С моря дул тёплый ветер, который бывает в февральской Сицилии не так уж часто. Медсестра сказала, что на улице двенадцать градусов тепла и солнце, а потому на улицу все вывались лишь в тонких куртках. Мишель заняла плетёный столик с самого края пансионатского сада, под апельсиновым деревом – оттуда хорошо проглядывалась сизая в утренней мгле полоска моря.
Мишель вдохнула глубже прохладный с ночи воздух и остро почувствовала, что грядут перемены. Не такие, которые затрагивают всех и каждого, а такие, которые коснуться именно её. На её деревянный столик упал сочный, ароматно пахнущий апельсин, и Мишель улыбнулась.
«Вот и дополнение к завтраку, – подумала она. – Замечательно».
И медсестра, ставившая перед Мишель тарелку с яичницей и круассаном, улыбнулась ей в ответ.
После завтрака Мишель пересела на верёвочные качели, чьи канаты были завязаны на крупных ветках апельсиновых деревьев, поджала ноги под себя и принялась вертеть в руке карандаш и мять бумагу.
Она не любила рисовать. Нет, когда-то давно, когда ещё ходила в художественную школу в Воронеже, когда жива была мама, когда её звали Машей, а не безликой «Мишель», она, возможно, рисовать любила.
Но здесь, в Италии, куда её отправили французские родственники, тоже коверкая до «Мишель», чтобы она «лечилась от своего недуга, тебе самой же плохо, cher», рисовать она терпеть не могла.
Рисование было «терапией». Рисовать нужно было не меньше нескольких часов в день, а Мишель – она уже и сама срослась с этим ужасным именем – не могла нарисовать ничего стоящего. Она рисовала апельсины, апельсиновые корки, апельсиновые деревья, медсестёр в нежно-апельсиновых халатах, апельсиновое солнце и апельсиновое море, купающееся в его лучах.
Только всё это не было апельсинового цвета. Карандаш-то был серый, безликий. Он не отражал и части той апельсиновости, что должна была быть. И хотя медсёстры раз за разом говорили ей: «Мишель, у вас очень замечательно получается! Вот эти апельсиновые дольки как настоящие», – и всплескивали руками, Мишель всё равно не любила рисовать.
Вот и сейчас она мучалась, пытаясь понять, как сделать обычную белую бумагу и обычный серый карандаш оранжевыми хоть чуть-чуть.
– Сегодня привезут кого-то из новеньких! – закричала София, чернокожая девочка семи лет, и подбежала к Мишель. – Ты слышала?! Мишель! Ты слышала?!
Мишель кивнула и подхватила её на руки, отталкиваясь ногами от земли, чтобы раскачать качели. София взвизгнула, её кудри-пружинки подпрыгнули, когда они вдвоём взмыли вверх и опустились вниз.
– Так слышала?!
Мишель с улыбкой покачала головой. Тогда София спрыгнула с её колен и помчалась дальше, говорить «большую новость» старику Маттео, коренному итальянцу смуглокожему, но уже седому, а потом и Лидии, блондинке из США, которая улыбалась своей белоснежной американской улыбкой и на всё отвечала громким «cool», и ещё другим постояльцам, которые тоже брали Софию на руки и качали, обнимали, целовали в чёрную макушку и улыбались – хотя никто из них наверняка не был по-настоящему рад.
Но Мишель, хоть и разделяла их отношение, внутри чувствовала, что в этот раз всё будет по-другому. Новенький не будет сбегать раз в сутки, не будет угрожать деньгами и связями, не будет воровать токсичные вещества у медсестёр в огромном количестве, как делали поначалу все они.
Спустя время смиряешься, что тебя списали в утиль богатые родственники.
Мишель вернулась к белой бумаге и серому карандашу. Она провела линию, вторую, начертила круг. «Не мандарин, – вздохнула про себя, – совсем не мандарин. Даже не близко».
Солнце медленно поднималось, и когда было уже почти на самом верху неба, Мишель дорисовала свой кривой немандарин. И шершавую кожицу нарисовала, и чёрный гвоздик наверху, и листик, но всё равно не то.
– Гуд дэй, – сказали вдруг ей, и она подняла голову.
Перед ней стоял парень лет двадцати, не больше. Уже в больничной робе, в которой они все здесь ходили, тощий и высокий, он закинул руку за голову, почесав русую копну волос, прищурил каре-янтарные, апельсиновые глаза, и Мишель поняла, что перемены пришли.
– Мне сказали, что вы не говорите, и что вас зовут Мишель, – на английском с сильным русским акцентом. Она покачала головой, вывела нужные буквы на листе рядом с неапельсином и протянула ему. – Маша? Вы – Маша? Я из Беларуси. Меня зовут Сергей, – он перешёл на русский. Она подвинулась, и они вдвоём уместились на качели. – Это что у вас нарисовано?
Она кивнула на апельсин, висящий на склонившейся низко-низко к качелям ветке. Сергей сорвал его и повертел в руках, улыбаясь.
– Нет, – категорично сказал он, сравнив с рисунком. – Совсем не похоже. Он у вас совершенно не апельсиновый. Мша говорит, что ему не нравится. Это мой голос в голове – он возникает иногда, знаете, как обычный голос в голове.
Мишель кивнула. Чужие голоса в голове её не смущали. Она вопросительно посмотрела на Сергея – мол, что предлагаете? Тот важно нахмурился и уставился на рисунок, будто всё понял, а потом отколупал кусочек кожуры и сильно сжал апельсин в своей ладони с узловатыми длинными пальцами.
Потёк прозрачный сок – раз, два, три, капля за каплей, прямо на серый мандарин. Неплотная бумага пошла волнами.
– Вот так, – сказал Сергей довольно, – высушите, и он будет почти как настоящий.
Маша улыбнулась и вдруг прошептала:
– Спасибо.
Оставьте, пожалуйста, доброе слово, если Вам понравилось.