Хобот о себе ничего не помнил. Он не помнил ни как попал в этот городок на окраине мира, ни кто он. Даже то, что его зовут Санечкой, он смог узнать только из изрядно потрёпанного паспорта, где рядом с перекошенным и глупо улыбающимся лицом было написано: «Санечка Хобот» и прочее, что обычно пишут в подобных документах. Также из паспорта он узнал, что ему было сорок три года и что родился он в селе Сизые Пески; остальные страницы были неаккуратно выдраны. Теперь его положение было не слишком привлекательным, сознание тщетно пыталось приспособиться к новым условиям, зацепиться за что-то знакомое и обрести то, что принято называть понятным. Сейчас Санечка выглядел, по сравнению со своей прошлой фотографией, весьма худым и уставшим. Его взгляд был наполнен безжизненностью, какой-то ненормальной заторможенностью и полностью обращён внутрь себя.
Поёжившись от наступающих сумерек, Хобот решил отправиться наугад по неприметной тропинке, идущей в сторону заросшего лесопарка. И почему говорят, что дороги и тропы куда-то ведут? Они уже давно там, куда ведут, и там, где находится идущий, они одновременно вбирают в себя все пространственные точки, которые кому-то предстоит пройти. Дорога — это константа на безбородом лице бесконечности.
Шёл он долго. Солнце село почти внезапно, и плотная мгла окутала всё пространство от земли с чахлой травой до тёмно-синего неба с едва заметными огоньками звёзд. Хобот ступал осторожно, боясь побеспокоить уснувший мир, и оттого шаги его были неуклюжими. Через какое-то время он потерял паспорт, а вместе с ним и связь с прошлым, где он мог на кого-то опереться. Где он, возможно, был кому-то нужен. Где всё имело тот житейский смысл, который не выказывает себя до тех пор, пока не напьёшься до чёртиков. Санечка очень ясно понимал, что после сегодняшнего сна от него уйдут все прошлые воспоминания, уйдут навсегда.
Наконец, когда ноги устали спотыкаться о сухие ветки, устилавшие почти весь его путь, Санечка заметил слева от дороги за большим кустом сирени крышу какого-то здания. Он лениво обошёл куст с пышной кроной и обнаружил заброшенную трансформаторную будку с настежь распахнутой дверью. Сон одолевал его, и глаза уже смотрели на всё через узенькую щёлку меж веками, а потому Хобот, совсем не думая, зашёл внутрь и, отыскав сухой угол, улёгся и уснул. Однако сон не принёс ему вожделенного спокойствия, потому как вместо пасторальных сюжетов, в которых обычно Санечка пребывал ночью, он очутился в странном многоэтажном здании с бесчисленными коридорами и лестницами, ведущими в различные направления. Судя по сновидению, это было учебное заведение, где он когда-то учился довольно долго. Немногочисленные люди, которых он встречал на своём пути, выглядели либо угрюмо, либо экзальтированно, как будто другие эмоции в этом заведении были запрещены. Хобот почему-то, в отличие от прочих, шёл в противоположном направлении, не имея при этом какой-то конкретной цели. Вдруг после короткого мычания, раздавшегося откуда-то снизу, все ринулись по аудиториям, редкие двери которых выделялись на фоне стен только наличием ручек. И в то же время стало темно, как будто разбился невидимый источник света, до этого момента освещавший коридоры. Хобот почему-то обрадовался случившемуся и побежал вперёд, выставив руку, чтобы в темноте не столкнуться со стеной. Пробежав несколько метров, Санечка скорее почувствовал, чем увидел силуэт девушки, неспешно идущей в одном с ним направлении. Он схватил её за руку, увлекая за собой, чему, впрочем, она и не сопротивлялась. Санечка не видел ни её лица, ни тёмных длинных одежд, которые развевались за ней, словно языки чёрного пламени. Он был полностью упоён этим бегом, который с каждым шагом становился для него чем-то бо́льшим. Невероятный восторг от бега перешёл в отупляющую эйфорию и грозил вылиться во что-то страшное, может быть, даже в смерть. И тогда, чтобы избежать этого, он обратился к своей спутнице:
— Выстави руку вперёд как я, чтобы не разбиться!
— Мне этого не нужно, я и так всё вижу…
Хобот резко остановился. Он и сам понял, что вокруг не абсолютно темно, и даже начал различать её контуры. Ещё через мгновение стало проясняться и другое. Санечка увидел, что стоит на площадке, выложенной зелёной и грязно-жёлтой плиткой. Пролёт был пронизан несколькими крупными дырами. Подняв голову, он увидел её озадаченное лицо. Оно не было красивым и, если долго в него всматриваться, вызывало какую-то нехорошую оторопь. Тем не менее оно притягивало, завораживало, заставляло смотреть. Узкие скулы и трапециевидный подбородок резко очерчивали низ лица, а пухлые губы как будто едва сдерживали усмешку. Высокий лоб, сильно сплюснутый с боков, был обрамлён пепельно-русыми волосами, взбитыми в какую-то неимоверную причёску. Тонкое тело было облачено в чёрный балахон. Но поразительней всего был её взгляд, как бы смотрящий сквозь него. Он сковывал, подавлял, говоря о превосходстве своей хозяйки над всеми, и в то же время был каким-то равнодушным и пустым.
Хобот подошёл к ней ближе и поцеловал. Он жадно прильнул губами, как будто хотел напиться, и неожиданно почувствовал вкус металла. Их зубы встретились и вцепились друг в друга, боясь продолжения. Вместе с этим долгим поцелуем он погрузился в копну её чудных волос, которым удалось его полностью одурманить. Сколько это продолжалось, Санечка не помнил, очнулся он только тогда, когда она оттолкнула его. Подняв глаза, он увидел, как она улыбается. Её боковые зубы, идущие сразу за клыками, поблёскивали металлом. И в этот же момент Хобот понял, что она — ведьма, но ещё не проявившая себя, и что убить ведьму может только человек, в которого она влюблена. И наоборот: человек, который полюбит ведьму, обречёт себя на погибель.
Вся одежда Санечки теперь была в её волосах, а он покрылся густой шерстью. Вдруг откуда-то появились люди и, проходя мимо, стали выдирать из него волоски. Санечка понимал, что каждый, кто возьмёт его волос, станет каким-то образом властвовать над ним, станет сильнее его, как будто вместе с этими шерстинками от него уходила его свобода.
— Теперь ты наш, Хобот, теперь ты точно наш… На этот раз никуда не ускользнёшь…
Голоса неслись отовсюду, они впивались в него и не давали свободно вдохнуть, Санечка заёрзал во сне и наконец проснулся. День ворвался к нему пыльными порывами ветра и пронзительно ярким солнцем, осветившим его ботинки на толстой перекошенной подошве. Он встал, порылся по углам и нашёл стальной котелок, весь покрытый чёрной бархатной сажей. Ему очень хотелось есть, желудок как будто сворачивался в спираль, издавая при этом смешные хлюпающие звуки, и в горле всё пересохло и стало оловянным.
Хобот, обняв свою находку, отправился в город. Оказалось, что дорога, по которой он шёл прошлым вечером, выходила к другому району, где низкие домишки стояли вперемежку с высокими безликими параллелепипедами из бетона и кирпича, грозно отражавшими красный восход. Выставив вперёд котёл, Санечка медленно шёл прямо, оглядываясь и пристально осматривая дома и встречных. Двое мальчишек подошли к нему и заглянули внутрь котелка.
— Давай! — толкнул один другого, и тот, погрузив в портфель руку, вытащил свёрток и аккуратно положил на дно.
Второй достал из кармана несколько монет и конфеты в потрёпанной обёртке и тоже опустил в котёл. Санечка смотрел на них и, тихо улыбаясь, качал головой, как бы благодаря за подношение.
Походив немного между домами, он повернул назад. Когда дошёл до последнего строения, его нагнала девочка с большим белым бантом. Она потянула его за пыльный пиджак и отдала пластиковую бутылку, наполненную сверкающей на солнце прозрачной водой. Хобот и её одарил своей светлой улыбкой, затем, погладив по голове, отправился дальше. Теперь так начинался каждый его день. Жители поначалу чурались его, но после привыкли и стали складывать по очереди в определённом месте для него еду. Кто-то заметил, что при появлении Хобота всё как бы замирает, становится плавным и спокойным, как будто все получают то, чего хотели, и в сердцах пропадают всякая забота и беспокойство. И уже через месяц никто не сомневался, что рядом с ними живёт святой. Блаженны нищие духом… Да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя…
Несколько мужчин, собравшись, отремонтировали старую трансформаторную будку, превратив её во вполне удобное для проживания помещение. Они тихо спрашивали Санечку о том, какие цвета тот предпочитает, а он, всё так же благодушно улыбаясь, гладил их головы и руки и соглашался на всё, что ему предлагали. В итоге получился ослепительно белый дом с двумя большими окнами и ярко-красной крышей. Внутри стены были выкрашены оранжевой краской, которая неравномерно покрывала штукатурку и образовывала на ней причудливые узоры. Возле одного из окон поставили старую, но целую деревянную кровать, а возле второго — небольшой стол и стул с витиеватыми ножками. Санечка долго благодарил и не хотел отпускать отцов семейств, всё усаживал их на кровать и говорил им непонятные слова, в которых чувствовался какой-то особый аромат, какой-то до сих пор неведомый вкус. Рядом с ним они отдыхали, им и правда не хотелось уходить, хотелось сидеть так, слушая его странно притягательные речи. Однако спустя полтора часа приличие взяло вверх, и они, собравшись, молча удалились.
Через несколько дней под его окнами столпились какие-то странные люди. Одеты они были в длинные, до колен, рубахи, подпоясанные красными поясами. Со всклокоченными волосами, они озадаченно, молча ждали его выхода. Хобот вышел и пригласил их в дом, но они, потоптавшись, остались на месте. И только попросили разрешения остаться возле него.
— Мы, отец, видишь ли, люди старые, в лесах живущие… Скопцы мы… Бога ищем, стараемся пребывать в чистоте и святости… услышали о тебе… и решили подле тебя дальше жить, если не прогонишь…
Хобот стоял и улыбался:
— Так если решили, то оставайтесь, не могу ничего поперёк вашего сказать я.
Скопцы, довольно переглянувшись, поклонились ему и стали разбивать свой лагерь. Их было семь человек. Все выглядели почти одинаково: длинные бороды, вытянутые лица с глубоко посаженными глазами небесно-голубого цвета и крючковатые носы. Только у одного лицо было широким, почти круглым, с прямым римским носом.
Шли месяцы, всё вокруг преобразилось. Район, близ которого обитал Санечка, стал самым спокойным местом в городе. На пустыре, где раньше располагались следы начавшейся стройки и несколько мусорных куч, жители разбили сад, насадив беспорядочное множество кустов и деревьев всевозможных видов. За какой-то месяц восстановили старую покосившуюся церковь, из середины которой рос большой ветвистый тополь. Стены её выкрасили в ослепительно белый цвет, а маковки куполов теперь каждое утро отражали восход своими золотыми зеркалами. Дерево оставили расти, только облагородили разорвавшуюся вокруг ствола крышу. Местные приводили к Санечке своих больных детей, родителей, знакомых, и он неведомо как помогал им. Многие просто приходили к нему, чтобы посидеть рядом и забыть на время о заботах и тяготах. Казалось, что всё становится таким, каким и должно быть: спокойным, основательным, разумным, человечным.
Спустя полгода Санечка стал меньше выходить из своей трансформаторной будки, меньше общаться с окружавшими его скопцами и приходившими жителями. А ещё через два месяца он попросил не заходить к нему и не беспокоить до тех пор, пока он сам не выйдет. Хобот ушёл в глубокое забытьё, забравшись с ногами на кровать и укутавшись в тёплое одеяло. Сначала он просто смотрел через щель между шторами, а потом что-то сильное захватило его и унесло в неизвестное, где он не мог осознавать себя, не мог что-либо совершать. Там была другая жизнь, лишённая привычных понятий; Хоботу казалось, что там вообще нет никаких понятий, что они могут появиться только тогда, когда он вернётся и станет вспоминать прожитое.
В забытьи ему открылось, что то, что принимается нами за реальность, — это только пустота. И что пустота — это длинное повествование, замыкающееся само на себе. Что бесчисленное множество миров — это только разные аспекты этой истории, разные её стороны, которые тем не менее переплетены друг с другом и немыслимы одна без другой. И что только разум каждого в ответе за то, что тот видит, и при исчезновении этого разума умирает это уникальное представление. И что нечто непомерно великое мыслит себя умами всех прочих, и от этого происходит всякое движение, всякая вещь и всякое чувствование. Хобот там много что понял, но, очнувшись, всё свёл к одной формуле, которая его сначала забавляла, а потом стала давить на грудь, отягощая каждое его движение. Формула заключалась в прямой зависимости жизни от того, как к ней относятся, и, как следствие из этого, Санечка вывел, что сознание заканчивается там, где начинается равностность.
Но спустя какое-то время ему стало очень легко. Он настолько глубоко принял идею пустоты, что временами сам для себя пропадал в небытии и возвращался обратно крайне неохотно и только для того, чтобы кому-то помочь. Санечке теперь всё было прозрачно и хотелось уйти навсегда в тот воздушный белый город, в котором нет тягот реального мира, а есть только всё, содержащее чувство любви, объединяющее со всем безвозвратно. Теперь ему постоянно слышались голоса, он говорил о них как об ангельских сообщениях, хотя сам прекрасно понимал, что все они принадлежат ему.
В тот день, кажется, в марте его видели живым последний раз. Хобот вышел из будки, по своему обыкновению, очень рано, попросил одного из старцев побрить себя наголо и даже обрил брови и состриг все ресницы. Лицо Санечки, как всегда, улыбалось неведомо чему, и он, сняв с себя все одежды, пошёл медленно в сторону леса, туда, где возле искусственного озера возвышался огромный серый мегалит. Его кто-то спросил, куда он пошёл, а он так загадочно улыбнулся и ответил, что зовут его, давно уже зовут, а он всё никак не решался, да вот время подошло и надо выдвигаться, пора уже… Нашли его тело те же старцы-скопцы спустя сутки. Никто за ним тогда идти не решился: Санечка всегда говорил мягко, но очень убедительно, и в этой последней беседе никто не усомнился в том, что он должен идти один. Милиция долго разбиралась, писались показания, но что произошло, то произошло. Нагое тело Санечки Хобота лежало в тени гигантского камня, похожего с одной из сторон на большую человеческую кисть. Безжизненная бледность так резко выделялась, что казалось, тело парит в воздухе. На лице застыла всё та же неземная улыбка, которая так многих утешала. В правой руке он сжимал клочок материи, которую при досмотре не могли ни с чем связать, и самое важное: в его будке на столе обнаружили рукопись. Он создал её за несколько недель до случившегося и описал в ней своё прошлое, которое ему открылось, видимо, незадолго до кончины. Вот она:
«Даже не знаю, зачем начинаю писать о своей жизни. Возможно, это будет последним очищением, которое сподвигнет меня на что-то действительно великое и необходимое. Совсем недавно я вспомнил всё. Это внезапно навалилось на меня, и я долго не мог поверить, что теперь у меня есть настоящее прошлое. И возможно, только боязнь всё снова забыть толкает меня сесть за перо.
…В институт я поступил довольно легко. Прошёл несколько экзаменов и финальное собеседование, которое должно было дать полное представление абитуриенту, что его ожидает в ближайшие пять лет. Перед сдачей документов, не полностью определившись на кафедре психологии, куда податься — в клиническую психологию или в общую, я встретил человека, с которым в дальнейшем очень подружился, осознав после первой же беседы общность наших взглядов на жизнь и мир в целом. Звали его Николай Васильевич Краумпф. Коля в то время представлял собой субтильного юношу со всклокоченными волосами и пронзительным горящим взглядом, который, казалось, может выведать у тебя всю подноготную. Такой взгляд я встретил только однажды ― у следователя, когда ожидал слушания одного гражданского дела, где выступал свидетелем. Так вот, учились мы с Николаем без особых трудностей и перемахнули, почти незаметно для самих себя, экватор, то бишь два с половиной года. На третьем курсе нас понесло. Мы организовали газету, броско назвав её "Препарация истины", и тайно выпускали под вымышленными именами, где излагали наши теоретические разработки по улучшению психологической атмосферы общества. Помимо психогигиены, нас ещё интересовали вопросы психоанализа как возможности операционного воздействия, педагогики как института поэтапного формирования личности и, собственно, все возможные методы духовного роста, в которых мы видели самые эффективные меры по борьбе со злом. Не буду распространяться о том, что мы подразумевали под понятием "зло", — каждый, кто захочет об этом узнать, может обратиться в архивы института и всё прочесть. К нам в то время присоединилось немалое количество интересных людей, которые писали статьи и вели различного рода изыскания. Почти всю вторую половину третьего и весь четвёртый курс мы были заняты опытами над собой и газетой. Мы пробовали грибы после экспедиции на Алтай, где один шаман научил нас камланию, углядев в Николае сильного колдуна, способного управлять погодой. Но всевозможные травы, снадобья и прочее оставляли после себя какой-то нехороший осадок, от которого долго приходилось избавляться. Что-то было во всём этом нечистое, неправильное, искусственное, что ли. Не было сильного естественного прорыва, который мог перевернуть наши устои и дать нам истину. И в конце концов мы отказались от всего этого и решили искать святых людей, чтобы у них прямо спросить обо всём, что нас интересовало. Но таковых, увы, не нашлось. Мы излазили все близлежащие монастыри в поисках старцев, но попадались в основном среди братии чёрного монашества люди усталые, говорившие общие фразы и, видимо, сами находившиеся в поисках ответов на свои вопросы. Был, правда, один монах, древний, как печная труба, весь седой такой, белый-белый. Мы застали его посреди двора, который он подметал. Монах нас выслушал, разулыбался и пригласил к себе в келью. Мы пробыли с ним почти четыре часа, и всё это время он только улыбался и крестил нас. Но было в этой встрече что-то настоящее, что заставило нас в дальнейшем прервать поиски и обратиться к себе.
Прошёл ещё один год. Мы успешно окончили институт и находились в совершенной растерянности по поводу будущего. Коля после долгих мыканий наконец устроился работать в МЧС, а я поступил в аспирантуру и засел за диссертацию. Так прошло почти три года. Мы изредка виделись и тогда подолгу разговаривали, но и он, и я понимали, что всё это пустое, поэтому мы решили больше не встречаться. Не помню точно, когда я вновь с ним столкнулся. По-моему, уже прошла весна и настало очередное холодное лето, которое заставляет думать о вечном больше, чем все книги Шекспира, но это не совсем важно. Возвращался я тогда, как обычно, закоулками, срезая и торопясь как можно быстрее попасть домой, и наткнулся на свалку от ближайшей больницы, которая перегородила мне путь и сбила с какой-то мысли. Сначала я попытался обойти, но это оказалось невозможным. Потом я забрался на самый верх, чтобы победоносно, как Суворов, перебраться поверху, и вот тут-то я и заметил её или его — не знаю, как лучше написать. В общем, это, насколько понимаю, было устройство для жёсткой фиксации тела в заданном положении. Оно представляло собой небольшую кровать со струбцинами и держателями различных видов по всей её площади. Она валялась (пусть уж будет она, всё же на кровать это было похоже больше всего) почти новая, хромированные элементы поблёскивали в свете фонарей, и в целом я не заметил нигде ржавчины. Зачем она была нужна в больнице и почему её всё-таки выкинули, оставалось загадкой. В этот момент я как-то сразу вспомнил Колю и подумал, что ему она непременно пригодится. Однажды мы долго спорили о йогических асанах и пришли к тому, что, наверное, для духовного продвижения можно найти какое-то особое положение тела, которое этому поспособствует. Ведь что внизу, то и наверху. Только для каждого отдельного человека придётся по-разному точно позиционировать все части тела. Придя домой, я дозвонился до Коли, в общих чертах обрисовал положение, и мы вдвоём притащили эту штуковину в подвал его рабочего корпуса. Коля тогда как-то сбоку уселся на неё и сказал: "Ты знаешь, а я ведь сделал даже кое-какие наработки в этом направлении… Год назад я получил энцефалограммы йогов в состоянии полной прострации, и к тому же у меня есть вся аппаратура, для того чтобы снимать импульсы по всему телу и подгонять их под заданные значения, регулируя положение тела… Хочешь, мы с тобой проведём этот эксперимент?" Я замялся, не зная, что ответить, и взял отсрочку. Дома же всю ночь промаялся сомнениями и под утро решил: будь что будет, пусть Коля поколдует надо мной несколько часов на этой кровати, а может, что-нибудь и выйдет. В худшем случае он всё равно сможет меня реабилитировать, может, конечно, не полностью и на это уйдёт много времени, но всё же будь что будет.
На следующей неделе на работе я взял отпуск за свой счёт и отправился к Николаю. Приготовления перед "погружением" были основательными. Я сдал анализы, прошёл несколько тестов, курс растяжки и специализированного массажа. Затем было собеседование с несколькими специалистами, после чего мы с Николаем пошли обедать в местную столовую, и после обеда, спустя час, планировался старт нашего мероприятия. К тому времени я даже стал немного волноваться, но когда лёг и меня зафиксировали, я почему-то расслабился. То ли устал от длительных приготовлений, то ли предчувствовал благополучный исход — даже не знаю. Поза моя представляла собой кокон из конечностей, внутри которого помещалась голова. Такое положение стало возможным после нескольких часов постепенного стягивания струбцин, аккуратно державших моё тело. Когда я был уже совершенно скрючен, Коля нацепил на меня множество датчиков и стал, глядя на прибор, крутить, ослабляя или, наоборот, напрягая мои мышцы, рукоятки струбцин, постоянно сверяясь с тем, что он получил год назад из Индии. Иногда у меня кружилась голова или пересыхало во рту, тогда я просил его пить или сообщал о недомогании. Так прошло невесть сколько времени. И в очередной раз, попросив его дать мне попить, я "поплыл", то есть это больше всего напоминало свободное течение по горизонтали. И всё… Потом каким-то чудом я очутился в этом городке, где провёл много светлых и спокойных дней».
Редакторы: Глеб Кашеваров, Сергей Болдырев
Корректоры: Татьяна Максимова, Катерина Гребенщикова
Другая художественная литература: chtivo.spb.ru