одни, словно заговорщики. Однако господин Н., пользующийся самыми меньшими привилегиями, был зато самым элегантным в комнате, и оставался невозмутим, и как только закончил обедать, замолк. Он стал смотреть на свой любимый город через окна, а я гадал: что же думал этот достойный человек, отказавшийся от шанса покинуть страну и начать новую жизнь где-то в другом месте, подобно многим из его современников, и продолжавший жить именно так, как он полагал нужным, без всякого страха перед чёрными чалмами, кого в своё время могли завербовать в какое-нибудь сильное демократическое движение. Я не спросил его, да и не нужно было.

«Йеки буд, йеки набуд» – был кто-то, не было кого-то, кроме Бога никого не было». Ислам никогда и не предполагал, что должен иметь своё духовенство, и в основном течении ислама нет «церкви», и его привлекательность для верующих заключается в том, что это Слово Самого Господа, а следовательно, ни один человек не может его толковать. За исключением айатолл у шиитов, подавляющему большинству в Иране и чуть меньшему – в Ираке и Бахрейне, и большому сегменту в раздробленном по разным религиям Ливане, имеющим и своё духовенство, и «церковь». Айатоллы, или «Знаки Господа» в какой-то степени являются шиитским эквивалентом католических кардиналов. В шиизме нет фигуры, подобной Римскому Папе, но как бы то ни было, имеются Великие Айатоллы, пользующиеся наибольшим уважением и властью, непохожей на власть живого Папы, Патриарха православной церкви или, скажем, Архиепископа Кентерберийского. Это люди, и они не считаются назначенными Господом (и уж точно не божественными – ведь и сам Пророк не был божеством, согласно исламу). Но эти люди учат других поступать так, как хочет Бог, согласно их представлениям. Имам Хомейни, основатель Исламской Республики, и тот, на котором лежала ответственность за то, чтобы это название было нарицательном во всём мире, не был первым клириком в Иране, он просто был самым успешным.

О расколе шиизма более тринадцати столетий назад от основного течения в исламе – суннизма, было много написано. Это повествование часто концентрируется на знаковом событии – битве при Кербеле и мученичестве Хусейна, что драматически отмечается каждый год на Ашуру. Это может казаться простой историей, в которую верят шииты, – о борьбе справедливого Хусейна с несправедливым Йазидом. Но на самом деле это история о Давиде и Голиафе, где Голиаф одерживает победу, и это-то и составляет основу мировоззрения шиитов, идеально подходящего персидской чувствительности, которое формировалось столетиями как ощущаемая несправедливость по отношению к этому народу. Современный шиитский мир имел своего Давида в лице Имама Хомейни, который победил Голиафа (шаха), и другого Давида, который выступил против куда более сильного Голиафа: США. В 2006 году главой шиат Али (последователи Али, то есть шииты) стал сейид Хасан Насролла из ливанской Хезбаллы, как Давид, одержавший победу над Голиафом – Израилем, тем Голиафом, что всё ещё прочно стоит на ногах как постоянная угроза для верующего Давида. Давиды всегда имеются у шиитов, и всегда проигравшая сторона борется за справедливость в этом несправедливом мире, за исключением разве что одного важного момента: они не совсем уничтожают своих врагов, но удерживают свои позиции и обрисовывают это как победу справедливости над тиранией. Для них сегодня нет большего Голиафа, чем США. Айатоллы и все их маленькие Давиды полны решимости прочно стоять, если необходимо, всякий раз, когда их дело справедливо, и никогда не проигрывать, даже если они не могут выиграть сразу.

Иранцы, как религиозные, так и нет, с айатоллами или без них, всегда имели эту шиитскую чувствительность. Акбар Ганджи, бывший революционер, не утратил своей шиитской чувствительности, когда он повернулся против режима, который сам же когда-то помог привести к власти, и Ширин Эбади, которая борется с несправедливостью с помощью закона, но подобно Ганджи, отказывается от любой помощи от Голиафа, также сохраняет эту чувствительность, верит она в Господа или нет. Гольсорхи, поэт-марксист, расстрелянный шахскими палачами, также имел эту шиитскую чувствительность, а его смерть, как он верил, поможет поддерживать в живых его идеи. Группы иранских оппозиционеров в изгнании, в которых отдельные их члены даже не ступали на улицы Тегерана почти тридцать лет, верят, что являются Давидами, справедливо борющимися с Голиафом, которым является (для них) исламский режим, но и у них тоже есть шиитская чувствительность. Иран может развиваться или даже измениться в политическом плане, а его конституция однажды может укрепиться поправками, как и конституция Америки, но характер и чувствительность людей не изменятся. Айатоллы могут время от времени подавлять инакомыслящих в стране, но сами при этом править автократически, и своими манерами, приводящими в бешенство, могут раздражать и даже оттолкнуть многих на Западе. Но пока они управляют страной с уверенностью, что им не придётся столкнуться с населением, которое не попытается свергнуть их. И пока это так, они не утратят своей персидской чувствительности.

Примечания

В западной прессе об Иране много говорится, и почти все крупные газеты, информагентства и интернет-провайдеры имеют свои офисы или корреспондентов в Тегеране. Нет недостатка в информации о последних событиях, происходящих в Иране, и каждое упоминаемое в данной книге событие, свидетелем которого я сам не был, связано либо с источником в самом Иране, либо, если эти события широко известны, с источником в СМИ. Несколько особых ссылок даны далее.

Предисловие

1. Четверостишие персидского поэта двенадцатого столетия Санаи, переведённое на английский язык Колеманом Барком (книга «Персидские поэты», избрано и отредактировано Питером Вашингтоном, Нью-Йорк. Кнопф. 2000).

Персидские кошки

1. Моджахеддине Халк, крупнейшая оппозиционная исламскому режиму политическая и военная группировка, которая изначально была сформирована для противостояния шаху, который упоминал их философию как марксизм-ленинизм. Группировка была союзницей Исламской Революции 1979 года, но быстро порвала с режимом, получив убежище в саддамовском Ираке. Она взяла на себя ответственность за несколько эффектных терактов против Исламской Республики и помещена Европой и Америкой в список террористических организаций. В 1970-х годах она была ответственна за убийства в Иране нескольких человек из американского военного персонала.

2. Иранское еврейское сообщество, насчитывающее от двадцати пяти до тридцати тысяч человек, согласно примерным оценкам, приводимым информагенствами, является одним из самых многочисленных на Ближнем Востоке за исключением Израиля. Согласно иранской конституции наряду с другими крупными меньшинствами – христианами и зороастрийцами, они имеют своих представителей в парламенте, Меджлисе. Хотя многие иранские евреи покинули страну во время Исламской Революции и после неё, еврейские семейства до сих пор по традиции активно занимаются торговлей, как и в течение многих веков, а именно: ювелирным делом, антиквариатом, торговлей коврами и импортом-экспортом.

3. Саддам Хусейн вторгся в Иран в 1980 году, зажёг ирано-иракскую войну, длившуюся восемь лет, и приведшую в результате примерно к миллиону убитых. Иранские басиджи, добровольцы, иногда едва достигшие десяти лет, широко прославились тем, что бросались под иракские танки с гранатами, привязанными к поясу, и расчищали минные поля, набегая на них. Многие басиджи привязывали к шеям пластмассовые ключи, бросаясь в бой, как ключи от рая.

4. Велайате факих, или правление сведущего в исламских законах и праве, было основой политической философии Имама Хомейни, которую он создал, и о которой писал, будучи в ссылке в Наджафе, Ирак. Аргументом его служило то, что шиитами должен руководить высший духовный лидер, а в случае с Ираном, он сам. Коллекция произведений Имама Хомейни есть в переводе на английский: «Ислам и революция. Сочинения и заявления Имама Хомейни» в переводе Хамида Алгара (Беркли. Калифорния. Мизан Пресс. 1981).

5. Агентство Франс Пресс. Тегеран. 23 Апреля 2007.

6. По слухам известно, что какое-то время Ахмадинеджад был членом иностранных экспедиционных сил Стражей Революции, Сил Кодс, и возможно, служил в Ливане в 1980-х годах, когда Иран помогал создавать Хезболлу. Ни ему, ни его правительству не задавался подобный вопрос, и сами они тоже его не поднимали, по сообщениям западной прессы.

У айатоллы простуда

1. Имеется множество литературы о спонсированном ЦРУ перевороте 1953 года, и в частности, замечательное исследование этого вопроса Стивена Кинзера, «Все люди шаха» (Хобокен. Нью-Джерси. Вайли. 2000).

2. www.pajamasmedia.com/xpress/michaelledeen/.

3. Угнанные машины в Иране варьируют от ветхих и старых «Пейканов», машин иранского производства модели 1960-х годов, до более комфортабельных «Пежо» и шикарных новеньких «Самандов», также иранского производства, но по более современной технологии. Для длительных поездок можно выбрать комфортабельную и надёжную машину.

Если сегодня вторник, то это, должно быть, Кум

1. Все спутниковые тарелки запрещены в Иране, хотя многие домовладельцы, как религиозные и поддерживающие правящий режим, так и нет, имеют их. В стране, где все развлечения за стенами дома крайне ограничены, и для большинства людей недостаёт развлекательных программ по гостелевидению, тарелки, ловящие сигналы из Европы и стран Залива, выглядят не как роскошь, а как необходимость.

2. Знаменитая святыня и место паломничества в Куме – гробница Фатимы (сестры Имама Резы, восьмого шиитского Имама, который был похоронен в Мешхеде, на северо востоке страны).

Гордость и скромность

1. Реза шах Пехлеви, отец последнего шаха Ирана и основатель непродолжительной династии, был большим поклонником Германии и всего немецкого, включая фашизм Третьего Рейха. Намеренный реформировать Иран и привести его в двадцатое столетие, он заимствовал в Германии технологию, архитектуру и инфраструктуру, и находил гитлеровский режим привлекательным (хотя официально Иран оставался нейтральным государством на ранних стадиях Второй Мировой Войны), что привело к устранению его с престола и изгнанию странами-союзницами, а затем к занятию престола его сыном.

2. Политическая публицистика очень популярна в Иране и не подвергается цензуре так часто, как можно подумать, или так же часто, как художественные романы. Хотя я не видел копии в витринах книжного магазина МИДа, зато заметил автобиографию Хиллари Клинтон (в переводе на персидский), выставленную на заметное место в почти каждом книжном магазине в Тегеране.

3. Фотографии с конференции по Холокосту были опубликованы на интернет-сайтах информагентств, включая Франс Пресс и Рейтерс. Мохаммади показан на фотографиях Рейтерс улыбающимся, а Ахмадинеджад тепло приветствующим раввина Исроэля Довида Вейсса из ультраортодоксальной антисионистской группы Наторей Карта, базирующейся в Бруклине.

4. Серии называются «Поворот на ноль градусов», и их можно увидеть на сайте www.youtube.com.

5. См. Том Холланд, «Персидский огонь» (Нью-Йорк. Даблдэй. 2000).

6. См. Моджде Байат и Мохаммад Али Джамния. Истории из края суфиев. (Бостон. Шамбала. 2001).

7. Информагентство Интер Пресс Сервис. 5 сентября 2007 и Guardian. 30 сентября 2007.

8. Исламское течение Исна ашара является доминирующим шиитским направлением и государственной религией в Иране. Это предполагает веру в Двенадцать Имамов, потомков Пророка Мохаммада, которые являются законными руководителями мусульман.

9. Фильм Оффсайд («Вне игры»), написан по сценарию и поставленный режиссёром Джафаром Панахи (больше известный под названием «Белый воздушный шарик»), выпущенный на экраны в США компанией Сони Пикчерс, 2006 г. Агентство Франс Пресс, 22 апреля 2007. В своих постоянных телефонных беседах с разными лицами в Тегеране, даже с теми, кто против сторонников жёсткой линии в правительстве, и все они говорили мне, что результат жёстких мер во многих кварталах города не проявился в манере одеваться многих мужчин и женщин. И шанс быть арестованным в городе с населением численностью около четырнадцати миллионов был довольно незначителен.

Победа крови над мечами

1. Великие Айатоллы в шиитском исламе имеют свои вэб-сайты, где они излагают мнения по важнейшим вопросам (таким как, например, самобичевание и нанесение себе телесных повреждений). Шиитский вэб-сайт глубокомысленно поместил вопросы вместе с ответами айатоллы Хаменеи и Систани (из Ирака) на сайте www.ezsofteck.com/mazloom/zanjeer.asp

2. Мой дед был знаменитым учёным, принадлежащим к школе мыслителей Сохраварди (латинским алфавитом – Suhrawardi) – «Школе озарения» Шихаба Ад-дина Сухраварди, одного из великих иранских философов, жившего в двенадцатом веке, и его знаменитой книгой является «Хикмат аль-Ишрак» (переведённый вариант называется «Философия озарения» Джорджа Уолбриджа и Хусейна Зиаи, был опубликован издательством Brigham Young University Press в 1999 году). Духовная школа озарения, в которой преподавал мой дед, по-прежнему находится в Тегеране, и там одинаково обучаются как представители духовенства, так и миряне, однако ни одна из книг моего деда не была переведена на английский язык.

3. Ардакан, родной город моего отца, является важным местом добычи урана и числится в списке подозрительных мест в продолжающемся и поныне диспуте Ирана с западом вокруг его ядерной программы.

4. Согласно конституции, Иран может иметь несколько вице-президентов, назначаемых президентом. Некоторые в силу своих полномочий пользуются большим влиянием (такие как, например, вице-президент и глава организации по ядерной энергии), в то время как другие имеют гораздо меньше полномочий (такие как вице-президент и одновременно глава Национальной спортивной организации).

Паиридаеза: персидский сад

1. Персидской принцессой была Шахрбану, дочь шаха Йаздигерда III, последнего Сасанидского (и зороастрийского) шаха Персии до воцарения там арабов. Йаздигерда убили в Мерве, древнем городе близ современного города Мары в Туркменистане (бывшим когда-то частью Персидской империи). См. 2-е изд. Британской Энциклопедии.

2. Мусульманская молитва, или намаз, всегда читается на языке оригинала, то есть, на арабском. И хотя лишь немногие иранцы, даже набожные, знают или могут говорить на нём, они в любом возрасте учат наизусть молитву.

3. Иногда совершались рейды в дома, где бушевали подспудно страсти (что и составляло картину местных происшествий), хотя о том, как узнавало о них государство – через своих информаторов или от жалующихся соседей, – нам не известно.

4. Шепеш – это обычное оскорбительное прозвище мулл, в котором отразилось презрение высшего класса к менее утончённым классам. «Блохастый» подразумевает более низкое сословие, которое тщательно не моется (или не может это сделать). (Иранские дома зачастую были лишены ванны или душа вплоть до половины прошлого столетия, и посещения бани зависели от личного дохода и статуса).

5. Многие иранцы определённого возраста продолжают верить, что британцы так или иначе контролируют или оказывают влияние в свою пользу на всё в Иране. Фактически, несмотря на свою причастность к госперевороту 1953 года (либо они искусно спровоцировали его), и долгую историю их вмешательства в дела Ирана (включая печально известные нефтяные и табачные концессии), британцы вплоть до недавнего времени имели своё посольство в Тегеране (пока американцы терпели унижения в кризисе с заложниками), что часто упоминается (сторонниками теории заговора на любом общественном собрании) в качестве доказательства того, что британское влияние не уменьшилось с созданием Исламской Республики. Иранское наваждение в 1970-х годах британскими интригами было высмеяно в одном из лучших романов-бестселлеров всех времён, «Мой дядя Наполеон», Ираджа Пезешкзада (друг и современник моего отца, служивший также в МИДе, уехавший во Францию после революции), который был также с успехом экранизирован в виде сериала в то же время. (См. «Мой дядя Наполеон» в переводе Дика Дэвиса. Нью-Йорк. Модерн Лайбрари. 2006).

6. Харрази признавал, что также сыграл роль в предложении (о его роли публично говорили американские СМИ), но больше не говорит об этом с журналистами. Когда я был в Тегеране в 2007 году, он рассказывал мне, что его буквально затопили просьбы американских СМИ продолжать записывать свои воспоминания, но он больше этого не делал.

7. См. официальный вэб-сайт www.wechange.info/english/.

8. См. «Тихая борьба за права в Иране». Вашингтон Пост. 26 августа 2007.

Айатолла просит о различии

1. Иран не признаёт двойное гражданство (и при режиме шаха тоже не делал этого). Согласно иранским законам, иранский гражданин может стать гражданином другого государства в том случае, если он или она сначала откажется от своего иранского гражданства, что должно быть сделано официально. Если иранский гражданин откажется от своего иранского гражданства, то уже не сможет въехать в Иран, что означает, что долгие годы иранцы, обладающие европейскими или американскими паспортами, скрывали их от иранских консульств. При Хатами (хотя закон так и не был изменён) иранцы смогли свободно признать наличие у них двойного гражданства, хотя им приходится путешествовать за границу, используя свой иранский паспорт.

2. Согласно заявлению своей администрации, и сообщению газеты Хам Михан, процитированному агентством Франс Пресс 21 июня 2007 года.

Опасения перед чёрной чалмой

1. Представитель духовенства становится айатоллой при помощи консенсуса других айатолл, и не существует официальных правил получения этого титула. Ожидается, разумеется, что кандидат должен быть ходжатольислам, опубликовать ряд работ по исламской теории и закону шариата, и иметь своих последователей, но в Иране обычно его поднимают по статусу и положению, когда другие айатоллы, обращаясь к нему, говорят «айатолла». Рафсанджани начали называть айатоллой иранские СМИ в конце 2006 года. «Так вы хотите стать айатоллой?», Слэйт, 6 апреля 2004 года. www.slate.com/id/2098364/.

2. Пресс-конференция в Багдаде 11 февраля 2007 года, проводённая анонимными источниками из Пентагона. См. news.bbc.co.uk/2/hi/middle_east/6351257.stm.

3. «Суд над Хосровом Гольсорхи» показывали также по государственному иранскому телевидению сразу после революции, но с тех пор его запретили к показу. Тем не менее, имеются пиратские копии посредственного качества.