Найти в Дзене

Как мы открывали Пушкина | Иван Шмелёв

Про солнце можно писать свободно, воспевать блистающие его восходы и закаты, — как оно озаряет вершины гор, зажигает огнями океаны. И тихое, и простое писать можно: как оно пригревает поля родные, заглядывает и в глушь, в оконце лесной избушки, играет на бедной люльке, в глазах несмышлёного ребёнка. Солнце — всегда солнце.

И о Пушкине можно говорить свободно. Он — «явление чрезвычайное». Он — стихия, и для него нет мерок. И на высотах, и в низинках жизни Пушкин — всегда Пушкин.

Итак, попробую рассказать простое и маленькое: как мы открывали Пушкина.

Иллюстрация Лены Солнцевой
Иллюстрация Лены Солнцевой

Мы… Это все маленькие люди, детской и обыденной жизни, обитавшие на одном дворе. До события, о котором я поведу рассказ, все мы знали одного Пушкина — с нашего рынка мясника. Я и теперь ещё вспоминаю странное ощущение, когда в книжечке Ступина увидал я красивый кораблик с парусами и прочитал по складам стишки:

Ветер по морю гуляет

И кораблик подгоняет:

Он бежит себе в волнах,

На раздутых парусах.

Под ними я прочитал: «Пу-шкин».

Это «П», похожее на наши ворота, было точно такое же, как и толстое золотое «П» на мясной лавке, и все буковки были те же: я только что выучился читать по вывескам. И тут «Пушкин»! Я не раздумывал, тот же ли это самый, но осталось внутри меня, связало что-то во мне этих обоих «Пушкиных», — в книжечке, и на вывеске мясной лавки. Родные буквы?

Потом «Пушкин» связался во мне с зимой, со снегом на нашем дворе, с сарайчиком, где стояли мои лубяные салазки, с собачкой «Цыганкой».

Зима… Крестьянин, торжествуя,

На дровнях обновляет путь.

Всё — знакомо: дровни-простянки, по первому снегу неслышно выплывающие рысцой из наших ворот с ездоком Кузьмой, — ломовиком, по-нынешнему, — «бразды пушистые», взрываемые полозьями по снеговой целине, через весь двор к воротам, мёрзнущие в сырых рукавичках пальцы и грозящее мне лицо в окошке: домой!..

«Пушкин» незаметно делался своим. Лица его я не чувствовал и не помышлял даже, есть ли у него лицо, и кто он. Так, без лица, невидимый кто-то, «в книжке», — «Пушкин». Были для меня без лица — солнечные дни, праздники, именины, зайчики на стене. Но понемногу он стал определяться. Мне было тогда лет семь.

* * *

Помню отца, в чесучовом пиджаке, облокотившегося на стол в кабинетике. На дворе поздняя весна, кричит мороженщик. Окно открыто, свежий ветерок тянет. В кабинетике холодок, мягкий голубоватый свет от синих стеклянных ширмочек на окошке. Я сижу на прохладном клеёнчатом диване и всё сползаю, — такой он скользкий. Мне как-то не по себе, печально, — от синих ширмочек? Я заглядываю за диван, в угол, на пузатое, пузырями, «казацкое» седло, вспоминаю, что отец болен, — недавно он упал с лошади, и у него кружится голова, — и мне становится жаль его. И сейчас у него болит голова, вон как он морщится и всё потирает лоб. У притолоки стоит высокий, толстый приказчик Василь-Василич-Косой, руки за спину, и, почтительно наклоняясь, будто заглядывает под стол, докладывает о делах — подрядах, пищит сапогами и стреляет глазом по потолку. На меня будто смотрит, а разговаривает с отцом. Идёт разговор о… «Пушкине»!

— Для чести… — говорит отец строго и всё покачивается на локте. — Помни, для чести я взял подряд, не из барыша… Из уважения… Меня чтобы не оскандалить, по-мни!..

— Будь-покойны-с, понимай-ссс…

— Стояки и связи свежие чтобы, а не из расхожих там… Помни, что вся Россия будет открывать. По-нял?!

— Будь-койны-с, пымассс…

— Великому человеку памятник, Пушкину! Все знаменитые люди будут. Главные места и все ложи пройдёшь фуганком… не было чтобы серости. Провесы выверить. Народ — дура, скопшится в проходах… упаси Бог, стояк подастся… скандал! на всю Россию осрамишь! Болен, сам не могу… Дураков приходится посылать. Смотри ты у меня!.. Накануне сам загляну… — грозится отец и всё покачивается на локте. — Ни в одном у меня глазу чтобы! После, успеешь ещё надрызгаться…

— Никак нет, будь-покойны-с… доглядим-с. Для такого торжества-с, будь-покойны-с…

Василь-Василич красен, говорит осторожно, в руку, но по запаху в комнате слышно, что он «успел». Теперь ему полная свобода, катает на шарабане и на дрожках, по всем подрядам.

— Ну как, двигается?

— Очень строго полиция придирается. Приказали всё наглухо зашить под местами. Вчерась сам пальцимейстер приезжал! Лишних тысяча горбылю пошло, а под ложами в доску чтобы зашить велели, где начальство… Четыре сотни досок пойдёт-с. Всё опасаются…

— Не понимаю… чего опасаются?..

— Подложить могут-с… бомбов опасаются! Которых вот в Охотном надысь били, мигилистов… — шепчет Василь-Василич, стреляя в меня глазом. — Строго за памятником-Пушкиным следят-с. Парусиной даже закрыть велели! Доски уж с него приняли, кожух расшили… через два дни молебен с открытием, так опасаются. Двое городовых день и ночь дежурют, чтобы парусину не содрали. Слухи такие, что могут подложить-с!..

— Ври больше. Тем более! Убытку возьму, но чтоб всё на совесть! Главное, стояки… прогоны не продлинять, связи крепить вплотную, а не… Пошлёшь ко мне архитектора. Помни, для чести я… в ведомостях пропечатают. Ступай.

Я понимаю, но очень смутно. «Пушкину» открывают памятник. Будет торжество. Он есть, где-то. У нас никто про него не знает, но он — «великий человек». Отца я боюсь спрашивать: скажет, как всегда, — «да ступай-играй, братец… не твоё это дело». Сёстры не объясняют, отмахиваются: «ну, который стихи писал, поэт-Пушкин… ну, памятник ему ставят!» Дворник Гришка ничего не знает.

— Мало ли их… помер какой-нибудь, богатый! Всякому покойнику памятники становят, кто богатый. Вот наш Пушкин помрёт, — в балдахине будут хоронить.

Я знаю, что он сочинял стихи, много стихов. Я уже знаю и «Птичку Божию», и «Румяной зарёю». Недавно прочитал всего «Вещего Олега» и что-то понял, поплакал даже. Я рад, что отец строит «места» для Пушкина. Это — чтобы смотреть. Он строил балаганы под Девичьим, «Ердань» на Москве-реке — святить воду, — ледяные горы в Зоологическом Саду. У него триста плотников. Теперь строит «места». Через это Пушкин становится мне близким, нашим. Я рад, но ясно не понимаю — чему я рад.

* * *

Помню толстого архитектора. Он курит толстую сигару, пускает синие клубы дыма, как из трубы. Отец отмахивается от дыма и морщится. Ему хуже, и теперь за его спиной подушка. Я сижу с ногами на диване, скриплю клеёнкой, смотрю и слушаю. Отцу не до меня, и видеть он стал хуже: вчера наскочил на дверь; ходит, протянув руки.

Архитектор показывает картинку — «Памятник-Пушкина». Я даже с дивана вижу высокого, кудрявого человека, в бородке на щеках, в длинном пальто, с рукою на груди. Он стоит на высоком ящике и как будто прислушивается, чуть нагнув голову, или о чём-то думает. Должно быть, сочиняет свои стихи. Это, конечно, он, особенный, непохожий ни на кого, Пушкин.

— Знаменитый был человек! — говорит отец грустно, покачивает головой и морщится.

— Очень знаменитый, — говорит архитектор. — Великий был поэт. Это от комитета, на память вам.

— Это вот приятно, очень лестно… спасибо… — говорит отец, разглядывая картинку, и я вижу, как ходит его рука. — В рамочку под стекло надо. Это вот приятно, лестно. Собирался всё почитать, да всё дела…

Я вижу слабую улыбку на пожелтевшем его лице. И другую улыбку вижу — как будто, улыбку тоже, — в его лице. Радостное во мне играет: у нас — Пушкин!

— А это приглашение на места, от комитета, для вас и родственников, знакомым раздадите… — говорит архитектор и достаёт толстую пачку карточек. — В знак внимания. Делаем-то задаром…

— Из чести-с… — перебивает отец, делая билетики веером, как карты, и кладёт осторожно, уравнивая края, на стол. — Приятно, да не придётся мне поглядеть, болею. Но… благодарю за честь. Кто и поглядит, может…

Я помню эти билетики. Они остались лежать в кабинетике на столе. Лежали долго, до осени. После смерти отца я взял их. Никто и не заметил. Я перечитал их все, и везде было одно и то же, — помнится: «Билет для входа на торжество освящения и открытия памятника А. С. Пушкину… сего июня месяца 1880 года». Потом я играл ими, домики из них строил.

* * *

Никто с нашего двора — кроме Василь-Василича — на открытии Памятника не был. В этот день отца перенесли в спальню. А вечером пришёл в новой поддёвке Василь-Василич и доложил, что слава Богу, кончилось всё благополучно.

— Наро-ду было… невидимо, вся Москва! Очень парадно было… пичатели были…

Это слово он повторял торжественно — пи-ча-тели! Незнакомо оно мне было, но я его понимал как будто: это, конечно, те, которые печатают книги, — пичатели?

— Музыка была полковая, генерал-и-губернатор были… и все пи-чатели, венки держали зелёные, лавры… объясняли так! Так все довольны были… Сдёрнули парусину — и открылось! Все ура закричали…

— А нашими «местами»… ничего, довольны были?

— Уж так довольны… очень благодарили, за отделку. Я говорю… наш хозяин, говорю, из уважения… для господина Пушкина-Памятника, себе в убыток… матерьял первый сорт, стояки какие, скрепа на совесть! Все бальеры фуганком пройдены, никто чтобы не занозился! Ни однои-то ступеньки даже не обломилось… для Пушкина-Памятника… Сам губернатор благодарил…

— Тебя! Уж успел, назюзюкался?..

— Помилуйте, ни в одном глазу! По стаканчику только поднесли. Народу, как приказали, на два ведра вина выдал, для праздника. Так старались!.. Очень всем ндравится… памятник…

— А никто, небось, ничего не понимает… — сказал отец. — Вон, погляди, похож?

Василь-Василич приступил на цыпочках, прикрыв рот, уронил набок голову и вежливо заглянул через отца на стенку. Картинку с Памятником, в золотой рамке, только сегодня повесили над кроватью.

— Оччень похожи… — встряхнув головой, сказал Василь-Василич и быстро отступил к двери, кряхтя в кулак. — Ну, прямо, как живой… Памятник-Пушкин! Только народу нет…

* * *

Было мне лет одиннадцать. Был я в гостях у дяди. Как всегда, повёл меня дядя в мастерскую, где отливались из бронзы паникадилы, подсвечники с лисьими головками и виноградом и всякие интересные вещички. Показывал нам литьё высокий и очень худой старик — мастер, в синих очках и кожаном запоне.

— А это знаменитый наш Косарев, — мотнул на старика дядя, — самого «Пушкина» отливал!

Я с благоговением посмотрел на мастера.

— Не-эт-с, — не самого «Пушкина»… — ласково сказал мастер. — Я всего только правую ногу им отливал на заводе, на прежнем месте. Хозяин шутют…

Но и это было удивительно-радостно для меня, чудесно: вот самый этот человек — отливал!

— А как же кричал намедни на улице — «Я — Косарь, самого Пушкина отливал! Не можете меня в часть забрать!»?

— Ошибся я тогда маленько… — усмехнулся мастер. — Нет, одну всего ножку им отливал, правую. Да и это за честь считаю. Пушкин… — во всю Россию один! Руки дрожали, как им отформовку делал. Это не лисью головку лить… или там херувима на паникадилу… Ответственность!..

Мне было радостно стоять рядом, смотреть на его руки, в жилах.

* * *

Потом я всё больше и больше открывал Пушкина.

Я уже учился в гимназии, в четвёртом классе, но в нашем доме из книг были по-прежнему больше молитвенники и поминанья. Приходил к нам раз в месяц «наводить булгахгерию», — Василь-Василич ставил только «крыжи» и мазал, — старший участковый паспортист, которого почему-то за глаза назвали «Крыса-Палёная», — от него пахло тряпками и палёным, — и всегда угощали перед работой, — больше стараться будет. Его сажали за чайный стол и смотрели, как он выпивал из графинчика и проглатывал кильки с головами. Он заправлялся и вёл деликатные разговоры о бухгалтерии, а больше — о просвещении.

— Если бы я был царь, — говорил он, выковыривая пальцем кильку из жестянки, — я бы моментальное просвещение приказал завести, а то в Сибирь! Не желаете просвещаться — пожжжа-луйте-с в тюрьму, в тёмную темни-цу! Как так — зачем? Да для всего надо просвещение! Вот хоть булгахтерия! А то… серость и серость! Вот вы, молодой человек, просвещаетесь? И хорошо… ро-маны читаете, «Ледяной Дом», как в древнее время жили… Или вот теперь в «Московском Листке» про Чуркина… не оторвёшься! Про путешествия читаете? И это польза, хотя больше фантастический обман.

Как-то пришёл он после Рождества и объявил нам:

— Желаете просвещения? Не пожалейте полторакашки для редкого случая! На подписку собираю, по знакомству, лавошникам даже рекомендую… Всего Пушкина за полтора целковых, цельную кучу книжек, дешевле пареной репы! По случаю смерти Пушкина. Кануло пятьдесят лет, и теперь все могут его печатать. Не поскупитесь для потомства, а… в память знаменитого человека! Вот, подпишитесь на листочке, напишите-ка две строчки…

* * *

И вот, как-то весной, почтальон приносит тючок в рогожке. А когда его распороли, оттуда посыпались пухлыми кирпичиками чудесно пахнущие свежей краской томики «Полного Собрания Сочинений А. С. Пушкина», в обложках фисташкового цвета. И тогда я открыл его, от детского портрета — крутолобого кудрявого мальчугана — до Памятника ему, открыл до конца, всего. И всего его прочитал и перечитал, встретил и «про кораблик», и «про зиму», и «Птичку Божию», и «Вещего Олега», пережил снова первую с ним детскую свою встречу, с незабываемой свежестью и радостями неосознанных и загадочных ощущений, необъяснимых и до сегодня, — это непередаваемое и поныне чувствование его — без человеческого лица, без смерти. Открывшийся мне в первые годы детства духовный его образ с годами стал только глубже и, пожалуй, ещё необъяснимей.

Другая художественная литература: chtivo.spb.ru

-3